Век просвещения — страница 38 из 75

прозрачные камни, отсвечивавшие алебастром, и камни, похожие на фиолетовый мрамор или на мерцающий под водой гранит, и неказистые камни, покрытые съедобными улитками, — их мякоть, напоминавшую по вкусу водоросли, человек доставал из крохотной темно-зеленой раковины с помощью шипов кактуса. Самые необычайные кактусы, точно часовые, высились на берегах этих безымянных Гесперид, где во время своих опасных морских переходов отдыхали корабли; тут можно было увидеть и высокие зеленые канделябры, и увенчанные зеленым шлемом рыцарские доспехи, зеленые фазаньи хвосты, зеленые сабли и зеленые шишки, колючие арбузы и стелющиеся по земле айвовые деревья, — под обманчиво гладкой оболочкой их плодов таились шипы; словом, то был целый мир, недоверчивый, коварный, всегда готовый ранить обидчика и при этом вечно раздираемый актом рождения красного или желтого цветка: человек может овладеть таким цветком, только уколовшись, а затем, если он сумеет преодолеть новый барьер из жгучих колючек, то доберется наконец и до вожделенного дара — сочных плодов кактуса. Вооруженные до зубов, усеянные острыми, как гвозди, колючками растения, мешавшие взобраться на гребни холмов, где поспевали аноны, как бы повторялись внизу, в кембрийском мире, в виде коралловых лесов: там гнездились переливчатые, пламенеющие золотом деревья с бесконечными и многообразными мясистыми ветками, резными, как кружево, или продырявленными, как сито; они походили на деревья, описанные алхимиками, магами и чернокнижниками, они напоминали крапиву, выросшую на дне морском, или какой-то огнедышащий плющ, и этот причудливый мир подчинялся таким загадочным и сложным законам и ритмам, что утрачивалась всякая грань между недвижным и трепещущим, между растением и животным. В то время как на земле все больше сокращалось число различных зоологических форм, коралловый лес сохранял первые причуды животворящей Природы, первые свидетельства ее буйной расточительности: все эти сокровища лежат на такой глубине, что, желая полюбоваться ими, человек подражает рыбам, — видно, недаром его зародыш в своем развитии проходит через стадию рыб, и человек порою тоскует по жабрам и хвосту, которые позволили бы ему избрать местом своего постоянного жительства великолепные морские пределы. Коралловые леса казались Эстебану осязаемым, близким, но недоступным прообразом потерянного рая, где деревья, которым первый человек на своем неразвитом младенческом языке дал первые, нетвердые названия, наделены кажущимся бессмертием этой пышной флоры, этой дароносицы, этой неопалимой купины: для нее осень и весна знаменовались только изменениями оттенков да легкой игрою теней… С величайшим изумлением Эстебан обнаруживал, что во многих местах море через три века после открытия Америки только-только начинало выбрасывать на берег отшлифованное стекло, стекло, давно изобретенное в Европе, но в те далекие времена неизвестное в Новом Свете: бутылки, флаконы, графины, форма которых не была еще знакома обитателям здешнего материка; попадались тут и зеленые стекла с матовыми пятнами и пузырьками; и тонкие осколки витражей, предназначенных для строившихся в ту далекую пору кафедральных соборов, витражей, с которых вода смыла сцены, взятые из жития святых; и стекла, уцелевшие во время кораблекрушений — выброшенные на океанский берег, они казались загадочными и новыми, волны все дальше выносили их на сушу, отполировав с таким искусством, словно это сделал шлифовальщик или ювелир: их потускневшим граням вновь возвращался блеск. Эстебану встречались совершенно черные береговые откосы, усыпанные мельчайшими частицами аспида и мрамора, — под солнечными лучами они вспыхивали тысячью искр: и желтые переливающиеся откосы, на которых каждый морской прилив оставлял свои узоры, а потом стирал их и вновь рисовал; и белые, такие белые, столь ослепительно-белые откосы, что каждая песчинка на них казалась пятном; то были обширные кладбища, где покоились ракушки, — разбитые, раздавленные, расплющенные, раздробленные, превращенные в мельчайшую пыль, она просачивалась сквозь пальцы, как вода, которую не удержать в горсти. Было удивительно обнаруживать во множестве этих океанид гнездившуюся повсюду жизнь, жизнь лепечущую, пробивающуюся, цепкую: она продолжалась и на источенных водою утесах, и на плывущих по морю древесных стволах, и трудно было разобраться в том, что же принадлежит тут растительному царству, а что животному, что принесено, прибито к берегу волнами, а что движется по собственной воле. Здесь иные рифы сами себя создавали и выращивали; скала становилась больше; погруженная в воду каменная громада на протяжении тысячелетий совершенствовала свою форму, — а вокруг кишели рыбы-растения, грибы-медузы, мясистые морские звезды, блуждающие водоросли, папоротники, которые в разное время дня окрашивались в шафрановый, синий или пурпурный цвет. На стволе мангрового дерева под водой вдруг появлялась пыльца, напоминавшая муку. Белые крупинки превращались в тонкие, как пергамент, листочки; листочки эти затвердевали, набухали и становились чешуйками, которые, точно пиявки, присасывались к дереву, а позднее в одно прекрасное утро на нем появлялись устрицы в жемчужно-серых ракушках. Моряки ударами мачете отрубали от ствола ветви, усеянные устрицами, и приносили их на корабли; то были невиданные растения, покрытые морскими ракушками, одновременно ветви и гроздья, пучки листьев, пригоршни раковин и кристаллов соли, и никогда еще, пожалуй, люди не утоляли голод яствами более необычными и причудливыми. Пожалуй, ни один символ не передает лучше сущность моря, чем античный миф о нереидах, прекрасных обитательницах морских глубин; они приходили на память при взгляде на нежную плоть устриц, выглядывавших из розовой полости раковин-крылоножек, в которые вот уже много веков дуют гребцы архипелага; прикладывая губы к раковине, они извлекают из нее чуть хриплый звук, напоминающий пение трубы, рев Нептунова быка — солнечного зверя, — разносящийся над безбрежными просторами, открытыми лучам дневного светила…

Переносясь в мир симбиоза, окунаясь по шею в морские колодцы, где вода вечно клубится и пенится, так как в эти ямы все время низвергаются укрощенные волны, разбитые, растерзанные, раздробленные от ударов о грозный, ощерившийся каменными клыками утес, Эстебан с удивлением замечал, что жителям островов приходилось прибегать к агглютинации, к словесному сплаву и метафоре, чтобы передать двойственность форм причудливых существ, принадлежавших к различным породам и видам. Здесь некоторые деревья и растения имели сложные названия: «акация-браслет», «ананас-раковина», «дерево-ребро», «веник-десятка», «клевер-коротышка», «орех-кувшин», «душица-облако», «дерево-ящерица»; подобно этому, многие морские существа получали составные названия, причем для того, чтобы передать их образ, приходилось соединять самые несочетаемые слова: так возникала фантастическая зоология, где встречались рыбы-собаки, рыбы-быки, рыбы-тигры, рыбы-хрипуны, рыбы-свистуны, летучие рыбы, рыбы с красными хвостами, рыбы пятнистые, рыжие, как бы татуированные, рыбы со ртом на спине или с пастью посреди туловища, рыбы с белым брюхом, рыбы-мечи и колоснянки; встречались тут даже рыбы, прозванные «охотниками за мошонками», — известны были случаи, когда эти рыбы впивались в срамные места мужчин, — и травоядные рыбы, и песчаные мурены все в красных крапинках, особенно ядовитые, когда они наглотаются плодов мансанильо, не говоря уже о рыбе-старухе, рыбе-капитане с блестящей, отливающей золотом чешуею вокруг головы, и о рыбе-женщине — таинственной и пугливой морской корове, которую можно увидеть в устьях рек, где смешиваются соленые и пресные воды, — эти рыбы с повадками женщины и грудью сирены весело резвятся, справляя свадьбы на подводных пастбищах. Однако самым несравненным зрелищем — веселым, гармоничным и грациозным — были игры дельфинов, которые выскакивали из воды вдвоем, втроем, а иногда и целыми дюжинами или, сливаясь с волною, подчеркивали контурами своих тел ее прихотливые очертания. Вдвоем, втроем или целыми дюжинами дельфины как бы водили хороводы: неотделимые от волн, они живут их движениями, с такой точностью повторяя все паузы, взлеты, падения и новые паузы в беге морских валов, что чудится, будто они катят на себе эти волны, подчиняя их определенному темпу и такту, ритму и последовательности. Затем дельфины пропадали из виду, исчезали вдали в поисках новых приключений, пока встреча с каким-нибудь кораблем или лодкой вновь не приводила в волнение этих морских танцоров, которым, казалось, были знакомы только прыжки да пируэты, как бы подтверждавшие мифы, сложенные о них…

Иногда над водами воцарялась гробовая тишина, словно предвещая необычайное Событие, и оно совершалось: на морской поверхности — будто посланец минувших эпох — появлялась гигантская, неповоротливая, допотопная рыба, которую собственная медлительность держала в вечном страхе; ее уродливую голову, состоявшую из пасти и маленьких глазок, едва можно было различить на массивном туловище, кожа чудища была покрыта водорослями и паразитами, как давно не чищенный корпус корабля; морское чудовище, раздвигая мощной спиною бурлящие волны, всплывало на поверхность торжественно, как поднятый со дна галион, как патриарх пучины, как Левиафан, извлеченный на свет божий, и вода вокруг пенилась: эта гигантская рыба показывалась над морской гладью, быть может, только во второй раз с той поры, как в этих местах впервые появилась астролябия. Толстокожая громадина приоткрывала свои маленькие глазки и, заметив поблизости утлый рыбацкий челнок, вновь погружалась в воду, охваченная тревогой и страхом, — она спешила вернуться в спасительное одиночество глубин, чтобы переждать там еще век-другой и только затем опять подняться в мир, полный опасностей. Событие завершалось, и обитатели моря вновь возвращались к своим повседневным делам. Морские коньки копошились в песке, покрытом морскими ежами, сбросившими с себя утыканную иглами кожу: высыхая, она походила на шар такой правильной формы, что его можно было свободно представить себе на гравюре Дюрера «Меланхолия»; чешуя рыбы-попугая переливались на солнце, а тем временем рыба-ангел и рыба-дьявол, рыба-петух и рыба святого Петра исполняли каждая свою роль в торжественной мистерии, свершавшейся на великом театре Вселенского Пожирания, где каждый поедал другого, ибо все тут от века тесно переплетены, спаяны друг с другом и всем уготована одинаковая участь — жизнь в изменчивой стихии…