Век мой, зверь мой. Осип Мандельштам. Биография — страница 60 из 85

При обыске присутствовала высоко значимая свидетельница. Как раз накануне Ахматова приехала из Ленинграда в Москву. Об этом ее настоятельно просил Мандельштам после того, как дал пощечину Алексею Толстому. Она тоже оставила воспоминания о том ночном призрачном действе. В семь часов утра Мандельштама увезли на Лубянку — в штаб-квартиру ОГПУ; подозрительные рукописи изъяли. Надя приготовила чемоданчик с бельем и книгами, среди которых был и «Ад» Данте (но брать книги в камеру не разрешалось). Приказ об аресте был подписан не Ягодой, как показалось Надежде Мандельштам, а его заместителем Аграновым; их подписи были похожи. На другое утро сотрудники ОГПУ снова явились в Нащокинский переулок. Но антисталинского стихотворения так и не удалось обнаружить.

Мандельштама поместили в так называемую «внутреннюю тюрьму», расположенную во дворе Лубянки. 18 мая 1934 года его впервые вызвали на допрос к следователю Шиварову, которого Надежда Мандельштам в своих воспоминаниях именует по отчеству — «Христофорович». Допрос длился всю ночь. Протоколы допросов были впервые обнародованы в 1991 году, в горбачевскую эпоху, когда на короткое время приоткрылись архивы КГБ. Писателю Виталию Шенталинскому удалось ознакомиться с делом Мандельштама (№ 4108) и опубликовать из него ряд материалов.

Шиваров потребовал, чтобы Мандельштам произнес вслух те стихи, которые, по мнению поэта, могли стать причиной его ареста. Мандельштам прочитал две строфы из стихотворения «За гремучую доблесть грядущих веков…» и одну строфу из стихотворения, содержащего проклятие московскому «жилью». Шиваров записывает, а затем, как козырь, извлекает из папки антисталинское стихотворение в его первоначальном и наиболее опасном варианте — со словами «душегубец» и «мужикоборец». Какой-то доносчик из окружения Мандельштама (кто именно — до сих пор не выяснилось) потрудился на славу! Мандельштам не отрицает своего авторства. Ему приходится собственноручно записать все стихотворение и поставить под ним свою подпись. Надежда Мандельштам позднее напишет: «Я сердилась, что он не отрицал всего, как подобает конспиратору. Но представить себе О. М. в роли конспиратора совершенно невозможно — это был открытый человек, неспособный ни на какие хитроумные ходы»[316]. Дознаватель назвал мандельштамовское стихотворение «беспрецедентным контрреволюционным документом»[317]. Воистину беспрецедентно. По словам Шенталинского, это было «более, чем стихотворение»: «поступок, отчаянный по смелости, акт гражданского мужества»[318]; история литературы не знает ничего подобного. Не существует ни одного антисталинского стихотворения, столь уничтожающего по своей силе. До сих пор не известно, знал ли сам Сталин текст этого стихотворения. Кто из подчиненных отважился бы показать мстительному тирану этот документ — «террористический», как сказал следователь?

Шиваров перечислил Мандельштаму имена его посетителей в Нащокинском переулке — следователь получил их от доносчика. Дознаватель пытается внушить поэту, будто некоторые из них уже арестованы и дают против него показания. Он требует, чтобы Мандельштам назвал тех, кому он читал свое стихотворение. Мандельштам сперва называет восемь человек, среди них — Ахматову и ее сына Леву, однако не говорит о тех, кто слышал его стихотворение за пределами квартиры (например, Пастернак!). Поверив на какой-то момент, что запись, которой с самого начала располагал Шиваров, сделана рукой Марии Петровых, он, сперва умолчав о ней, называет ее имя на следующем допросе, утром 19 мая. Она была единственным человеком, записавшим это стихотворение в Нащокинском переулке — правда, с обещанием уничтожить запись. Но эта женщина, которая до конца жизни пользовалась доверием Анны Ахматовой, осталась вне всяких подозрений. Такой она должна остаться и на страницах этой книги.

Екатерина Петровых утверждает в своих воспоминаниях, что Мандельштам, давая показания следователю, намеренно оговаривал ее сестру: отвергнутый влюбленный был, по ее словам, одержим бредовой надеждой, что Марию отправят вместе с ним в ссылку[319]. Однако в протоколах допроса, опубликованных В. Шенталинским и Э. Поляновским, нет ничего, что подтверждало бы подобное подозрение. Оно кажется нелепым еще и потому, что Мандельштам вовсе не думал тогда о ссылке, а боялся лишь одного: смертной казни. Видимо, слухи о том смятенном состоянии, в котором пребывал Мандельштам на Лубянке, породили и в сознании его современников целый ряд нелепых догадок.

Оказавшись в лапах ОГПУ, Мандельштам вел себя совсем не по-геройски. Он тяжело переносил сам факт заточения. Можно вспомнить о том эпизоде периода гражданской войны в Крыму, когда арестованный в августе 1920 года врангелевской контрразведкой Мандельштам стучал в дверь камеры и кричал: «Вы должны меня выпустить — я не создан для тюрьмы!» Кто искренне думает, что Мандельштаму следовало на допросах хранить героическое молчание, тот вовсе не представляет себе насыщенной ужасом атмосферы Лубянки. Страх перед пытками, которые поручались в ОГПУ специально подготовленным, известным своей жестокостью сотрудникам, был, конечно, велик. И хотя систематические пытки стали применяться на Лубянке лишь с 1937 года, в распоряжении тайной полиции имелись хорошо проверенные средства для того, чтобы сломить заключенного. Ночные допросы, постоянное яркое освещение, при котором невозможно заснуть, пересоленная пища без капли воды — все это Мандельштаму пришлось испытать на себе. Однажды на него надели даже смирительную рубаху — вещь, которой он прежде никогда не видел. В заключении у него стал прогрессировать реактивный психоз, осложненный галлюцинациями. Надежда Мандельштам пишет, что ему слышались голоса и женский плач за стеной его камеры. Он решил, что его жену тоже арестовали и подвергают истязаниям. Возможно, эти голоса представляли собой звукозапись, которую проигрывали для психического воздействия.

На Лубянке Мандельштам пытался покончить с собой, вскрыл себе вены на запястье. Он сделал это лезвием бритвы, которое с этой целью — в предвидении возможных пыток — заранее запрятал в каблук своей туфли. Уже в «Четвертой прозе» (1929–1930) он многозначительно описывает этот инструмент смерти:

«Пластиночка бритвы жиллет с чуть зазубренным косеньким краем всегда казалась мне одним из благороднейших изделий стальной промышленности. […] Пластиночка бритвы жиллет — изделие мертвого треста, куда входят пайщиками стаи американских и шведских волков» (III, 172).

Попытка самоубийства не удалась: ее пресекли надзиратели. Однако, несмотря на признаки психического расстройства, Мандельштама и в заключении не покидала ясность ума — это доказывают его вопросы к сокамернику, которого ОГПУ подсадило к нему, чтобы его запугать и сделать управляемым. «Отчего у вас чистые ногти? — спрашивал Мандельштам. — Почему от вас пахнет луком, когда вы возвращаетесь с допроса?» Типично мандельштамовские вопросы. Сокамерника пришлось удалить; Мандельштам остается в одиночке[320].

Один из эпизодов того времени свидетельствует об извращенном сотрудничестве писателей с тайной полицией. Петр Павленко, приспособленец, автор произведений в духе «социалистического реализма» и ярый апологет Сталина, распространял по Москве — в подтверждение того, сколь жалко выглядит Мандельштам на допросах, — разного рода подробности: дескать, Мандельштам несет чепуху, у него все время сползают брюки и т. п. Откуда он мог это знать? Вероятно, Павленко получил задание: распускать слухи, дабы выставить Мандельштама в смешном виде и тем самым лишить его ореола трагической жертвы. Шиваров, приятель Павленко, приводил его в свой кабинет и прятал не то за дверью, не то в шкафу, позволяя ему тайно присутствовать на допросах. Во всяком случае, Мандельштам был убежден, что видел Павленко в коридорах Лубянки. Он рассказывал Эмме Герштейн: «Меня подымали куда-то на внутреннем лифте. Там стояло несколько человек. Я упал на пол. Бился… вдруг слышу над собой голос: “Мандельштам, Мандельштам, как вам не стыдно?” Я поднял голову. Это был Павленко»[321]. В биографии поэта будет еще одна дата — март 1938 года, когда этот пособник тайной полиции, подвизающийся на литературной ниве, вновь сыграет свою жуткую роль.

25 мая — по прошествии семи суток — Мандельштаму в ходе допроса предложено изложить свою политическую биографию.

По поводу 1917 года он заявляет: «Октябрьский переворот воспринимаю резко отрицательно». По его словам, «политическая депрессия, вызванная крутыми методами осуществления диктатуры пролетариата», началась уже в конце 1918 года. О 1927 годе: «…Не слишком глубокие, но достаточно горячие симпатии к троцкизму…» 1930 год: «…В моем политическом сознании и социальном самочувствии наступает большая депрессия. Социальной подоплекой этой депрессии является ликвидация кулачества как класса». Шиваров возвращается к главному преступлению — «контрреволюционному пасквилю против вождя Коммунистической партии и Советской страны». Он просит Мандельштама описать реакцию людей, которым он читал свой «пасквиль». Поэт признает, что «плакатная выразительность» стихотворения сделала его «широко применимым орудием контрреволюционной борьбы»[322]. Одного такого признания достаточно для десяти расстрелов!

Тем временем близкие Мандельштама не бездействовали. Надежда Яковлевна поставила в известность Бухарина, которому Мандельштам был многим обязан: изданием своих книг, поездкой в Армению и содействием в получении квартиры. Поначалу Бухарин проявляет осторожность («Не написал ли он чего-нибудь сгоряча?»), но затем все же вступается за Мандельштама — в последний раз. В разговоре с Бухариным Надежда Яковлевна умолчала об антисталинском стихотворении, и эта тактическая ложь продлила жизнь М