Век мой, зверь мой. Осип Мандельштам. Биография — страница 40 из 85

Потомки создадут мифический образ этой супружеской пары. Бродский видел в ней, правда, поменяв супругов ролями, современное воплощение Орфея и Эвридики[223]. Героическая миссия Надежды Мандельштам как хранительницы наследия поэта и независимой мемуаристки привела к тому, что их отношения стали восприниматься в сияющем свете. Однако глава «Первые ссоры» во втором мемуарном томе неопровержимо свидетельствует: частые раздоры были неотъемлемой частью их семейной жизни. История «великих супружеских пар» далеко не всегда похожа на идиллию.

С самого начала Мандельштам держал себя как ревнивый патриарх: не позволял Надежде заняться собственным делом, не отпускал ее от себя и требовал, чтобы она полностью растворила себя в его жизни (так он предначертал еще в 1920 году в стихотворении о Лии). Кроме того, Надежда была для него незаменима, ибо он диктовал ей свои тексты. Мандельштам почти никогда ничего не записывал; он ходил взад и вперед по комнате, бормотал что-то непонятное и вслушивался во «внутренний образ», который, по его представлениям, должен предшествовать написанию стихотворения, «осязаемого» слухом. «Ни одного слова еще нет, а стихотворение уже звучит», — так описан этот таинственный процесс в статье «Слово и культура» (I, 215). Когда все слова, наконец, приходили к нему, он не записывал их сам, а лихорадочно диктовал Надежде.

Она стала для него как бы одушевленным диктофоном, которым он мог воспользоваться в любой момент. Он диктовал ей также и прозу. Надежда Мандельштам описывает возникновение «Шума времени» летом 1923 года в Гаспре. Сперва он целый час бродил в одиночестве, потом возвращался «напряженный, злой» и требовал, чтобы она скорее чинила карандаши и записывала. Он диктовал очень быстро, обычно по главке этой густой прозы за один раз. Если она хотела вставить какое-нибудь замечание, он обрывал ее: «Цыц! Не вмешивайся… Ничего не понимаешь, так молчи»[224]. Дело подчас доходило до ожесточенного спора.

Тираническое отношение Мандельштама к жене, вынужденной записывать под диктовку его сочинения, производило на посторонних людей странное и отталкивающее впечатление. При этом мало кто ощущал, что поэт и сам словно подчиняется какой-то силе: диктату произведения, властно стремящегося к самовыражению. Мандельштама никак нельзя назвать плодовитым автором; периоды долгого молчания сменялись у него взрывами лихорадочного творчества. Как только слова обретали форму, сдерживать их было уже невозможно. Эту грубоватую манеру диктовать свои стихи Эмма Герштейн, современница поэта, называет «садистским ритуалом»[225]. Впрочем, супружеские пары — сложное явление, не всегда понятное для посторонних. Если дело не касалось рождения его произведений, Мандельштам вмиг становился трогательно заботливым мужем. В главе «Медовый месяц и кухарки» Надежда Мандельштам вспоминает один эпизод, относящийся к лету 1921 года. Они ночевали в Батуми на террасе какого-то дома. Ночью Надежда несколько раз просыпалась и видела, что Мандельштам сидит на стуле возле ее матраса, помахивая листком бумаги, чтобы отогнать от нее москитов. И она добавляет: «Боже, как хорошо нам было вместе — почему нам не дали дожить нашу жизнь…»[226].

Ревнивый патриарх, тиран, диктующий свои стихи и трогательно заботливый муж, отгоняющий комаров от своей спящей жены: действительность супружеской жизни весьма многогранна. И все же удивительно, как им удалось наладить совместную жизнь. Ведь Надежда, вращавшаяся в юности в среде студентов-живописцев, которые отличались в революционном Киеве и свободой нравов, и жаждой неизведанных путей, стремилась к независимости и не собиралась никому подчиняться. Ни кротость, ни терпение, ни особая верность не были ее отличительными чертами, всегда и всюду она искала приключений и умела спорить и ссориться не хуже своего супруга. Каким образом Мандельштаму все-таки удалось привязать ее к себе, эта загадка занимает и саму мемуаристку в главе «Первые ссоры».

В своем телеинтервью 1973 года Надежда Мандельштам утверждает, что днем они часто ссорились, зато «ночи были прекрасны, по ночам мы любили друг друга». Их эротическое взаимопритяжение было, по-видимому, очень сильным. «Физиологическую удачу» их отношений Мандельштам, — так сказано в её воспоминаниях, — воспринимал не как «снижение» их любовного чувства, скорее, наоборот[227]. В отличие от Александра Блока, создавшего любовный миф о недостижимой Прекрасной Даме, Мандельштам пытался воплотить в жизнь свою любовь к «девчонке», с которой «все смешно, просто и глупо», но постепенно возникает та «предельная близость», когда можно сказать: «Я с тобой свободен»[228].

У Мандельштама сексуальность неразрывно связана с жизнью и равнозначна витальности. Образ «бесполового пространства» в одном из стихотворений 1931 года («Нет, не мигрень, — но подай карандашик ментоловый…» — III, 50) относится к смерти. Бесполость означала для Мандельштама равнодушие, неспособность к выбору и моральному суждению. Творчество Мандельштама — в плане эротики — отличается сдержанностью, но не подлежит сомнению, что оно питается и этим огнем. Однако эротический момент проявляется в стихах, обращенных к Марине Цветаевой, Саломее Андрониковой, Тинатине Джорджадзе, Ольге Арбениной, Ольге Ваксель и Марии Петровых, а также к Надежде Мандельштам («Нежные руки Европы, — берите все!» — II, 37) — в поэтическом заклинании того, что кажется второстепенным, в сдержанном упоминании телесных деталей, обрисованных тонко и нежно (лоб, зрачки и ресницы, шея, плечи и руки). Господствует не грубая откровенность, а сублимированный, подспудный эрос.

Лишь с течением времени супружеской паре Мандельштамов удалось создать крепкий, неразрывный союз; их общая приятельница Анна Ахматова, у которой было три брака и каждый завершался разрывом, всегда изумлялась этой любви: «Осип любил Надю невероятно, неправдоподобно. […] Вообще я ничего подобного в своей жизни не видела»[229]. Кто замечает лишь грубый диктат Мандельштама по отношению к жене, мало понятный для посторонних и кажущийся, на первый взгляд, «садистским ритуалом», тот не способен проникнуть в самую суть их отношений.

Вскоре после истории с Ольгой Ваксель и глубокого потрясения, которому подвергся их брак, любовь Мандельштамов друг к другу получает отличную возможность проверить и испытать себя. В сентябре 1925 года врачи обнаружили у Нади туберкулез легких и посоветовали ей срочно поехать в Крым и пожить некоторое время в Ялте (где еще Антон Чехов пытался в свое время излечиться от туберкулеза). Благодаря ее многомесячному отсутствию мы располагаем сегодня приблизительно пятьюдесятью любовными письмами — они показывают нам нежного, любящего и заботливого Мандельштама, внимательного к бытовым мелочам. Оставшись в Ленинграде, Мандельштам пытается материально обеспечить Надино лечение. Никакой профсоюз, никакая страховка не покрывали эти расходы; выйдя в августе 1923 года из Всероссийского союза писателей, Мандельштам мог рассчитывать только на самого себя. Заработок приносят ему переводы и внутренние рецензии. Отправив Надежду 1 октября 1925 года в Крым, он поселяется на Васильевском острове (8-я линия, дом 31) в квартире своего брата Евгения. Первая жена Евгения, Надежда Дармолатова, к тому времени умерла, однако — после ее ранней смерти — в квартире проживали теща Евгения, его пятилетняя дочь Татка (Наташа) и отец Эмиль Мандельштам.

Мандельштамовские письма к Надежде 1925–1926 года представляют собой оперативные сводки — сообщения об изнурительной битве за каждый гонорар; то и дело упоминаются суммы, которые он предполагает получить за свою литературную поденщину. Одновременно эти письма — постоянно захлебывающиеся любовные послания. В многочисленных уменьшительных формах и модификациях имени Надежда он черпает языковые возможности для выражения своей нежности: Надя, Надька, Надинька, Надюшка, Надичка и т. д.; часто переводит ее имя в мужской род: Надик, Надюшок, Наденыш. Эти грубовато-нежные оттенки свойственны лишь русскому языку. Изменение пола, вообще говоря, — основной мотив в этом любовном диалоге. Мандельштам дает, например, себе самому женское прозвище «Няня», но порой перескакивает от женского рода к искаженному мужскому: «Твой Нянь».

Ласковых слов, коими он осыпает Надежду, — великое множество: «зверик» и «голубок», «ласточка» и «овечинька», но также — «солнышко», «кривоножка», «кривоноженька», «детик мой», «заинька». Вновь и вновь обыгрываются — на том нелепом бессвязном языке, который свойственен любящим, — черты ее лица, ее широкий рот, выпуклый детский лоб, а также другие телесные признаки: «лапушки», «волосенки», «глазки», «плечики», «ножки». Богатство русских диминутивов способствует созданию этой бытовой версии «Песни песней»: «Целую твои гранатики родные…» (IV, 76).

Они разыгрывают — детей у них не было — все семейные роли. Она для него — ребеночек, дочурка, сестренка и один раз даже «сыночек» (IV, 83). Он для нее — «друг», «брат», «муж», но также и «няня». Надежда для него — просто жизнь. «Жизнь моя: пойми меня, что ты моя жизнь!» — пишет он ей 11 ноября 1925 года (IV, 48). В одном из писем (12 февраля 1926 года) утверждается тождество любящих: «Знай, прелесть моя […] что я весь насквозь ты и о тебе!» (IV, 61); в другом (10 марта 1926 года) говорится об общем воздухе, которым они оба дышат (IV, 77). Он все время твердит о защите, которую должна принести им обоим любовь: «Любовь хранит нас, Надя. Нам ничто не страшно», — пишет он 7[8] февраля 1926 года (IV, 57). И вот итог (письмо от 5 марта 1926 года): «Чтоб так любить, стоит жить, Надик-Надик!» (IV, 74).

Мандельштам пытался ее утешать. Сам он чрезвычайно страдал от разлуки, необходимой ради ее здоровья. Каждое письмо к Надежде было для него передышкой в непрерывной борьбе за малейший заработок. Однако тон его любовных писем по преимуществу веселый. Они свидетельствуют о его неиссякаемой жизнерадостности. Поэт, открытый жизни и ее маленьким удовольствиям, Мандельштам пытается приобщить Надежду к своей жизненной философии: «А ты купила дыньку в Мелитополе? — спрашивает он жену 15 октября 1925 года. — Дета моя, радуйся жизни, мы счастливы, радуйся, как я, нашей встрече» (IV, 46). В своих воспоминаниях Надежда Мандельштам не перестает глубоко удивляться этой загадке — «абсолютной жизнерадостности» и «духовном веселии» Мандельштама при всей трагичности его жизненных обстоятельств