Век мой, зверь мой. Осип Мандельштам. Биография — страница 38 из 85

Новый 1924-й год Мандельштам и его жена встречали в Киеве. Именно там было начато и завершено к концу января, под свежим впечатлением от «эпохальной» смерти Ленина, одно из самых важных произведений Мандельштама, обращенных к своему времени: «1 января 1924». В девяти длинных строфах этого стихотворения речь идет об умирании времени и его «больном сыне».

Кто время целовал в измученное темя,

С сыновней нежностью потом

Он будет вспоминать, как спать ложилось время

В сугроб пшеничный за окном.

Кто веку поднимал болезненные веки —

Два сонных яблока больших,

Он слышит вечно шум — когда взревели реки

Времен обманных и глухих.

Два сонных яблока у века-властелина

И глиняный прекрасный рот,

Но к млеющей руке стареющего сына

Он, умирая, припадет.

Я знаю, с каждым днем слабеет жизни выдох,

Еще немного — оборвут

Простую песенку о глиняных обидах

И губы оловом зальют.

О, глиняная жизнь! О, умиранье века!

Боюсь, лишь тот поймет тебя,

В ком беспомощная улыбка человека,

Который потерял себя.

Какая боль — искать потерянное слово.

Больные веки поднимать

И с известью в крови для племени чужого

Ночные травы собирать (II, 50—51).

«1 января 1924» — беспощадная конфронтация с «обманным и глухим» временем, некий экзамен, на котором поэт бесстрашно задает своей эпохе прямые вопросы: «Кого еще убьешь? Кого еще прославишь? / Какую выдумаешь ложь?» Это — невероятное стихотворение, в котором Мандельштам пытается защитить себя от мрачных видений («Чего тебе еще? Не тронут, не убьют») и в то же время отчетливо предвидит свою гибель: «Еще немного — оборвут / Простую песенку о глиняных обидах / И губы оловом зальют».

Здесь не впервые Мандельштам выразил предощущение собственной казни. Уже в стихотворении «Холодок щекочет темя…» (1922) говорилось:

Видно, даром не проходит

Шевеленье этих губ,

И вершина колобродит,

Обреченная на сруб (II, 38).

«1 января 1924» — путешествие по ночной Москве, сопровождаемое отголосками судебного произвола, стука машинок «Ундервуд», декретов и доносов… И все же, несмотря на явное предчувствие гибели, это стихотворение позволяет, как отмечал Пауль Целан, «вырваться из контингенции: путем смеха»[216]. «И известковый слой в крови больного сына / Растает, и блаженный брызнет смех…» (II, 52).

Глубоко укорененное в эпохе, это стихотворение сохраняет, однако, поразительную дистанцию по отношению к своему времени. Отрицание какой бы то ни было принадлежности к нему достигает высшей точки в стихотворении, написанном вскоре после «1 января 1924». Принадлежать своему времени, то есть «новой» эпохе, считалось тогда обязательным, и нарушение этого требования можно было расценить как провокацию и кощунство:

Нет, никогда ничей я не был современник,

Мне не с руки почет такой,

О, как противен мне какой-то соименник,

То был не я, то был другой (II, 52).

Лишь спустя семь лет, в мае 1931 года, Мандельштам опровергнет, как может показаться, это императивное высказывание другими строками: «Пора вам знать, я тоже современник» («Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…» — III, 53). Однако уже в стихотворении 1924 года звучало, хотя и проникнутое отчаянием, такое категорическое заявление: «Ну что же, если нам не выковать другого, / Давайте с веком вековать» (II, 53).

Обращенный к эпохе стихотворный цикл был закончен; он состоял из пяти больших стихотворений: «Век мой, зверь мой, кто сумеет…», «Нашедший подкову», «Грифельная ода», «1 января 1924», «Нет, никогда ничей я не был современник…». Они принадлежат к числу важнейших в творчестве Мандельштама, образуя своего рода «ключ», без которого невозможно осмыслить его творчество. Несмотря на категоричность строки «Давайте с веком вековать» поэт в 1922–1924 годах настраивается, скорее, на то, чтобы пережить «обманные и глухие» времена. Он уже не ждет от своей эпохи сочувствия, но рассчитывает на более поздний, возможно, даже посмертный отклик, который найдет его поэзия в будущих поколениях.

Удивительно рано он сформулировал это в своих статьях. Уже в очерке «О собеседнике» (1913) он находит идеального читателя в будущем «провиденциальном собеседнике» (I, 186). В статье «О природе слова» (1922) он сравнивает стихотворение с египетской ладьей мертвых в потустороннем мире: «Еще раз я уподоблю стихотворение египетской ладье мертвых. Все для жизни припасено, ничего не забыто в этой ладье…» (I, 231). А статья «Выпад» (1924) завершается сравнением поэтов, еще не дошедших до своих читателей, со звездами, посылающими свои лучи «к этой отдаленной и пока недостижимой цели». Возможно, они достигнут своей цели только тогда, «когда погаснут поэтические светила» (II, 412). Прибегая к астрономии, поэт создает метафору творчества, чуждого современности. А также — трагического непризнания.

Хотя Мандельштам был и оставался литературным одиночкой, для партийных чиновников он был типичным «попутчиком». Этот термин создан наркомом Луначарским; затем его использовал Троцкий в книге «Литература и революция» (1924). Имелись в виду не-коммунистические писатели, которые, приняв Октябрьскую революцию, тем не менее отстаивали независимость искусства и не желали им жертвовать во имя «диктатуры пролетариата». На протяжении 1920-х годов «попутчики» подвергаются все более яростным нападкам со стороны различных группировок пролетарских писателей.

Мандельштам оказался в числе тех, кто подписал 9 мая 1924 года коллективное письмо в Отдел печати ЦК РКП (б). Как раз в это время проходила партийная конференция, которая должна была выработать основные направления будущей литературной политики. Результатом ее работы явилось постановление ЦК от 18 июня 1925 года «О политике партии в области художественной литературы», призванное урегулировать сосуществование пролетарских и прочих литературных объединений и выдержанное в духе взглядов Бухарина. Согласно этому постановлению, «попутчикам», как и крестьянским писателям, следовало постепенно втягиваться в орбиту «пролетарской» советской литературы.

Авторы коллективного письма утверждали: «Мы считаем, что литература должна быть отразителем той новой жизни, которая окружает нас, — в которой мы живем и работаем, — а с другой стороны, созданием индивидуального писательского лица, по-своему воспринимающего мир и по-своему его отражающего» (IV, 202). Среди тридцати шести писателей, подписавших это письмо, были видные прозаики (Бабель, Пильняк и Зощенко) и такие поэты, как Есенин и Мандельштам.

К числу партийных чиновников, выступавших против пролетарской диктатуры в области литературы и искусства, принадлежал литературный критик Александр Воронский; он признавал творческий потенциал «попутчиков» и помогал им, — в частности тем, что печатал их произведения в своем журнале «Красная новь», основанном в 1921 году. Именно в издательстве «Круг», которое также возглавлялось Воронским, выходит в свет «Вторая книга» Мандельштама, его новый стихотворный сборник. В 1925–1927 годах Воронский поддерживал Троцкого, в то время уже не способного противостоять временному триумвирату Сталина, Зиновьева и Каменева. Он был изгнан из журнала в 1927 году, вскоре исключен из партии, арестован, сослан и спустя десять лет расстрелян. Время «попутчиков» продлилось недолго.

В конце июля 1924 года Мандельштам снова меняет свое местожительство: вечное отсутствие крыши над головой побуждает его к переезду из Москвы в Ленинград. Город его детства, который советская пропаганда ласково называла «колыбелью Октябрьской революции», получил свое новое имя лишь после смерти Ленина. Как и прежде, Мандельштам пытается сводить концы с концами, зарабатывая себе на жизнь переводами и внутренними рецензиями. Распространяется слух, будто Мандельштам бросил писать стихи и стал переводчиком. Даже расположенный к нему Бухарин, между прочим — главный редактор «Правды», дает ему понять, что готов печатать не оригинальные его стихи, а только переводы[217]. Наступает пора «обострения классовой борьбы».

После своего отказа приобщиться к современности («Нет, никогда, ничей я не был современник…») Мандельштам создает — вплоть до весны 1925 года, когда он вообще смолкает надолго, — очень мало новых стихов. Исключение составляет его очаровательное, полное удивительных деталей стихотворение, посвященное необычно мягкой петербургской зиме 1924–1925 года: «Вы, с квадратными окошками / Невысокие дома, — / Здравствуй, здравствуй, петербургская / Несуровая зима» (II, 53). Мандельштаму, как видно, еще трудно произнести новое величественное имя «Ленинград». В поразительно легком тоне упоминаются в этом стихотворении незамерзшие катки, ненужные коньки в прихожих, мандарины и кофе мокко (дорогие продукты — приметы улучшившегося в эпоху НЭПа снабжения), старые журналы в приемных петербургских врачей и, наконец, трамвай, занимающий в поэзии Мандельштама особое место. Он даже посвятит трамваям одну из своих детских книжек. В концовке стихотворения чувствуется тяготение к теплу, ибо всюду, несмотря ни на что, царит холод: «После бани, после оперы, / Все равно, куда ни шло, / Бестолковое, последнее / Трамвайное тепло…» (II, 54).

Трамвай для Мандельштама — постоянный источник какой-то подспудной угрозы. В начале тридцатых годов он задумчиво сказал жене: «Нам кажется, что все благополучно, только потому, что ходят трамваи»[218]. Как будто трамвай — лишь средство создавать в чрезвычайной ситуации видимость нормальной жизни.

14Надежда на берегу Черного моря(Ленинград — Ялта 1925–1926)