Век мой, зверь мой. Осип Мандельштам. Биография — страница 56 из 85

дежному товарищу по литературной работе ряд претензий. «Вы всегда бранили меня за то, — пишет ей Мандельштам, — что я не слышу музыки материализма или диалектики, или все равно как называется». Вместе с Кузиным, пишет далее Мандельштам, они «раздирали идеалистические системы на тончайшие материальные волоконца и вместе смеялись над наивными, грубо-идеалистическими пузырями вульгарного материализма». В том же письме — свидетельство Мандельштама о том, какое значение приобрел для него этот человек: «Ему, и только ему, я обязан тем, что внес в литературу период т[ак] н[азываемого] “зрелого Мандельштама”. […] У меня отняли моего собеседника, мое второе “я”» (IV, 149–150).

Кузина освободили, продержав неделю на Лубянке. Осип и Надежда Мандельштамы как раз отправлялись в Крым; недолго думая, они взяли Кузина с собой. 18 апреля 1933 года они прибыли в Старый Крым — город татарских ханов в юго-восточном Крыму, и нашли приют у Нины Грин, вдовы писателя Александра Грина. Новая встреча с Крымом ошеломила Мандельштама. Всюду бросались в глаза последствия коллективизации (проводившейся в рамках первого пятилетнего плана). 1 февраля 1930 года Сталин провозгласил «ликвидацию кулачества как класса», что повлекло за собой катастрофическое обнищание крестьян на Украине, Дону и Кубани. Раскулачивание коснулось не только зажиточных крестьян, которых либо расстреливали на месте как «контрреволюционеров», либо подвергали конфискации их имущество, а самих отправляли в Сибирь. Но и крестьяне среднего достатка, и даже бедняки были захвачены этой волной репрессий — их уничтожали, чтобы получить «установочные цифры». Оставшихся в живых загоняли в колхоз «оружием голода». Расстрелы, депортация людей и попытки взять их измором — одиннадцать миллионов человек оказались жертвами этой политики. По словам историка Гюнтера Штёкля, это была «величайшая гуманитарная катастрофа, которую когда-либо обрушивало какое-либо правительство на собственный народ»[290]. Все карательные акции осуществляло ГПУ, усиленное спецотрядами, которые расстреливали людей, «рабочими бригадами», вооруженным городским отребьем. Это был планомерно организованный хаос. 2 марта 1930 года появилась известная статья Сталина в «Правде» — «Головокружение от успехов». Сельское хозяйство оказалось разоренным. Массовая гибель крестьян привела к тому, что в течение последующих десятилетий Советский Союз не мог обеспечить себя продовольствием.

Старый Крым также был наводнен голодными крестьянами; они блуждали по улицам, выпрашивая кусок хлеба, или взламывали дома, надеясь раздобыть себе хоть какую-нибудь пищу. Мандельштамам пришлось еще в Москве запастись едой на месяц вперед, ибо в Старом Крыму есть было нечего. Потрясенный зрелищем голода в Крыму, Мандельштам пишет в мае 1933 года одно из своих острейших политических стихотворений: «Холодная весна. Бесхлебный, робкий Крым. / Как был при Врангеле […] Природа своего не узнает лица, / И тени страшные Украйны и Кубани…» (III, 73). В мае 1934 года, когда Мандельштам окажется под следствием на Лубянке, это стихотворение будет фигурировать в его деле. Слова «как был при Врангеле», означавшие «так же, как и в гражданскую войну», звучали суровым приговором сталинскому «оружию голода», злодейски направленному против крестьян.

Парадоксы биографии поэта: в Старом Крыму внимание Мандельштама приковано не только к страшным последствиям убийственной политики коллективизации, провозглашенной Сталиным, но одновременно и к итальянским поэтам Возрождения — Ариосто и Тассо. Но поэтическое не всегда можно оторвать от политического. В стихотворении «Ариост», посвященном автору «Неистового Роланда» (1505–1521), бичуется и современная фашистская Италия Муссолини: «В Европе холодно. В Италии темно. / Власть отвратительна, как руки брадобрея» (III, 71). Конечно, за словами об «отвратительной» власти скрывается не только Муссолини.

Изучение итальянского языка и поэтов Возрождения было не простым увлечением, а отчаянной попыткой прорыва к мировой поэзии. Очарованный Мандельштам терзался чувством вины. Лишенный общения с современным читателем, подвергнутый общественной изоляции, он искал разговора с поэтами Средневековья и Возрождения. В мрачном провидческом стихотворении, возникшем все в том же мае 1933 года («Не искушай чужих наречий, но постарайся их забыть…»), он упоминает про беззаконный восторг, за который «изменническим губам» уготована «лихая плата»: уксусная губка (III, 73). Намек на сцену распятия — еще одно предсказание собственного конца.

Для него, «неисправимого звуколюба», кажется, уже нет спасения. Он упорно предсказывает свою «неисправимость», как и свою неотвратимую казнь. Тяга к созвучиям чужого языка, тоска по европейской и мировой культуре были глубоко заложены в фундамент его творчества и нераздельно с ним слиты. Концовка стихотворения «Ариост» свидетельствует о том, что Мандельштам продолжал ощущать себя европейцем. Перед лицом нынешнего европейского «холода» он грезит об утопической Европе братского единения — Европе поэтов, в которой и Ариосто, поэт итальянского Возрождения, и современный русский поэт Мандельштам найдут свое место и зазвучат в лад в едином средиземноморском и черноморском пространстве:

Любезный Ариост, быть может, век пройдет

В одно широкое и братское лазорье

Сольем твою лазурь и наше черноморье.

…И мы бывали там. И мы там пили мед… (III, 71).

«…Человека приветствовали за то, что он еще не труп»

Осип Мандельштам весной 1933 года


Пропасть между поэзией Мандельштама и советской литературой давно уже стала непреодолимой. Насколько глубока была эта пропасть, выяснилось именно в мае 1933 года, когда в ленинградском журнале «Звезда» появилось «Путешествие в Армению» — его последняя прижизненная публикация. Цезарь Вольпе, завотделом журнала, сразу же лишился своей должности: вопреки цензурному запрету он напечатал и пересказ древнеармянской легенды, в которой Мандельштам метафорически изобразил современную политическую ситуацию: Сталин — ассириец, Бухарин — образованный евнух, а сам он — низверженный царь-поэт[291].

Разразился громкий скандал. В «Литературной газете» от 17 июня и «Правде» от 30 августа 1933 года Мандельштам подвергается уничтожающим нападкам. Оказывается, вместо того чтобы славить «достижения социализма», механизацию и коллективизацию, Мандельштам тянется к той изначальной и непреходящей Армении, что сохранила верность самой себе. Не Армения, занятая «социалистическим строительством», увлекает поэта, а библейская, вечная, неизменно сущая. Очевидная провокация.

«…Дивная геологическая случайность, именуемая Коктебелем»

На лестнице дома Волошина в Коктебеле летом 1933 года: Мандельштам — во втором ряду справа; Андрей Белый — в последнем ряду (в тюбетейке)


Пока Мандельштам находился в голодающем Старом Крыму, в Москве уже грозно сгущались тучи. 28 мая 1933 года он переезжает из Старого Крыма в Коктебель, в дом Максимилиана Волошина, знакомый Мандельштаму по его давнему пребыванию в Крыму летом 1915 и 1916 годов, — приют для художников, превращенный после смерти Волошина в государственный Дом творчества писателей. Конфликт с Волошиным, история с пропавшим изданием Данте в смутную пору гражданской войны — все было забыто. Мандельштам поднялся к могиле Волошина, погребенного высоко над Коктебельской бухтой, и записал в свой блокнот последнее хвалебное слово поэту, «почетному смотрителю дивной геологической случайности, именуемой Коктебелем», где он «вел ударную дантовскую работу по слиянию с ландшафтом» (III, 411).

Имя Данте появляется здесь не случайно. еще в Старом Крыму Мандельштам начал работу, которая станет его важнейшей поэтологической декларацией: «Разговор о Данте». В долгих прогулках по берегу Черного моря, на усеянном галькой коктебельском пляже он набрасывает свой «Разговор» и неожиданно находит себе первого собеседника. Им оказался бывший символист Андрей Белый, который отдыхал в Коктебеле одновременно с Мандельштамом (июнь — июль 1933 года) и писал там книгу «Мастерство Гоголя». Сохранилась групповая фотография, на которой изображены Мандельштам и Андрей Белый; они сидят — вместе с другими отдыхающими — на лестнице коктебельского дома. Каждый из них — как-то «выпадает из ряда»; у каждого перед мысленным взором — свой «фотограф»: свой Гоголь, свой Данте. Но при этом и старые раздоры, которые следовало устранить.

Ни о ком из поэтов символистского поколения Мандельштам не отзывался в своих статьях 1922–1923 годов столь полемически, как об Андрее Белом, самом преданном русском ученике антропософа Рудольфа Штейнера. Он высмеивал его, называл «дамой», просиявшей «нестерпимым блеском мирового шарлатанства — теософией» (II, 237), «болезненным и отрицательным явлением в жизни русского языка» (I, 221). Белый оказался наилучшей мишенью для Мандельштама в его полемике с «буддизмом» и «теософией» — неприятие восточного «тайноведения» коренилось у Мандельштама в его эллинско-иудейско-христианском мировосприятии[292]. На протяжении всей своей жизни Белый был чрезвычайно любознателен, глубоко восприимчив ко всему оккультному и иррациональному, тайнам Востока, индуистскому и буддистскому вероучению. Тем не менее, сокрушительно критикуя книгу Белого «Записки чудака» (1923), подвергая ее прямо-таки разносу, Мандельштам не позволяет себе издевательского тона в отношении автора эпохального романа «Петербург» (1912, 1916). «А над Белым смеяться не хочется и грех: он написал “Петербург”. Ни у одного из русских писателей предреволюционная тревога и сильнейшее смятение не сказались так сильно, как у Белого» (II, 322)[293].

«Ни у одного из русских писателей предреволюционная тревога и сильнейшее смятение не сказались так сильно, как у Белого»