Век мой, зверь мой. Осип Мандельштам. Биография — страница 34 из 85

там, по ее словам, хорошо понимал, что мирная жизнь с обыкновенным мужем-«добытчиком», была бы для нее милей, чем жизнь с этим «быком-похитителем» и «беспутным бродягой», который тащил ее за собой бог весть куда. Да, от европейца Мандельштама, поэта, у которого уже вскоре начнутся столкновения с режимом, ждать спокойной жизни воистину не приходилось![198]

«Нежные руки Европы — берите все!»

Валентин Серов. Похищение Европы (1910). Государственный Русский музей (С.-Петербург)


В августе 1922 года в издательстве «Петрополис» — одном из многочисленных русских эмигрантских издательств в Берлине — выходит в свет второй большой стихотворный сборник Мандельштама — «Tristia». Изданию в Москве воспрепятствовала цензура, поэтому он появился в берлинском филиале. Правда, этот сборник был составлен — из-за отсутствия Мандельштама, находившегося тогда в Грузии, — без авторского участия. Заглавие «Tristia» выбрал (по мандельштамовскому стихотворению 1918 года, навеянному элегиями Овидия) Михаил Кузмин, принимавший участие в работе издательства «Петрополис». Мандельштам был недоволен композицией книги: стихотворения эпохи Октябрьской революции и гражданской войны произвольно смешивались в ней со стихами ранней поры его творчества, представленными в «Камне».

Несмотря на недовольство самого Мандельштама, он надолго останется автором «Камня» и «Tristia». Его образ в сознании современников соединился именно с этими двумя сборниками. Поздние произведения, написанные в 1930-е годы, станут доступны, по большей части, лишь много лет спустя, уже после смерти Мандельштама, причем первое время — в неопубликованном виде, подпольно. О сборнике «Tristia» с похвалой отозвался Виктор Жирмунский, который еще в 1916 году выступил на защиту акмеистов в статье «Преодолевшие символизм». В своей рецензии Жирмунский характеризует автора как «величайшего фантаста словесных образов» и констатирует «смелые и неожиданные метафорические полеты» в классически «строгой и точной эпиграмматической формуле»[199]. Это была, собственно, последняя благожелательная рецензия, написанная знатоком литературы без какой бы то ни было идеологической предвзятости.

Сборник «Tristia» обнаруживает смелые пересечения современности с античными образами и мотивами. Великие города прошлого, Иерусалим, Трою, Рим и Венецию, Мандельштам использует как своего рода маски Петрополя-Петербурга, пытаясь таким образом передать подлинное историческое значение свершившегося переворота и распада. Весь сборник окрашен в траурные тона. Надо всем горит «черное солнце» Апокалипсиса. Всюду вездесущая смерть, будь то смерть матери, собственная смерть или чужая — смерть Петербурга. Стихи говорят о прощании, вине, изгнании. В то же время «Tristia» — это еще и сопротивление упадку культуры, попытка заговорить силы разрушения и забвения. То здесь, то там слышны отголоски мифов — о верности, морали, памяти. Пенелопа, жена Одиссея, воплощение верности — такая же эмблематическая фигура, как и Антигона Софокла, которая вопреки всем установлениям требует погребения своего брата.

«Я изучил науку расставанья»

«Tristia» — стихотворный сборник Мандельштама (1922); художник Мстислав Добужинский


В стихах сборника «Tristia» оживает европейское культурное наследие; благодаря причудливым деталям этот «груз прошлого» предстает у Мандельштама как возвышенная современность и устремленная в будущее культурная «утварь». Поэт создает сверх-временную сеть литературных ассоциаций и культурно-исторических связей, объединяет противоположности, сплетает архаизмы с языком повседневности, формально ссылается на оды и элегии русских поэтов-классиков (Державина, Батюшкова, Пушкина) и тем не менее энергично направляет дерзкие метафоры своих стихов в русло модернизма[200].

Но как бы ни тянулся Мандельштам к европейской традиции и культурной непрерывности, огромный разрыв был, тем не менее, очевиден. После появления сборника «Tristia», всего два месяца спустя, 8–9 октября 1922 года он создает программное стихотворение, в котором, обращаясь к своему веку, видит в нем зверя с перебитым позвоночником, «жестокого и слабого», оглядывающегося на собственные следы:

Век мой, зверь мой, кто сумеет

Заглянуть в твои зрачки

И своею кровью склеит

Двух столетий позвонки? […]

И еще набухнут ночки,

Брызнет зелени побег,

Но разбит твой позвоночник,

Мой прекрасный жалкий век!

И с бессмысленной улыбкой

Вспять глядишь, жесток и слаб,

Словно зверь когда-то гибкий,

На следы своих же лап (II, 41–42).

Разбитый позвоночник, видение человеческой жертвы (ребенка), гадюка как «мера века золотая»: образы этого стихотворения не сулят ничего доброго. Сравнение эпохи со зверем предвосхищает «века-волкодава» в знаменитом стихотворении, написанном в марте 1931 года (III, 46–47) и послужившем, наряду с другими стихами, поводом для ареста поэта.

В августе 1922 года Мандельштам посещает представителя власти, чье имя еще не раз встретится нам в биографии поэта. Николай Бухарин, ведущий теоретик большевизма, заместитель председателя Коминтерна, член ЦК и Политбюро, автор известной «Азбуки коммунизма», пользовался особым доверием Ленина (в своем политическом завещании он назвал Бухарина «любимцем всей партии»[201]). Посетив просвещенного Бухарина, Мандельштам ходатайствовал перед ним о судьбе своего брата Евгения, недавно арестованного, причем уже вторично: его спутали с меньшевиком по фамилии Мандельштам. Пользуясь случаем, Бухарин попросил Мандельштама дать какое-нибудь стихотворение для публикации в официальной газете «Известия»; следовало показать, что поэт находится на «правильной позиции» на стороне революции.

Чего ожидал Бухарин? Восхваления большевиков, стоящих у власти, или осмеяния рухнувшего «старого мира»? Ведь Мандельштам был совершенно непригоден для политической пропаганды: слишком своеволен. То, что получил Бухарин от Мандельштама, представляло собой глубокое и своеобразное стихотворение о хлебе («Как растет хлебов опара…»), полное религиозной символики, с херувимами, церковными куполами и «хлебными Софиями», напоминающими о Софийском соборе в Киеве или новгородском Кремле.

Словно хлебные Софии

С херувимского стола

Круглым жаром налитые

Подымают купола.

Чтобы силой или лаской

Чудный выманить припек,

Время — царственный подпасок —

Ловит слово-колобок (II, 38).

По свидетельству Надежды Мандельштам, поэт был доволен тем, что предоставил официальной газете атеистической страны стихотворение, насыщенное религиозной символикой[202]. В эпоху, когда церкви сносились или превращались в гаражи, склады и кинотеатры, подобное стихотворение воспринималось как чистая провокация. Тем не менее, Бухарин оказался настолько корректен, что действительно напечатал заказное стихотворение, невзирая на то, что оно совершенно расходилось и с эпохой, и с газетой «Известия». Оно было опубликовано 23 сентября 1922 года как факсимиле, — воспроизведение мандельштамовской рукописи. Если и можно найти в Советском Союзе сюрреализм, — так на этой газетной странице!

Рано наступившей зимой 1922 года Мандельштам написал статью «Гуманизм и современность», напечатанную 20 января 1923 года в берлинской эмигрантской газете «Накануне» — там же, где 7 июня 1922 года появилась «Пшеница человеческая». Устремленность поэта к Европе дополняется темой европейского гуманизма. Мандельштам предупреждает своих современников об опасности насильственного режима, презирающего человеческую личность, и общественного строя в духе древнего Вавилона и Ассирии. И в тягостном предчувствии он провидит лицо сталинизма, угадывает «крыло надвигающейся ночи»:

«Бывают эпохи, которые говорят, что им нет дела до человека, что его нужно использовать, как кирпич, как цемент, что из него нужно строить, а не для него. Социальная архитектура измеряется масштабом человека. Иногда она становится враждебной человеку и питает свое величие его унижением и ничтожеством. […]

Все чувствуют монументальность форм надвигающейся социальной архитектуры. Еще не видно горы, но она уже отбрасывает на нас свою тень, и, отвыкшие от монументальных форм общественной жизни, приученные к государственно-правовой плоскости девятнадцатого века, мы движемся в этой тени со страхом и недоумением, не зная, что это — крыло надвигающейся ночи или тень родного города, куда мы должны вступить. […]

Если подлинное гуманистическое оправдание не ляжет в основу грядущей социальной архитектуры, она раздавит человека, как Ассирия и Вавилон» (II, 286, 288).

Не теряя своего отчаянного оптимизма, Мандельштам опирается на ценности европейского гуманизма, которые, согласно его пророчествам, однажды должны вернуться: «Когда настанет срок» (II, 288). В профетических видениях статьи «Гуманизм и современность» предугадан не только сталинизм, но и крах советской империи…

Еще при жизни Ленина Мандельштам прозорливо сумел распознать сущность тоталитарного общества. Провозглашенный Лениным в сентябре 1918 года «красный террор», направленный против всех «контрреволюционных сил», был предупреждающим сигналом. Насильственное выдворение из страны интеллектуальной элиты, высланной в сентябре 1922 года на «философском корабле», свидетельствовало о принципиальном недоверии партийного лидера к интеллигенции. Созданные по указанию Ленина исправительно-трудовые лагеря на Соловецких островах в Белом море оказались зародышем Архипелага ГУЛАГ. При этом преследовалась единственная цель: жестокое подавление любой оппозиции. Пропаганда изображала Соловецкий лагерь как необходимую для молодого советского государства защитную меру, однако Мандельштам не доверял попыткам приукрасить действительность и повторял в разговорах с женой, что ему ни разу не приходилось видеть человека, вернувшегося с Соловков. И пока он не встретит такого человека, говорил Мандельштам, он не поверит никаким казенным заявлениям