ЗАКЛЮЧЕНИЕ: ОТНОСИТЕЛЬНО 1848 г.
Нищета и пролетариат это те гноящиеся язвы, которые высыпали на организме современных государств. Можно ли их излечить? Коммунистические доктора считают, что необходимо полное разрушение и уничтожение этого организма… Одно бесспорно, если власть действовать окажется в руках этих господ, произойдет не политическая а социальная революция, война против всех видов собственности, полная анархия. Поможет ли это появлению новых национальных государств, и на каких моральных и социальных основаниях? Кто приподнимет покров будущего? И какая роль в этом отведена России? А пока что нам остается, как гласит русская пословица «ждать у моря погоды».
I
Мы начали с обзора положения в мире в 1789 г. И взглянув на него через 50 лет, в конце наиболее революционного пятидесятилетия в истории к этому времени, попытаемся сделать заключение.
Это была эра кульминаций. Бесчисленные статистические справочники, в которых эта эра учета и подсчета пыталась отобразить все аспекты тогдашнего мира[227], могли справедливо заключить, что все поддающиеся количественному счету стало больше (или меньше), чем до этого периода. Известное нанесенное на карту и связанное между собой мировое пространство, стало больше, чем раньше, а средства связи быстрее. Население стало намного больше, некоторые классы общества возросли по численности сверх всяких ожиданий. Большие города стали расти быстрее, чем до этого. Промышленная продукция стала выражаться астрономическими цифрами: в 1848 г. из недр земли было добыто около 640 млн тонн угля. Эти цифры превзошли только более экстраординарные цифры, выражавшие международную торговлю, которая возросла вчетверо с 1780 г. и достигла около 800 млн фунтов стерлингов, а в валютах менее надежного значения и стабильности намного больше этого.
Наука еще никогда не достигала такого уровня успеха, знания еще так широко не распространялись. Более 4 тыс. газет информировали граждан мира и ряд книг ежегодно публиковались в Британии, Франции, Германии, и только в одних США их издание выражалось пятизначной цифрой. Человеческие изобретения каждый год достигали все более сияющих высот. Лампа Арганда (1782–1784) совершила революцию в искусственном освещении — это было первым крупным достижением со времен масляных ламп и свечей — когда гигантские лаборатории под названием газовые заводы направляли свою продукцию сквозь бесконечные подземные трубы, начав освещать заводы[228] и вскоре после того города Европы: с 1807 г. — Лондон, с 1818-го — Дублин, Париж — с 1819-го, даже далекий Сидней с 1841 г. И уже была известна электрическая осветительная дуга. Лондонский профессор Витстон уже планировал соединить Англию с Францией посредством подводного электрического телеграфа. 48 млн пассажиров уже проехали по железной дороге Британии за один 1845 г. В 1846 г. в Великобритании женщины и мужчины могли промчаться по 3 тыс. миль железнодорожных путей, а к 1850-му г. уже по 6 тыс. миль, а в США по 9 тыс. миль. Регулярные пароходные линии уже соединяли Европу и Америку, Европу и Индию.
Без сомнения, эти победы имели и темную сторону, хотя это уже не с таким энтузиазмом отражалось в статистических отчетах. Как можно было количественно выразить тот факт, который немногие сегодня стали бы отрицать, что промышленная революция создала такой безобразнейший мир, в котором когда-либо жил человек, как страшные, вонючие, задымленные окраины Манчестера. Или что вырывая с корнем великое множество людей и лишая их уверенности, этот век стал одним из самых несчастных. И тем не менее мы можем простить первопроходцев прогресса 1840-х гг., их решительность и уверенность в том, что торговля может свободно развиваться, ведя цивилизацию и мир, делая человечество счастливее, умнее и лучше. «Сэр, — сказал лорд Пальмерстон, продолжая свою восторженную речь в одном из самых мрачных 1842 г., — это ниспослание Небес»{252}. Никто не мог отрицать существования нищеты в самом безобразном проявлении. Многие считали, что она все растет. И хотя по меркам всех времен, измерявшим успехи промышленности и науки, только самые пессимистичные из рационалистов заявляют, что с материальной точки зрения оно было хуже, чем до этого, и даже хуже, чем в непромышленных странах нашего периода. Лорд Пальмерстон так не считал. Это тяжкое обвинение, поскольку материально положение рабочей бедноты всегда было не лучше, чем в тяжелом прошлом, а иногда хуже, чем в периоды, живые в памяти людей. Первопроходцы прогресса старались убедить в том, что такое положение складывалось не из-за нового буржуазного общества, а наоборот, из-за тех препятствий, которые чинили старый феодализм, монархия и аристократия на пути замечательного свободного предпринимательства. Новые специалисты, наоборот, считали, что все происходит из-за действия этой новой системы. Но и те и другие были согласны, что положение ухудшалось. Первые считали, что им удастся в рамках капиталистического общества справиться с тяжелым положением рабочей бедноты, вторые были уверены, что им не удастся справиться с тяжелым положением рабочей бедноты, но и те и другие справедливо считали, что существовала возможность улучшения материального положения трудящихся благодаря тому, что человек все больше осуществляет контроль над природой.
Если мы проанализируем общественно-политическую систему в мире 1840-х гг., нам придется оставить крайности и перейти к умеренным формулировкам. Подавляющее большинство населения составляли крестьяне, как и раньше, хотя в некоторых странах, а именно в Британии, в сельском хозяйстве уже было занято меньшинство, а городское население почти сравнялось с сельским, как стало известно из переписи 1851 г., и это произошло впервые. Рабов было относительно немного, поскольку международная работорговля была запрещена в 1815 г., в британских колониях — в 1834 г., а в освобожденных испанских и французских колониях — во время и после французской революции. В то время как Вест-Индия в этот период, за исключением небританских территорий, была зоной свободного сельского хозяйства, в двух ее великих оплотах — Бразилии и на юге Соединенных Штатов — продолжало существовать рабство, и сам прогресс в промышленности и торговле, который отменил все ограничения на товары и людей, способствовал рабству, а государственные запрещения сделали работорговлю особо выгодной. Приблизительная цена на сельскохозяйственного работника на юге Америки составляла 300 долларов в 1795 г., а в 1860-м — уже от 1200 до 1800 долларов{253}; число рабов в США выросло с 700 тыс. в 1790 г. до 2 500 тыс. в 1840 г. и 3 200 тыс. в 1850 г. Они все так же поступали из Африки, но и все больше поступали на продажу из районов, где уже использовался рабский труд, т. е. из соседних с США стран, для быстрорастущего хлопкового пояса. Кроме того, уже развивалась система полурабской рабочей силы; из Индии на сахарные острова Индийского океана и в Вест-Индию.
Рабство или легальное закрепощение крестьян было запрещено в большинстве стран Европы, хотя общая обстановка в сельских бедных районах с традиционным латифундистским возделыванием земли в Сицилии и Андалузии не изменилась. Таким образом, рабство сохранилось в главных европейских цитаделях, хотя после начального роста численности она осталась постоянной в России и составляла от 10 до 11 млн душ после 1811 г., но в общем по Европе уменьшилась[229]. Тем не менее сельское хозяйство, в котором применялся труд крепостных (в отличие от рабского сельского хозяйства), было в упадке из-за его экономической отсталости, что становилось все очевиднее, и особенно после 1840-х гг. среди крестьянства нарастали и волнения. Крупнейшее восстание крепостных крестьян произошло в австрийской Галиции в 1846 г. — прелюдия ко всеобщему освобождению после революции 1848 г. И даже в России в 1826–1834 гг. произошло 148 бунтов, в 1835–1844 гг. — 216 и в 1844–1854 гг. — 348, а за последние годы перед окончательным освобождением в 1861 г. — 474 бунта{254}. На другом конце общественной пирамиды положение земельной аристократии также изменилось, хотя не так, как можно было ожидать, особенно в странах, где произошли непосредственно крестьянские революции, как во Франции. Без сомнения, теперь уже были страны — Франция и США, — где богатейшие люди не являлись землевладельцами (не считая тех, кто сам купил землевладения, как признак их вступления в высшие классы, как, например, Ротшильды). Тем не менее даже в Британии 1840-х гг. наибольшая концентрация богатств все-таки оставалась в руках знатного сословия, а на юге США хлопковые плантаторы даже сами создали провинциальное подобие аристократического общества, вдохновленные Вальтером Скоттом, рыцарством, романтикой и другими понятиями, которые ничего общего не имели с рабством чернокожих, за счет которых они богатели, а с ними вместе и красношеие пуритане-фермеры, под свой маис с жирной свининой. Конечно, за твердостью аристократов скрывалась перемена: доходы дворянства все больше зависели от промышленности, от акций и налогов, реальных изменений имущества презренной буржуазии.
Средний класс, конечно, быстро увеличивался, но все же его численность была невелика. В 1801 г. было около 100 тыс. налогоплательщиков, зарабатывающих около 150 фунтов в год в Британии, к концу нашего периода их уже было около 340 тыс.{255}, из общего населения в 1851 г., насчитывавшего 21 млн человек, их было 1,5 млн[230]. Естественно, число тех, кто стремился жить по стандартам среднего класса и вести его образ жизни, было намного больше. Не все из них были очень богаты, по грубым подсчетам[231], число тех, кто зарабатывал более 5 тыс. фунтов в год, составляло 4 тыс., куда входили и аристократы, число, несовместимое с 7 579, тем, сколько ими было нанято домашних кучеров, украшавших британские улицы. Мы сможем заключить, что относительное число представителей среднего класса в других странах было не выше, чем здесь, а гораздо ниже.
Рабочий класс (включая новый пролетариат фабрик, шахт, железных дорог и т. д.) вырос быстрее всех остальных. Тем не менее, не считая Британии, он в лучшем случае насчитывал сотни тысяч, а не миллионы. Если сравнивать с общим населением в мире, он все еще составлял незначительную часть, и опять же не считая Британии и немногих центров в других местах, был еще не организован. Хотя, как мы видели, его политическое значение было уже велико, гораздо больше его численности и его достижений.
Политическая структура мира была значительно изменена к 1840-м гг., но ненамного больше, чем в 1800 г. (по самым пессимистическим подсчетам). Монархии все еще оставались самым распространенным типом государственного правления, не считая американского континента, и даже там самая большая из стран, Бразилия, была империей, а другая, Мексика, по крайней мере попробовала с 1822 по 1833 г. имперское правление Итурбайда (Августина I). Правда, некоторые европейские королевства, включая Францию, теперь стали конституционными монархиями, но по восточному побережью Атлантики преобладали монархии. Это правда, что там к 1840-м гг. благодаря революции возникло несколько новых государств: Бельгия, Сербия, Греция и масса латиноамериканских. Хотя Бельгия являлась государством промышленным (в большей степени благодаря великому французскому соседу[232]), наиболее важным из революционных государств было то, которое уже существовало к 1789 г. — США. На его долю выпало значительное преимущество: отсутствие какого-либо сильного соседа-противника, который мог или хотел бы препятствовать его расширению по всему континенту до Тихого океана. Французы продали им территорию Луизианы в 1803 г., и еще одно — сверхвысокая скорость развития экономики. Преимущество также получила и Бразилия, которая мирно отделилась от Португалии, избежала распада, который постиг все те государства испанской Америки, где прошли революционные войны, хотя ее богатые ресурсы остались неиспользованными.
И все же произошли большие изменения. Более того, с 1830-х гг. изменения приобрели большую наглядность. Революция 1830 г. дала конституцию умеренных либералов среднего класса — антидемократическую, но столь же и антиаристократическую — в главных государствах Западной Европы. Без сомнения, умеренный средний класс испытывал страх перед революцией и шел на компромиссы. Они оставили класс землевладельцев чрезвычайно хорошо представленным в правительстве, как в Британии, а во Франции средний класс из самых передовых отраслей промышленности не был представлен вообще. Но правительство шло с этим классом на компромиссы, которые помогали установлению баланса сил. По всем вопросам, которые имели большое значение для британского класса промышленников, после 1832 г. принимались решения в их пользу, способность запретить хлебные законы стала возможной при отсутствии наиболее крайних республиканцев и утилитаристов с их антиклерикальными предложениями. Нет сомнения, что либерализм среднего класса Западной Европы преобладал. Его главные оппоненты — консерваторы в Британии, блок, в основном опирающийся на католическую церковь, постоянно находились в обороне.
Тем не менее даже радикальные демократы достигли значительного прогресса. После 50 лет сомнений и вражды, под воздействием поселенцев и фермеров, США во время президентства Эндрю Джексона (1829–1837, примерно время европейской революции) воспользовались ситуацией. В самом конце нашего периода (1847) гражданская война между радикалами и католиками в Швейцарии принесла демократию и в эту страну. Но немногие умеренные либералы среднего класса в то время думали, что эта система правления, получающая поддержку в основном от левых революционеров, более всего служившая грубым мелким производителям и торговцам в горах и прериях, когда-нибудь станет характерной политической системой капитализма, которая будет защищаться от нападок тех самых людей, которые в 1840-х гг. защищали ее.
Только в международной политике произошла полномасштабная, хотя и не далекая от совершенства революция. Мир в 1840-х гг. был почти весь под влиянием, политическим и экономическим, европейских государств, к которым теперь присоединились растущие США. Опиумная война 1839–1842 гг. показала, что единственная уцелевшая неевропейская великая держава — Китайская империя — была беспомощна перед лицом западной военной и экономической агрессии. С этих пор ничто, казалось, не могло устоять на пути западных канонерок или полков, несущих с собой торговлю своими товарами и свою религию. И в этом всеобщем господстве западных стран — первое место принадлежало Британии благодаря тому, что у нее было больше всех канонерок, самая широкораспространенная торговля и крепкая религия. Превосходство Британии было абсолютным, и поэтому политический контроль вряд ли был необходим. Больше не осталось колониальных держав, кроме Британии, и соответственно не было соперников. Французская империя сократилась до нескольких разбросанных островов и торговых постов, хотя она старалась восстановить свое влияние через Средиземное море в Алжире. Дания восстановила свои владения в Индонезии под неусыпным надзором нового британского депо в Сингапуре, но уже не была конкурентом; Испания сохранила Кубу, Филиппины и немногочисленные районы Африки, португальские колонии были забыты. Британская торговля доминировала в независимой Аргентине, Бразилии и на юге США, да и повсюду, где начинала развиваться экономика. Никогда во всей мировой истории мировое господство не было в руках одной державы, а Британия была такой державой в середине XIX в., потому что даже великие империи или гегемоны в прошлом имели всего лишь региональное господство — Китайская, Оттоманская и Римская империи. С тех пор никогда ни одной державе не удавалось удерживать относительную гегемонию, и ни одной державе это не удастся в обозримом будущем, поскольку ни одна держава не была способна претендовать на исключительный статус — «мировая мастерская».
Тем не менее будущее падение Британии можно было предвидеть. Уже в 1830-х и 1840-х гг. умные исследователи, такие как Токвиль и Хакстхаузен, предсказали, что размеры и потенциальные ресурсы США и России рано или поздно сделают их двумя мировыми державами, в Европе — Германия (как предсказал в 1844 г. Фридрих Энгельс) вскоре будет претендовать на равные права. Только Франция решительно выпадала из соревнования за международную гегемонию, хотя это было еще не очевидно, как уверяли британские и иные государственные деятели.
Короче, в мире 1840-х уже не было равновесия. Экономические, технические и социальные изменения привели в движение в последней половине столетия непреодолимые силы. С другой стороны, они очень скромно отразились на государственных институтах. Например, было очевидно, что рано или поздно законное рабство и крепостничество (не считая пережитков в отдаленных районах, где еще не развилась новая экономика) закончатся, так же, как было очевидно, что Британия не сможет бесконечно оставаться единственной индустриальной страной. Ясно было, что аристократы-землевладельцы и абсолютные монархии должны уйти во всех странах, где развивается сильная буржуазия, какие бы политические компромиссы или формулы ни были найдены для восстановления статуса, влияния или политической власти. Более того, было очевидным появление политического сознания и постоянной политической активности масс, которые после французской революции получили большие свободы, и что рано или поздно этим массам будет позволено играть реальную роль в политике. И получив значительную свободу в виде социальных изменений с 1830-х гг. и возрождение мирового революционного движения, стала очевидной неизбежность перемен, каково бы ни было устройство институтов государства, то, что они не могут более откладываться[233].
Всего этого было довольно, чтобы убедить людей 1840-х гг., что изменения необходимы. Но этого было недостаточно, чтобы объяснить то, что чувствовалось по всей Европе, сознание надвигающейся социальной революции. Существенно не только то, что революционеры ждали ее и к ней готовились или что правящие классы боялись обездоленных масс. Сами же бедняки ощущали это. Образованные слои населения говорили об этом. «Все информированные люди, — писал американский консул из Амстердама во время голода 1847 г., сообщая о настроениях германских эмигрантов, проезжавших через Голландию, — выражают уверенность, что нынешний кризис настолько глубоко переплетается с событиями нынешнего периода, что это не что иное, как начало великой революции, которая рано или поздно аннулирует существующий порядок вещей»{256}.
Причиной было то, что кризис того, что осталось от старого общества, совпал с кризисом новых сил. Оглядываясь назад, в 1840-е гг., легко подумать, что социалисты, которые предвещали неминуемый заключительный кризис капитализма, были мечтателями, путающими свои надежды с реальными перспективами. Поскольку фактически то, что потом произошло, было не крушением капитализма, а периодом его стремительной и бесспорной экспансии и триумфа. Хотя в 1830-х и 1840-х гг. было еще не очевидно, что новая экономика сможет преодолеть свои трудности, которые, казалось, возрастали вместе с ее желанием производить все больше и больше товаров все более и более революционными способами. Сами теоретики этого нового общества питали надежды на стабильное государство, которое возникает из побуждений власти, заинтересованной в развитии экономики, и которые (в противовес теоретикам XVIII в.) верили, что такое государство появится скорее, чем можно ожидать теоретически. Авангард данного общества находился в двух шагах от этого будущего. Во Франции люди, которые должны были стать руководителями в решении главных финансовых вопросов и проблем тяжелой индустрии (сен-симонисты), в 1830-х гг. все еще не решили, социализму или капитализму предстоит лучшим путем достичь победы промышленного общества. В США такие люди, как Хорас Грили (бессмертный пророк личного обогащения; «Иди на Запад, юноша» — его поговорка), в 1840-х гг. стали последователями социалистов-утопистов, находивших и растолковывавших выгоды жизни «фурьеристских фалангстеров» — коммун типа кибуцев, которые не слишком хорошо подходили для того, что теперь принято называть «американизмом». Сами бизнесмены были доведены до отчаяния. Когда обозреваешь прошлое, может показаться невероятным, что такие бизнесмены-квакеры, как Джон Брайт, и процветающие хлопкопрядильщики из Ланкашира в разгар наиболее динамичного периода экспансии были готовы ввергнуть свою страну в хаос, голод и восстание всеобщим политическим нокаутом, для того чтобы добиться отмены тарифов{257}. И вот когда в тяжелые 1841–1842 гг. думающему капиталисту могло показаться, что промышленность начала испытывать не только затруднения и потери, но всеобщее ухудшение положения, если бы препятствия для ее дальнейшей экспансии не были бы немедленно устранены.
Для массы простых людей проблема была еще проще. Как мы видели, условия в больших городах и в промышленных районах Западной и Центральной Европы неизменно толкали их к социальной революции. Их ненависть к богачам и этому огромному миру, в котором они жили, и их мечта о новом и лучшем мире давали им цель, хотя только некоторые из них, в основном в Британии и Франции, были уверены в своей цели. Их организация и готовность к коллективным действиям давала им силы, великое пробуждение французской революции, которая научила их, что простые люди не должны терпеть несправедливость безропотно: «Раньше нации ничего не знали, а люди думали, что короли всегда были на земле и были обязаны говорить, что что бы те ни сделали, было хорошо. А из-за теперешнего изменения стало труднее управлять людьми»{258}.
Это был призрак коммунизма, который бродил по Европе. Страх перед пролетариатом испытывали не только владельцы заводов в Ланкашире или Северной Франции, но и государственные служащие в сельской Германии, священники в Риме и профессора повсюду. И справедливо, поскольку революция разразившаяся в первые месяцы 1848 г., не была социальной революцией только лишь потому, что она вовлекла и мобилизовала все социальные классы. Это было в буквальном смысле восстание рабочей бедноты в городах Западной и Центральной Европы. Они и только они представляли силу, которая сбросила старые режимы от Палермо до границ России. Когда пыль осела на руины, рабочие — во Франции социалисты-рабочие — стояли на обломках, требуя не только хлеба и работы, но нового государства и общества.
Пока рабочие волновались, слабость и старение старых режимов усилили кризис внутри богатых и влиятельных кругов. Плохие времена настали для них. Окажись они в другой эпохе или в других государственных системах, которые разрешили бы различным частям правящих классов уладить их разногласия мирным путем, это больше не привело бы к революции, как вечные перебранки между дворцовыми партиями в России привели к падению царизма. В Британии и Бельгии, к примеру, просто произошел конфликт между аграриями и промышленниками и разными их секциями. Но было совершенно понятно, что изменения 1830–1832 гг. решили судьбу власти в пользу промышленников и тем не менее политический статус-кво было решено заморозить, чтобы избежать революции, потому что ее надо было избежать любой ценой. Впоследствии могла быть начата жестокая борьба между свободными профсоюзами британских промышленников и аграрными протекционистами по поводу хлебного закона. Она началась, и была одержана победа (1846 г.) в разгар чартистских волнений, без хотя бы минутного риска для единства всех правящих классов перед лицом угрозы всеобщего избирательного права. В Бельгии победа либералов над католиками на выборах 1847 г. отделила промышленников от общей массы потенциальных революционеров и тщательно обсуждалась избирательная программа реформы в 1848 г., благодаря которой число принимающих участие в выборах удвоилось[234] и удалось избежать недовольства низших слоев среднего класса. В 1848 г. тут не произошло революции, хотя в Бельгии (или, как ее тогда называли, Фландрии) в это время положение было тяжелее, чем в какой-либо другой части Западной Европы, да еще, пожалуй, в Ирландии было столь же тяжело.
Но в абсолютистской Европе в 1815 г. политические режимы были настолько непреклонны, что отвергали все изменения либерального и национального характера, и оппозиция, даже самая умеренная, либо должна была смириться со статус-кво, либо затевать революции. Возможно, они не были готовы сами восставать, если не произойдет необратимая социальная революция, но тогда они ничего не выиграют, если ее будут проводить другие. Режимы 1815 г. должны были рано или поздно смениться. Они и сами это понимали. Понимание того, что ход истории был не в их пользу, заставляло их отчаянно сопротивляться. В 1848 г. первый робкий дымок революции, зачастую революции в другой стране, сдувал эти режимы. Но если бы этот дымок не появлялся, они бы не ушли. И наоборот, относительно незначительные разногласия внутри таких государств: хлопоты правительств с парламентом в Пруссии и Венгрии, выборы либерального папы римского в 1846 г., возмущение королевой в Баварии и т. д., — все это обернулось значительными политическими потрясениями.
Теоретически Франции Луи-Филиппа надо было бы перенять политическую гибкость у Британии, Бельгии, Дании и Скандинавии. На практике этого не произошло. Хотя и было ясно, что правящий класс Франции — банкиры, финансисты и один-два крупных промышленника — представляли интересы только части среднего класса, более того, тех, чья экономическая политика шла вразрез с интересами более динамичных промышленных элементов, а также с наследственными имущественными интересами, память о революции 1789 г. стояла на пути проведения реформ. Поскольку оппозиция состояла не только из недовольной буржуазии, но и из политически решительных представителей низшего слоя среднего класса, особенно в Париже (где они голосовали против правительства, несмотря на расширенное избирательное право в 1846 г.), то если расширить привилегии, это может превратить потенциальных якобинцев-радикалов в республиканцев, невзирая на запрет властей. Премьер Луи-Филиппа, историк Гизо (1840–1848 гг.), таким образом, предпочел экономическому развитию расширение социальной базы режима, которое автоматически увеличит численность граждан, обладающих собственностью, которые вступят в политическую жизнь. Фактически так и вышло. Электорат вырос со 166 тыс. в 1831 г. до 241 тыс. в 1846 г. Но этого было недостаточно. Страх перед возможностью возврата якобинской республики заставлял французские политические структуры вести непреклонную политику, поэтому французская политическая обстановка накалялась. В британских условиях общественно-политическая кампания в виде послеобеденных речей, вроде тех, что французская оппозиция стала устраивать в 1847 г., была бы совершенно безвредной. Во французских условиях это было прелюдией и революции.
Как и другие кризисы в политике европейских правящих классов, он совпал с социальной катастрофой: великой депрессией разразившейся по всей Европе с середины 1840-х. Неурожай, особенно картофеля. Все население такой страны, как Ирландия, и в меньшей степени Силезии и Фландрии, голодало[235]. Росли цены на продовольствие. Промышленная депрессия множила безработных, и массы рабочей городской бедноты лишились своих скромных доходов в тот самый момент, когда подскочила квартирная плата. Ситуация была неодинаковая в различных странах и даже внутри одной страны, и, к счастью для существовавших режимов, наиболее обездоленное население в таких странах, как Ирландия и Фландрия, или рабочие некоторых провинциальных фабрик были политически незрелыми: работники хлопкопрядильного производства на севере Франции, к примеру, вымещали свое отчаяние на таких же отчаявшихся бельгийских эмигрантах, которые наводнили север Франции, вместо того, чтобы на правительстве или хотя бы на своих работодателях. Более того, в большинстве промышленных стран острейший период недовольства уже прошел благодаря подъему в промышленности и железнодорожном строительстве с середины 1840-х. 1846—1848-е были плохими годами, но не настолько, как 1841–1842 гг., более того, тогда это было резкое падение, а теперь незначительное снижение экономического процветания; в Западной и Центральной Европе в целом катастрофа 1846–1848 гг. была всеобщей, и настроение масс, как всегда, напряженное в такие времена.
Экономические катаклизмы в Европе совпали с разрушением старого режима. Крестьянское восстание в Галиции в 1846 г., выборы либерального папы римского в тот же год, гражданская война между радикалами и католиками в Швейцарии в конце 1847 г., в которой победили радикалы, в начале 1848 г. восстание в Палермо за сицилийскую автономию — это уже не были порывы ветра. Это была уже буря. Всем это было ясно. Не частый случай, чтобы революцию предрекали так единогласно, и совсем не обязательно, чтобы страна и время совпали с предсказаниями. Вся Европа была в ожидании, готовая передать новости о революции из города в город по телеграфу. В 1831 г. Виктор Гюго написал, что он уже слышал «глухой звук революции, доносящийся из недр земли, выпуская ростки в каждом королевстве Европы через свои подземные штольни, центральным стволом шахты которой является Париж». В 1847 г. звук был громким и отчетливым. В 1848 г. этот взрыв прогремел.