Век перевода. Выпуск 2 — страница 34 из 38

СТАКОВ{249}

РОБЕРТ ГЕРРИК{250} (1591–1674)

Не люби

Кто любви бежать привык,

Мой, должно быть, ученик.

От неё напастей боле,

Чем хлебов созревших в поле.

Вздохи, стоны, слёз поток —

Все не счесть их, как песок.

То огонь, то холод жжёт,

Часты обмороки, пот;

За ознобом жар, волненье —

Вот любовников мученья.

Трудно, — надо ль говорить, —

Даме сердца угодить:

Каждодневно, как луна,

Переменчива она.

Лжив, бездушен, вреден, зол

Вожделенный женский пол.

Меньше бы любить нам всем

Или не любить совсем.

Уныние в связи с недугом Сафо

Зачахнут и нарцисс, и ноготки;

И примулы увянут лепестки;

Тюльпан головку свесит, — что-то есть

В нем от девицы, потерявшей честь;

Фиалка сникнет, лик залив слезами:

Пост у нее одно с похоронами;

Узрев Сафо в унынии, навеки

Сомкнет, простившись, маргаритка веки.

Рубины и жемчуга

Спросили: где, зари красней,

Растет чудесный лал? —

На губки Юлии моей

Я молча указал.

Спросили: где растет жемчуг? —

Сказал своей любви:

Открой уста, мой нежный друг,

Жемчужины яви!

Договор с Юлией, или торжественное заявление

Что сердце ранишь мне насквозь,

Как будто вечно быть нам врозь? —

Я клялся (зря ты не кори!),

Что через день, иль два, иль три

Вновь буду у твоей двери.

А коль не веришь клятве той,

Тогда прими зарок другой:

Средь алых роз твоих ланит

Слеза росинкою блестит,

И высохнет она навряд

Скорее, чем вернусь назад;

Я, прежде чем пойду, прощен,

Наполовину возвращен.

На ее плач

Она в слезах, и кажется залитым

Огонь любви, что жег ее ланиты.

Маргариткам — не закрывайтесь так быстро

Не закрывайтесь быстро так, —

Медлительная ночь

Еще не гонит день во мрак

Иль солнце с неба прочь.

И бархатцев не скрылся цвет —

Их сумрак не страшит;

Еще звезды пастушьей свет

Поля не серебрит.

Вот очи Юлия сомкнет,

Что дарят благодать,

И всем решить придет черед:

Жить или умирать.

Об Электре

Возлюбленная встала с ложа —

Как это на зарю похоже;

А встала и уже одета —

Восход напоминает это.

Электре (II)

Любой могу принять я вид —

Как Зевс, когда в нем страсть кипит;

Не так приду к тебе, несмелой,

Как он явился пред Семелой.

К чему мне молния и гром? —

Часы в беседах проведем.

Потом одежды сбросим враз,

Чтоб наготой насытить глаз.

На ложе для любовных дел

Сплетем клубок из душ и тел

И утолим свое желанье

Неслышным ласковым лобзаньем.

Сочинение

Слова Любви сплетайте, словно нити;

А те, что стыдно говорить, — пишите.

ДЖОРДЖ ГЕРБЕРТ{251} (1593–1632)

Странствие

Я долго шел к высокому холму

Моей надежды.

О, как же тяжек путь к нему!

Пройдя тропою узкой между

Отчаяния бездной и скалой

Гордыни злой,

На луг Мечтаний с множеством цветов

Я вышел вскоре

И здесь остаться был готов;

Но недосуг… Дорогу торя,

Пройти я смог сквозь заросли Забот

Не без хлопот.

И в пустошь дикой Страсти я ступил;

Порой богата

Та местность. Но угас мой пыл, —

Всего я здесь лишился злата;

Лишь «ангел», что зашил мне друг-портной,

Всегда со мной.

…И вот холма достиг я наконец!

К заветной цели,

К надежде, где пути венец,

Карабкаюсь я еле-еле…

Увы! Там в озере вода одна —

И солона.

Как жала ос, меня пронзила боль, —

Везде страданье;

Я возопил: «О, мой Король!

Ужель мне слезы — наказанье?»

…Потом лишь мною в сердце был прознан

Самообман.

Мой холм был дальше. Прочь отсюда, прочь!

Мне крик навстречу:

«Живым тот путь не превозмочь!»

«Коль так отвратно всё, — отвечу, —

И смерть прекрасна на пути моем,

И тихий дом».

СЕРГЕЙ ШОРГИН{252}

РОБЕРТ УИЛЬЯМ СЕРВИС{253} (1874–1958)

Одинокий путь

Коль Одинокий Путь позвал — не изменить ему,

Хоть к славе он ведет тебя, хоть в гибельную тьму.

На Одинокий Путь вступил — и про любовь забудь;

До смерти будет пред тобой лишь Одинокий Путь.

Как много путей в этом мире, истоптанных множеством ног, —

И ты, по пятам за другими, пришел к развилке дорог.

Путь легкий сияет под солнцем, другой же — тосклив и суров,

Но манит тебя всё сильнее Пути Одинокого зов.

Порою устанешь от шума, и гладкий наскучит путь,

И ты по нехоженым тропам шагаешь — куда-нибудь.

Порою шагаешь в пустыню, где нет годами дождя,

И ты, к миражу направляясь, погибнешь, воды не найдя.

Порою шагаешь в горы, где долог ночлег у костра,

И ты, с голодухи слабея, ремень свой жуешь до утра.

Порою шагаешь к Югу — туда, где болот гнилье,

И ты от горячки подохнешь, и с трупа стащат тряпье.

Порою шагаешь на Север, где холод с цингою ждут,

И будешь ты гнить при жизни, и зубы, как листья, падут.

Порой попадешь на остров, где вечно шумит прибой,

И ты на пустой простор голубой там будешь глядеть с тоской.

Порой попадешь на Арктический путь, и будет мороза ожог,

И ты через мрак поползешь, как червяк, лишившись навеки ног.

Путь часто в могилу ведет — не забудь; всегда он к страданьям ведет;

Усеяли кости друзей этот путь, но всё же тебя он влечет.

А после — другим по костям твоим идти предстоит вперед.

С друзьями распрощайся ты, скажи любви: «прощай»;

Отныне — Одинокий Путь, до смерти, так и знай.

К чему сомнения и страх? Твой выбор совершен;

Ты выбрал Одинокий Путь — и пред тобою он.

Баллада об одноглазом Майке

Поведал мне эту историю Майк — он стар был и одноглаз;

А я до утра курил у костра и слушал его рассказ.

Струилась река огня свысока, и кончилась водка у нас.

Мечтал этот тип, чтоб я погиб, и строил мне козни он;

Хоть ведал мой враг, что я не слабак, — но гнев его был силен.

Он за мною, жесток, гнался то на Восток, то на Запад, то вверх, то вниз;

И от страшных угроз еле ноги унес я на Север, что мрачен и лыс.

Тут спрятаться смог, тут надолго залег, жил годы средь мрака и вьюг

С одною мечтой: клад найду золотой — и наступит врагу каюк;

Я тут что есть сил землю рыл и долбил ручьев ледяной покров,

Я тут среди скал боролся, искал свой клад золотой из снов.

Так жил я во льдах — с надеждой, в трудах, с улыбкой, в слезах… Я стар;

Прошло двадцать лет — и более нет надежд на мидасов дар.

Я много бедней церковных мышей, обрыдли труды и снега;

Но как-то сквозь тьму — с чего, не пойму — всплыл забытый образ врага.

Миновали года с той минуты, когда взмолился я Князю Зла:

Чтобы дал он мне сил, чтобы долго я жил, чтоб убил я того козла, —

Но ни знака в ответ и ни звука, о нет… Как всё это было давно!

И хоть юность прошла, память в дырах была, — хотел отомстить всё равно.

Помню, будто вчера: я курил у костра, над речкой была тишина,

А небо в тот час имело окрас рубиновый, как у вина.

Позже блеклым, седым, как абсент или дым, надо мною стал небосвод;

Мнились блики огней, и сплетение змей, и танцующих фей полет.

Всё это во сне привиделось мне, быть может… Потом вдалеке

Увидел пятно; спускалось оно, как клякса чернил, по реке:

То прыжок, то рывок; вдоль реки, поперек; то на месте кружилось порой, —

Так спускалось пятно; это было смешно и схоже с какой-то игрой.

Туманны, легки, вились огоньки там, где было подобье лица, —

Я понял вполне, что это ко мне тихо двигалась тень мертвеца.

Было гладким лицо, как крутое яйцо, гладким вроде бритой башки

И мерцало, как таз, в полуночный час средь змеящихся струй реки.

Всё ближе блеск, и всё ближе плеск, всё видней мертвец и видней;

Предстал он в конце предо мной в кольце тех туманных, дрожащих огней.

Он дергался, ныл; он корчился, выл; и я не успел сбежать,

Как вдруг он к ногам моим рухнул — и там так и остался лежать.

А далее — в том клянусь я крестом — сказал мне этот «пловец»:

«Я — твой супостат. Я знаю: ты рад увидеть, что я — мертвец.

Гляди же теперь, в победу поверь, тверди же, что месть — сладка;

Гляди, как ползу и корчусь внизу, средь ила, грязи, песка.

Если время пришло — причиненное зло исправить люди должны;

И я шел потому к тебе одному, чувствуя груз вины.

Да, я зло совершал, и тебя я искал — тут и там, среди ночи и дня;

Хоть я ныне — мертвец, но нашел наконец… Так прости же, прости меня!»

Мертвец умолял; его череп сверкал, его пальцы вонзились в ил;

Уйти я не мог — лежал он у ног; он ноги мои обхватил.

И сказал я тогда: «Не буду вреда тебе причинять, скорбя.

Хоть безмерна вина твоя, старина, — ну да ладно, прощаю тебя».

Глаза я протер (может, спал до сих пор?), стряхнул этот сон дурной.

Сияла луна, освещала она пятно средь воды речной;

Спускалось пятно туда, где темно, где лунный кончался свет,

Вниз и вниз по реке; наконец вдалеке исчез его тусклый след.

Седого и дряхлого Майка рассказ я слушал почти до утра.

Потом он уснул, и по-волчьи сверкнул стеклянный глаз у костра;

Отражал этот глаз в предутренний час небесного свет шатра.

ВЛАДИМИР КОРОТКЕВИЧ{254} (1930–1984)

Баллада о тридцать первом сребренике

Так он продал Христа. И за это ему отвалили

Тридцать звонких монет, без обману, — был правилен счет;

А еще — тридцать первый (его накануне отлили)

Полновесный динарий Каиафа вручил от щедрот.

Ни за что. Просто так. Сувенир, или дар пустяковый,

Или попросту щедрой была у Каиафы рука:

Дал «на чай» он за тот поцелуй — хладнокровный, суровый, —

На который ответил апостол ударом клинка.

Коль свиней разводить разрешал бы закон иудеям —

Много лучшей наградою стало бы стадо свиней.

И несчастье не в том, что был продан «сын божий» злодеем, —

В том, что продан живой человек. Что бывает страшней?

Словно зайца, который бежит от погони кровавой

И к ногам твоим жмется, спасения ищет с тоской,

Сдать охотникам лютым — чтоб он перед смертной расправой

Завизжал, когда двинут его за ушами рукой.

И распятый затих. А Иуда ликующей своре

Крикнул: «Кровью омылась греха и измены гора!

Что же я натворил? Кровь невинную продал, о горе!» —

В грязь с размаху швырнув ненавистную горсть серебра.

Понял он, что погиб и что проклят навеки отныне:

Не касался его очищающий дождь проливной…

Петлю он завязал на брезгливо дрожавшей осине —

И ногой посильней оттолкнул от себя шар земной.

А монеты собрали и дали горшечнику-скряге

За участок земли, что погостом общественным стал

(Где покой обретали прервавшие век свой бедняги —

Там доходных домов нынче высится целый квартал).

Даже скалы заставит заплакать история эта…

Тридцать первый серебреник тщетно искали потом:

Некий мытарь увидел, куда откатилась монета,

В грязь ногою вдавил — и потом утащил к себе в дом.

Нес динарий удачу, умножилась прибыль стократно;

Скупердяй богател, без конца пополнялась казна.

Стал не только богатым — бессмертным. Оно и понятно:

Для того чтоб повеситься, все-таки совесть нужна.

Он каменья швырял и глумился вовсю над распятым,

Львам бросал христиан и поганил Христовых невест,

А потом окрестился и стал богомольцем завзятым,

И доносы строчил, и костром возвеличивал крест.

Громче римского папы орал на соборах о вере…

Но когда угодил к сарацинам в неволю потом —

Первым крикнул «Аллах!», и надсмотрщиком стал на галере;

Тех, кто веру не предал, стегал беспощадным кнутом.

С сотней лиц, с кучей рук, был как идол индийский, как Шива,

Выл у тронов и плах, словно злобный натасканный пес,

Городские ворота врагу открывал суетливо,

«Молот ведьм» написал, написал на Джордано донос.

Лишь измену не предал и тех, кто платил за измену

Перед всяким мерзавцем был рад пресмыкаться в пыли,

Доносил на отца и на сына, и нощно и денно,

Доносил на друзей, что его под обстрелом спасли.

Но гляделся — святым. И один за другим, как бараны,

Звали люди его правдолюбцем, во мраке — лучом:

«В правоте убежденный, в жестокой борьбе неустанный,

Как за правое дело он бьется огнем и мечом!»

Был источником вечных раздоров — всё новых и новых,

И змеиным поклепом шипел, возмущая умы;

И никто не сказал ему слов наших предков суровых:

«Мы измену поймем — но изменников вешаем мы».

Был фискалом, шпиком. Лез повсюду — и низом, и боком.

И в гестапо служил, и в охранках, к стенаньям глухой…

Ныне «наш гуманизм» защищает в боренье высоком.

Что ж дивиться тому? Генофонд у злодея такой.

Он людей палачам за столетия сдал — миллионы.

И живет он, живет. И приходится вам ко двору.

Ваших деток берет к себе на руки он умиленно;

Речь с трибуны орет, хлещет водку у вас на пиру…

Только сыщет момент — расползется чумою по свету,

Сдаст на муки друзей и былое предаст божество.

Почему же вы, люди, не бьете уродину эту?

Почему не плюете вы в подлое рыло его?

День приходит. Пора вырвать злобное сердце у гада!

В гроб свинцовый его! пусть сгниет вместе с жалом подлец!

И расплавить скорей тридцать первый серебреник надо.

А иначе — несчастье Земле. А иначе — конец.

БОЛЕСЛАВ ЛЕСЬМЯН{255} (1877–1937)

Лес

Что припомнишь ты в час накануне кончины,

Когда память твоя, в ожиданье пучины,

На прощанье весь мир обнимает земной?

Может, юности день, самый давний, чудесный —

Ибо день этот в край отлетел поднебесный,

Ибо он не угас и порою ночной?

Или явятся вдруг чьи-то смутные лица?

Или лишь одному суждено появиться,

Только это лицо ты успеешь узнать?

Иль с могильною тьмой в поединке суровом

Свою память запрешь ты скрипучим засовом

И не станешь, скупец, ничего вспоминать?

Иль увидишь сквозь мглу — как зеленое злато —

Лес, что видел мельком, мимолетом, когда-то,

Лес, что ныне опять увидать суждено?..

И, глазами скользнув по небесным просторам,

Ты покинешь сей мир, глядя радостным взором

В неожиданный лес, позабытый давно!..

Певцу

Откуда твой восторг, певец, — и что же значит

Твой взгляд лягушке вслед сквозь золоченье слез?

Она перед тобой как по ступеням скачет

Невидимым — легко и с лапками вразброс…

Зачем ты светлячка поймал — и смотришь нежно

На блеск его огня и плоти изумруд?

И в муху ты влюблен: она кружит поспешно,

А после вдаль летит, в неведомый приют…

Да ты же — голова в короне из бурьяна,

В короне, что из трав колючих сплетена!

В душе твоей — и змей, и ангел постоянно,

Не зря в густых кустах слоняется она!

Там хочет отыскать свое изображенье,

Что Он с собой носил — в какой-то давний век;

Друг другу слали вы когда-то сновиденья,

Он был еще не Бог, ты был не человек.

Вы — родственники с Ним; и сходство-то какое:

Туманы-близнецы в единой пустоте!

Тогда не знали вы — что Божье, что людское,

Кому из вас царить в небесной высоте.

Июлем древним пьян, доселе пьян от жара,

Ты травам только что послал свою хвалу…

И что же ты нашел, трудясь привычно-яро?

Жука иль стрекозу? А может быть, пчелу?

Люблю тебя за всё — бессилья обаянье,

Безумье без вины, былого дальний зов!

Гляди: бледнею я и гибну без роптанья,

Сказав тебе «люблю» — последнее из слов.

«Не мешкают грозы…»

Не мешкают грозы,

А чуда — не жду;

И умерли розы

У милой в саду.

Я брел к ним хромая,

В болотах скользя…

Прийти к ним — я знаю! —

Вторично нельзя.

В небылое путь, проложенный грезно

Раскраснелось на небе — ближе к самому краю,

Раскраснелось — но напрасно и себе же вопреки…

Очертанья деревьев в облаках наблюдаю,

Но зачем глазам деревья, что настолько далеки?

Я ищу в небылое путь, проложенный грезно.

В миг любой мы в даль уходим, лиц нам мало в миг любой…

Я ласкать тебя жажду, мне ласкать тебя поздно,

И не тщусь увидеть что-то, глядя в сумрак за тобой.

Далеки твои губы — и близки несказанно!

Сердце, хрупкое от горя, ты сломаешь, коль сожмешь…

Помнишь сад с его высью, ниже — клочья тумана?

Был туманом — чуждый кто-то; на меня он сном похож.

И про нас — вспоминаешь? — там листва зашепталась,

Зашумела на деревьях, нас, блестя, смогла понять.

Но в устах твоих — холод, там таится усталость…

Так давай же в сад вернемся — дни умершие искать!

Там — тропинка, что рядом со знакомой черешней…

Вспоминаешь ли дорогу — ту, что шла сквозь целый свет?

Будь же в прежнем наряде и с прическою прежней!

В сад пойдем. Войдешь ты первой, ну а я — тебе вослед…

Лунной ночью

Ночь дышит мраком — душистым, жарким,

Цветною пряжей дрожит она,

И, бирюзовым сияньем ярким

Венчая небо, царит луна, —

То листья тучек дрожащих красит

Она лучами, то снова гасит;

То отблеск лунный пронзит волну,

Что одинока во тьме долины, —

Падет подобьем стального клина,

Как якорь — с неба и в глубину!

Я вдоль родного когда-то брега

Плыву на лодке ночной порой;

И лодка просит себе ночлега,

Под дубом хочет сыскать покой,

Но слышу — плачут цветы в печали:

Здесь нет приюта! плыви же дале!..

Здесь сны бесцветны и жизнь — впотьмах,

Тебя здесь лиры не встретит пенье,

Крестами стали твои стремленья,

Всё, что любил ты, — сегодня прах!

Мой челн-скиталец, плыви свободно!

Не одинок я, во тьме спеша

Меж стен ракитных дорогой водной, —

Со мною лодка, ее душа!

Себя — не лодку — в потоке вижу:

Мы с ней едины — нельзя быть ближе!

Но облик сердца да будет скрыт:

От взглядов чуждых должно таиться,

Что кровь из сердца вовсю струится,

Что сердце плачет и так болит!

О! дунул ветер, и всё заметней

Запела флейта — тростник речной!

О! вот и дуб мой, мой дуб столетний —

Шумит печально он надо мной!

Но мне — я знаю — теперь из дуба

Креста не сделать, не сделать сруба:

Другие души под ним теперь

Прохладу ищут палящим летом;

А я — бездомен на свете этом,

Мне не откроют радушно дверь!

О! мчатся зимы, и вёсны мчатся,

Тускнея, солнце глядит на мир,

И звезд небесных лучи темнятся,

И всё темнее волны сапфир!

Кем я родился? И в чем причина,

Что рядом с домом моим — пучина,

Что недоступен приют людской,

Земля далёко, а гибель — ближе?

Плыви до смерти, мой челн, плыви же!

Пусть нас обнимут волна с рекой!..

Ночь дышит мраком — душистым, жарким,

Цветною пряжей дрожит она,

И, бирюзовым сияньем ярким

Венчая небо, царит луна, —

То листья тучек дрожащих красит

Она лучами, то снова гасит;

То отблеск лунный пронзит волну,

Что одинока во тьме долины, —

Падет подобьем стального клина,

Как якорь — с неба и в глубину!

КОНСТАНТЫ ИЛЬДЕФОНС ГАЛЧИНСКИЙ{256} (1905–1953)

Уста и полнолуние

А вот и ночь, и танцы снов,

и в небе — полумесяц вновь,

как половинка от секрета, —

так говорил я в давний час,

когда такой же месяц гас,

гас над тобою в час рассвета.

Взглянув на небо, на огни,

ты попросила: «Измени

сей месяц; ждет он исполненья».

И — полнолуние! И вдруг

отсек луны зеркальный круг

уста от уст без сожаленья.

Помоги

Помоги мне, мокрая долина,

исцели погодою нежданной,

жизнь настрой мне, как орган старинный, —

пусть она звучит трубой органной.

Жизни суть запрячь в трубу любую —

как собаки, трубы чтоб скулили.

Пальцам дай страданье — пусть тоскуют,

чтоб не только очи слезы лили.

Беды нас какие бы ни ждали —

пусть погибель мира впереди, —

никогда не будешь ты в печали,

если крик найдешь в своей груди.

Вытащит, как раненого с поля,

даст твой крик спасение тебе.

В зове помощь слышится и воля,

и вершина милости — в мольбе.

ПАВОЛ ОРСАГ ГВЕЗДОСЛАВ{257} (1849–1921)

«Род человечий! Вижу я, скорбя…»

Род человечий! Вижу я, скорбя:

Ты ныне — враг Христовым повеленьям;

Велел любить Он ближних с умиленьем,

Сердечно, беззаветно, как Себя.

Зачем же Он, страдая и любя,

Нас подарил спасительным ученьем?

Брат брату угрожает истребленьем,

Жестоким адским пламенем губя.

Нет ни в морали, ни в культуре прока,

Когда тебя так ослепила страсть,

И ты, как зверь, злодействуешь жестоко.

Венец из звезд носи, коль хочешь, всласть:

Благую весть забыв во тьме порока,

До вести злой сумел ты ныне пасть.

ТОДОСЬ ОСЬМАЧКА{258} (1895–1962)

Шкура

Из лачуги за тихим леском —

Той, где дверь за порог завалилась, —

Мне к парадному входу в «губком»

Принести свою юность случилось:

Как на вилах, нацеплена там,

Кровенеет мужицкая шкура,

Чтобы лаяли псы по кустам,

Чтобы лисы скулили понуро…

Средь растущих до неба дорог

Пробегают в чулочках девчата,

Голубиною стайкою ног

На Крещатик влетают крылато.

Эти ноги белы и чисты —

Так белеют, как лилии ранью,

Словно выпили воду цветы

От степей зоревого купанья.

Кто ж содрал эту шкуру с отца,

Нацепил ее прямо над нами

И твердит — мол, свобода с крыльца

Развернула багряное знамя?

Душегуба не видно теперь,

Только знаю: он рядом таится;

Коль в толпе не скрывается зверь —

Для кого ж эта шкура дымится?

Помню: детство плеснули во тьму,

В степь из миски мужицкой пролили!

Ныне ведаю я, почему

Здесь детей никогда не любили;

Почему — догадался я — мне

Материнской любви не досталось

И луна молодая в окне

Мне кнутом в этом детстве казалась…

Знаю я, почему за забор

Меня гонят, как пса, неустанно,

Почему свой бунтующий взор

От земли поднимать я не стану.

От моих, от мужицких корней

Свирепеют иные — я знаю,

Но мое озлобленье сильней:

В нем вулканная сила взрывная!..

Веет ветер степной на «губком»

И, на улицу брызгая кровью,

Развевает в просторе слепом

Эту шкуру, как будто коровью…

МИХАЙЛО ОРЕСТ{259} (1901–1963)

Киеву

Ты скрыт теперь за преградою,

О мой величавый град, —

Одной для души отрадою

Стал памяти аромат.

Ты нам — святое знамение,

Ты небом отмечен был;

Святилось твое рождение

Любовью нездешних сил.

Увидишь — даю в том слово я —

Без счета весен и лет,

Ты встретишь рожденье новое,

Росистого утра свет.

Лучи над твоими склонами,

Небес твоих чистых синь

Приснятся мне, утомленному

Ушедшей жизнью. Аминь.

«В долине светлый дым клубится…»

В долине светлый дым клубится,

Стремясь в объятья высоты,

И взор не может не плениться

Легчайшим маревом мечты.

Цветов, пахучих зелий дрёма,

Ручей серебряный в траве,

А в тайной дали окоёма —

Струится миро по листве.

Под крова дремлющего своды

Что я сумею принести?

Что мне оставили невзгоды,

Что сам оставил я в пути?

Я, как зерно в волнах потока,

С позором встретился и злом,

Избиты бурями жестоко

Щит сердца и ума шелом.

Но вера путь мне указала,

Я в тьме скитаний не зачах —

И вдруг пред взглядом воссияла,

В чистейших утренних лучах,

Та долгожданная долина,

Простор пьянящих светлых чар,

Где для усталых рук судьбина

Готовит, знаю, дивный дар.

Зарою эхо нестерпимой

Минувшей боли, прежних бед —

И в ясности неугасимой

Вступлю в обетованный свет.

Стремясь к приюту и привету,

Пойду я радостным путём

На дым, что воспаряет к свету —

Из рая в рай, из дома в дом.

НИКОЛАЙ ШОШУНОВ