17Один добавочный день(Армения 1930)
Мечта Мандельштама об Армении. Вмешательство Бухарина. «Командировка» и «социальный заказ». Апрель 1930 года в Сухуми: «океаническая весть» о самоубийстве Маяковского. Май 1930 года в Ереване. Армения, библейская «обетованная земля», кусок Европы «на окраине мира». Храмы и монастыри: Эчмиадзин, Звартноц, Гегард. Дикость как защитное средство: «дикая кошка» армянского языка. Армения как символ культурного самоутверждения. Посмертная маска и «народ упрямлян». Чтение Гете и собственный «восточно-западный диван» Июль 1930 года на берегу Севана. Новое чувство времени и жизненной опасности. Советский кошмар в мертвом городе Шуша. Политическое стихотворение «Фаэтонщик». Сталин как «чумный председатель». Октябрь 1930 года в Тифлисе. Осуществление чуда: новые стихи, цикл «Армения». Соглядатай и чиновник. Стихи в день рождения Нади: «Куда как страшно нам с тобой…» Встреча в Ереване: дружба с Борисом Кузиным. Древняя армянская легенда и скрытые политические намеки. Сталин-«ассириец».
У Мандельштама была мечта. Он хотел поехать на Кавказ, который посетил еще летом 1921 года, когда, находясь «в командировке» с Лопатинским, совершил путешествие через Кисловодск, Баку и Тифлис в Батуми. В статье «Кое-что о грузинском искусстве» (1922), посвященной грузинскому эросу в русской поэзии, Мандельштам подчеркивает, что для русских классиков Пушкина и Лермонтова Кавказ представлял собой совершенно особый миф, прекраснейшим воплощением которого стала не Армения, а Грузия (II, 233). Однако Мандельштам мечтал об Армении, оказавшейся в 1921 году за пределами его маршрута. В его записях 1931–1932 года говорится о «вожделенном путешествии в Армению», о котором он «не переставал мечтать» (III, 379).
В трудном 1929 году такая возможность, казалось, вот-вот представится. В седьмой главе «Четвертой прозы» упоминается об Асканазе Мравьяне, наркоме просвещения Армянской ССР, пригласившем Мандельштама в Ереванский университет для ведения семинара по вопросам поэзии. Однако Мравьян умер в том же 1929 году, а его наследник не нашел оснований для приглашения в Армению московского писателя, замешанного в «деле Уленшпигеля». В «Четвертой прозе» Мандельштам с грустью вспоминает о своем «покровителе» в «муравейнике эриванском» (III, 172). Мечта об Армении преломилась в озорные бунтующие эскапады «Четвертой прозы»:
«Если б я поехал в Эривань, три дня и две ночи я бы сходил на станциях в большие буфеты и ел бутерброды с красной икрой. Халды-балды! […] И я бы вышел на вокзале в Эривани с зимней шубой в одной руке и со стариковской палкой — моим еврейским посохом — в другой» (III, 172–173).
Мечта продолжала жить. И благодаря Бухарину ей суждено было осуществиться. Этот человек, который в 1928 году помог выходу в свет последних книг Мандельштама, еще не был в то время полностью отстранен от власти. Правда, в декабре 1929 года — после того как Бухарин выступил против сталинской экономической политики — его выводят из состава Политбюро и лишают важнейших властных полномочий. Но влияние его было еще достаточно велико для того, чтобы устроить Мандельштаму «командировку» в Армению. Писателей в то время как раз нацеливали на то, что следует посещать и изучать стройки и новые промышленные центры, писать восторженные статьи об успехах начавшегося Первого пятилетнего плана и с энтузиазмом рассказывать о строительстве социализма в советских республиках. Насколько Мандельштам не годился для таких заказных работ, выяснится в 1933 году на волне скандала, возникшего вокруг его прозы «Путешествие в Армению».
В марте 1930 года Мандельштам вновь стал жаловаться на сердце; пришлось обратиться в одну из московских клиник. Врач-кардиолог констатировал миокардит (воспаление сердечной мышцы) и направил больного к невропатологу, который предписал ему — на основании «острого психастенического состояния» (IV, 154; письмо к Н. Я. Мандельштам от 14 марта 1930 года) — санаторное лечение. Однако Мандельштам не горел желанием ехать в санаторий; его тянуло на Кавказ. И в конце марта 1930 года ему это удается при поддержке Бухарина. В сопровождении жены он отправляется поначалу в Сухуми, столицу Абхазии, расположенную на юго-восточном побережье Черного моря, где проводит шесть недель, осматривая город и совершая экскурсии в его окрестности. Так, он посетил оливковый совхоз в Новом Афоне, угольное производство в Ткварчели и другие аналогичные «стройки».
Подобно другим «командированным» писателям, Мандельштам поселился в Доме Орджоникидзе — правительственной даче на горке Чернявского. Одним из тех, кто отдыхал на даче именно в это время, был Николай Ежов, будущий исполнитель кровавых сталинских «чисток»[263]. Пути палачей и жертв пересекались в ту раннюю пору в самых невинных, казалось бы, местах — так было и в 1923 году, когда Мандельштамы, направляясь в Гаспру, столкнулись в купе поезда с Вышинским, впоследствии государственным обвинителем на показательных процессах 1930-х годов.
В Сухуми Мандельштам узнает о том, что 14 апреля 1930 года Владимир Маяковский покончил жизнь самоубийством: загнанный в угол «барабанщик революции» пустил себе пулю в сердце. По иронии судьбы, Мандельштаму сообщил об этом пролетарский поэт Александр Безыменский, активный деятель РАППа (Российская ассоциация пролетарских писателей), которая своей необузданной травлей и довела поэта до состояния безысходности. Правда, в своей последней поэме «Во весь голос» (1930) Маяковский еще заявлял о том, что привык наступать «на горло собственной песне». А в своем прощальном письме ко «всем» он написал о «любовной лодке», которая якобы «разбилась о быт». Но поэт, конечно, имел в виду не только свою несчастную любовь к Лиле Брик и не последнюю мучительную историю с актрисой Вероникой Полонской. Сопротивляемость Маяковского подточила полемика с пролетарскими догматиками, которая начиная с 1929 года становилась все более острой.
Для многих представителей творческой интеллигенции эта смерть прозвучала зловещим сигналом. Она знаменовала собой конец целой эпохи и порождала дурные предчувствия в отношении судеб поэзии в советском государстве. Мандельштам заносит в свою записную книжку: «Там же, в Сухуме, в апреле я принял океаническую весть о смерти Маяковского. Как водяная гора жгутами бьет позвоночник, стеснила дыхание и оставила соленый вкус во рту» (III, 381). И хотя в своих очерках 1922–1923 годов Мандельштам критиковал Маяковского за тенденциозность, он ничуть не сомневался в том, что из жизни — вслед за Блоком, Гумилевым, Хлебниковым, Есениным — ушел еще один великий поэт его поколения. Саркастические отзывы о Безыменском в записных книжках Мандельштама, как и более поздние в «Путешествии в Армению», говорят о том, насколько он был поражен отсутствием реакции на смерть Маяковского со стороны писателей и литературных чиновников: «Общество, собравшееся в Сухуме, приняло весть о гибели первозданного поэта с постыдным равнодушием. […] В тот же вечер плясали казачка и пели гурьбой у рояля студенческие вихрастые песни» (III, 381). А далее в записной книжке потрясенный Мандельштам с благодарностью отмечает свою встречу с подлинной древней скорбью — местным погребальным обрядом: «…В Сухуме меня пронзил древний обряд погребального плача» (III, 382).
Огорченный и раздраженный, Мандельштам ожидал получения бумаг, необходимых для продолжения путешествия, и, наконец, в мае 1930 года отправился в Ереван — «в чужую страну, чтобы пощупать глазами ее города и могилы, набраться звуков ее речи и подышать ее труднейшим и благороднейшим историческим воздухом…» (III, 377). Конечно, командировка «нормального» писателя на ударные стройки одной из советских республик предполагала совершенно иную программу. Оба эти аспекта резко противопоставлены в записях Мандельштама: его собственная поэтическая программа и официальный «заказ» — прославление достижений социализма.
«Везде и всюду, куда бы я ни проникал, я встречал твердую волю и руку большевистской партии. Социалистическое строительство становится для Армении как бы второй природой.
Но глаз мой […] улавливал в путешествии лишь светоносную дрожь, растительный орнамент действительности… […]
Неужели я подобен сорванцу, который вертит в руках карманное зеркальце и наводит всюду, куда не следует, солнечных зайчиков?» (III, 378).
Мандельштам ищет «первую природу» Армении, ее историческое бытие, ее изначальное ядро. Он словно пытается обнаружить библейскую страну. Уже в «Четвертой прозе» он писал об Армении как о «младшей сестре земли иудейской» (III, 172). Для еврея Мандельштама Армения была своего рода «обетованной страной». Не удивительно, что уже в отрывке одного из уничтоженных стихотворений 1931 года она предстает в библейском обличии:
А перед тем я все-таки увидел
Библейской скатертью богатый Арарат
И двести дней провел в стране субботней,
Которую Арменией зовут (III, 56).
«…В чужую страну, чтобы […] подышать ее труднейшим и благороднейшим историческим воздухом»
Осип Мандельштам (первый ряд, справа) на развалинах Аванского храма близ Еревана (1930)
Согласно первой книге Моисеевой (8, 4), Ноев ковчег прибился к горе Араратской, куда голубь принес Ною масличный лист — предвестие новой жизни. Армяне с гордостью говорят о себе как о первых людях после потопа, и древние персидские легенды подтверждают это, называя Арарат колыбелью человечества. В одном из стихотворений армянского цикла, возникшего после его путешествия, Мандельштам вспоминает «прекрасной земли пустотелую книгу, / По которой учились первые люди» (III, 39).
В путевой прозе Мандельштама, как и в его стихах, постоянно сияет Арарат — священная гора армян: «доменная печь Арарат», «дорожный шатер Арарата», «отец Арарат». Поэт-пришелец скоро выработал в себе «шестое — “араратское” чувство: чувство притяжения горой» (III, 206). Здесь — и не только здесь — Мандельштам определенно отталкивается от своего великого предшественника Александра Пушкина, отправившегося на Кавказ ровно за сто лет до него, в 1829 году,