Осип Мандельштам в 1937 году (перед высылкой из Москвы)
Тем временем исчезнувший Костарев, желая занять квартиру Мандельштама, добивается его высылки из Москвы. Поэта лишают права проживания в Москве — как «имеющего судимость». Мандельштам обдумывает даже возможность возвращения в Воронеж, город своей ссылки, звонит по телефону своей последней воронежской хозяйке и, в конце концов, узнает в милиции, что ему запрещено жить не в двенадцати городах, как это значилось после пересмотра первого приговора (по формуле «минус двенадцать»), но в семидесяти, включая Воронеж. Кроме того, он обязан был находиться за пределами стокилометровой зоны. Это означало полный отрыв от городской и культурной жизни.
25 июня Мандельштамов навестил сотрудник милиции с предписанием: покинуть Москву в течение двадцати четырех часов. Перед ними вновь замаячил призрак прежней кочевой жизни. В полном отчаянии Мандельштам симулирует сердечный приступ — надеется, что таким способом ему удастся продлить свое пребывание в Москве. Предполагалось, что Эмма Герштейн — после того как он станет биться в притворном припадке — выбежит на улицу и, стоя перед подъездом, начнет кричать: «Безобразие! Поэта выкидывают из квартиры!! Больного поэта высылают из Москвы!!!» По ее словам, Мандельштам нес какую-то чепуху насчет симуляции как «самого испытанного метода политической борьбы». Герштейн отказалась принимать участие в этом жалком спектакле[386].
С Эммой Герштейн Мандельштамы познакомились в октябре 1928 года в Узком под Москвой — в санатории ЦЕКУБУ (Центральная комиссия по улучшению быта ученых). В тридцатые годы она часто и близко общалась с Мандельштамами и на основании этой близости, во многом, возможно, мнимой, опубликовала в девяностопятилетнем возрасте свои — весьма критические — воспоминания о них обоих. Спустя несколько десятилетий после разыгранного поэтом «припадка» она все еще с неприязнью пишет о Мандельштамах, которые якобы пытались ее использовать, видя в ней уже не «соратницу», а «рабыню». В то же время она говорит о тяжко «травмированном» поэте[387]. Видимо, ей было не понять всей глубины его отчаяния.
На самом деле, Мандельштам просто не постигал сути исторического момента. В год Большого Террора уже не существовало «индивидуального подхода», симуляция и протест утратили всякий смысл. После второго показательного процесса в январе — феврале 1937 года механизм уничтожения работал с бешеным ускорением. Нарком внутренних дел Ежов, исполнитель политики сталинских «чисток», чувствовал, что его поддерживают и поощряют сверху. 27 июля 1937 года за свое невероятное усердие в деле уничтожения «врагов народа» Ежов получает орден Ленина, причем — из рук самого Сталина. В период между сентябрем и декабрем 1937 года под руководством Ежова было подготовлено тридцать пять показательных процессов. Каждый из них должен был сопровождаться массовыми арестами и расстрелами.
В конце июня 1937 года Мандельштамы ищут себе временное жилье, пытаясь найти его как можно ближе к стокилометровой зоне. Их выбор падает на волжский поселок Савелово, расположенный к северу от Москвы, напротив городка Кимры. Они принимают опасное решение: игнорировать запрет на пребывание в Москве. Вновь и вновь они наезжают в Москву в поисках работы и денег. Лишь немногие осмеливаются приютить гонимую пару, рискуя навлечь на себя серьезные неприятности. Напуганные литераторы, встречая Мандельштама на московских улицах, даже опасаются с ним здороваться; они видят перед собой призрак — мертвеца, восставшего из гроба.
Путь от Савеловского вокзала до главного из их московских пристанищ был не слишком труден; оно находилось по адресу Лаврушинский переулок, 17. В этой квартире жили испытанные друзья Мандельштамов, Василиса и Виктор Шкловские; в воспоминаниях Надежды Мандельштам им посвящена отдельная глава. «Дом Шкловских, — пишет она, — был единственным местом, где мы чувствовали себя людьми; в этой семье знали, как обращаться с обреченными»[388]. Даже дети Шкловских, Варя и Никита, знали, как им вести себя, если явятся Мандельштам и его жена. «…Дети всегда отражают нравственный облик дома. Нас вели на кухню — там у Шкловских была столовая — кормили, поили, утешали ребячьими разговорами»[389]. Приходя домой, Василиса готовила для гостей ванну, давала им свежее белье и звала их к столу — все это делалось как нечто самое собой разумеющееся. Виктор Шкловский пытался развеселить Мандельштама, шутил, рассказывал новости и усиленно думал, чем бы ему помочь. Когда раздавался звонок в дверь, Мандельштамов прятали в детской комнате. А если ночью поднимался лифт, все выбегали в переднюю и прислушивались, где он остановился. «В годы террора не было дома в стране, где бы люди не дрожали, прислушиваясь к шелесту проходящих машин и к гулу поднимающегося лифта»[390]. Опасаясь навлечь на Шкловских беду, Мандельштамы ищут других возможностей переночевать в Москве.
Иногда им удавалось приклонить голову на окраине Москвы в Марьиной Роще (Александровский переулок, 43) — у Натальи, сестры Василисы Шкловской. Литературовед Николай Харджиев, который жил в той же квартире, великодушно предоставлял горемычным гостям свою крохотную комнатку. Опасность была немалая: однажды какой-то шпик, следивший за Мандельштамами, стал нагло заглядывать через окно в комнату Харджиева (квартира находилась на первом этаже) и вовсе не торопился уйти. Дать приют этой паре отваживались и другие люди: художники Лев Бруни и Александр Осмеркин (1 октября 1937 года он выполнил карандашный портрет Мандельштама — сохранилось два наброска); архитектор Лев Наппельбаум, сын известного фотографа Моисея Наппельбаума, и его жена Людмила; кроме того — супруги Анна (Нюра) и Игнатий Бернштейны (литературный псевдоним: Александр Ивич), в квартире которых с 1946 года будет храниться мандельштамовский архив. Горстка этих мужественных людей облегчила тяготы нищенской жизни Мандельштамов в последний год его жизни. Не группа опытных заговорщиков, а всего лишь несколько человек, проявивших человеческое отношение к гонимому поэту!
В Савелове написаны последние стихи Мандельштама — цикл, состоявший приблизительно из десяти-одиннадцати стихотворений (сохранилось всего четыре текста). В середине июля из Воронежа приехала, чтобы навестить друзей, Наташа Штемпель. Они бродят вдоль берега Волги, и Мандельштам читает ей свои новые стихи. Среди них, как явствует из ее воспоминаний, было и несохранившееся стихотворение о смертной казни — негодующий вопль против уничтожения жизни[391]. Но тогда же возник и ряд удивительных любовных стихов, которые Мандельштам не рискнул показывать своей жене.
Эти стихи посвящены Эликониде (Лиле) Поповой, бывшей жене актера Яхонтова, о котором в 1927 году, когда они жили по соседству в Детском Селе, Мандельштам написал портретный очерк. С этими людьми поэт, вернувшись из ссылки, особенно любил встречаться. Скоро он влюбился в Лилю, красавицу с большими темными глазами; пикантность этой истории придавало, помимо присутствия Надежды Яковлевны, еще одно обстоятельство. Дело в том, что Лиля Попова была ярой сталинисткой; она грезила о «гениальном вожде» и «спасителе человечества» и хотела обратить Мандельштама в истинную веру. Надежда Мандельштам пишет о ее «чувствительном» и «сентиментальном» сталинизме (оказывается, был и такой). Она хотела убедить Мандельштама написать Сталину покаянное письмо. Конечно, если бы в 1937 году, в самый разгул террора, он стал бы напоминать о своем «грехопадении» — эпиграмме против Сталина, это обернулось бы для него катастрофой. Впрочем, Попова и сама собиралась написать Сталину о том, что «нужно помочь О. М. стать на правильный путь»[392].
Мандельштам, как утопающий за соломинку, цеплялся за эту последнюю попытку спасения, придуманную Лилей. В феврале 1934 года он сказал Ахматовой: «Я к смерти готов». Однако «воронежское чудо» пробудило в нем жизненные силы. Его поэзия давно уже дышала смертью, но Мандельштам-человек хотел жить и после ссылки, в нем не иссякла трагическая жажда жизни, которая нашла свое выражение в одном из стихотворений 1931 года:
Колют ресницы. В груди прикипела слеза.
Чую без страха, что будет и будет гроза.
Кто-то чудной меня что-то торопит забыть.
Душно — и все-таки до смерти хочется жить (III, 46).
Эротические флюиды, излучаемые Лилей Поповой, смешиваются в стихах «савеловского» цикла с образом якобы «омоложенной» Москвы, которую вернувшийся из ссылки Мандельштам порывается любить. Не удивительно, что в этих стихах не только воспеты ее «завороненные» черные волосы, ее кавказская внешность и прочие женские прелести, но звучит и «Сталина имя громовое», которое нежно произносит обожаемая женщина:
Слава моя чернобровая,
Бровью вяжи меня вязкою,
К жизни и смерти готовая,
Произносящая ласково
Сталина имя громовое
С клятвенной нежностью, с ласкою (III, 141).
Мандельштам и на этот раз как бы передоверяет славословие Сталину, вкладывает его в уста другому: в «Оде» это был художник-портретист, в стихотворении, посвященном Поповой, — горячая сторонница «великого вождя». А 4–5 июля Мандельштам пишет новые «Стансы», схожие с воронежскими, в которых он намеревался «жить, дыша и большевея». Вероятно, эти стихи создавались по поручению Лили Поповой и предназначались для эстрадно-литературной композиции Яхонтова-Поповой к двадцатой годовщине Октябрьской революции.
«С клятвенной нежностью, с ласкою»
Эликонида (Лиля) Попова — «сентиментальная сталинистка» (Н. Я. Мандельштам)