ВОЙНА
Во времена нововведений все, что не ново, становится пагубным. Военное искусство монархии более не устраивает нас, так как мы другие люди и у нас другие враги. Власть и победы над людьми, великолепие их политики и военных приемов, всегда зависели от одного принципа единственного учреждения власти… Наша нация уже имеет свой национальный характер. Ее военная система должна быть отличной от системы ее врагов. Очень хорошо, если французская нация ужасна из-за своего рвения и мастерства, а наши враги неповоротливы, медлительны и слабы, тогда наша военная система должна быть стремительной.
Это неправда, что война божественно предопределена, неправда и то, что земля жаждет крови. Сам Бог проклинает войну, а также людей, которые ведут ее, и тех, кто в тайном ужасе поддерживает ее.
I
С 1792 по 1815 г. в Европе почти не прекращалась война, связанная или совпадающая со случайными войнами на других континентах: в Вест-Индии, Леванте и Индии в 1790-х и начале 1800-х, со случайными морскими операциями за границей, в США в 1812–1814 гг. Последствия победы или поражения в этих войнах были значительны, так как после них изменялась карта мира. И поэтому мы должно сначала рассмотреть их. Но мы также должны рассмотреть менее очевидную проблему. Каковы были последствия обычного процесса войны, военная мобилизация и действия, политические и экономические меры, принимаемые для этого? Две очень разные воюющие стороны противостояли одна другой на протяжении двадцати с лишним лет: государства и системы. Франция как государство, с ее интересами и стремлениями, противостояла (или состояла с кем-либо в союзе) другим государствам, но, с другой стороны, Франция как страна Революции обращалась к народам мира с призывом сбросить тиранию и обрести свободу, а силы консерватизма и реакции оказывали сопротивление. Без сомнения, после первых апокалиптических лет революционной войны различия между этими двумя точками зрения, их противостояние уменьшились. К концу правления Наполеона элемент имперских завоеваний и эксплуатации преобладал над элементом освобождения, где бы французские войска ни наносили поражения, оккупировали или аннексировали отдельные страны, и интернациональная война была так или иначе гораздо менее связана с гражданской войной. И наоборот, антиреволюционные силы отступали перед необратимостью успехов революционной Франции и вследствие этого были готовы к переговорам (с определенными оговорками) о мире с Францией как с обычным противником, а не с позиций добра и зла. Они были даже готовы в течение нескольких недель после первого поражения Наполеона вновь принять Францию как равного партнера в традиционную игру союзничества, контрсоюзничества, запугивания, угроз и войны, в которой отношения между главными странами регулировались посредством дипломатии. Тем не менее двойственная природа войн как конфликта между государственными системами осталась. С социальной точки зрения, воюющие стороны были разделены неравномерно.
Кроме самой Франции, существовала лишь одна крупная держава, чье революционное происхождение и симпатии к Декларации прав человека могли бы с идеологической точки зрения поставить это государство в число союзников Франции: это были Соединенные Штаты Америки. И действительно, США стали на сторону Франции в дальнейшем, по крайней мере однажды (1812–1814 гг.) в случае войны, хотя не в союзе с Францией, но против общего врага, британцев. Так или иначе, США оставались нейтральными в большинстве случаев, и их противоречия с Британией не нуждаются в идеологическом объяснении. В остальном идеологическими союзниками Франции были партии или движения внутри других государств, а не сами государства.
В самом широком смысле слова, каждый человек, имеющий образование, талант, просвещенные взгляды, отдает свои симпатии Революции, всем событиям до якобинской диктатуры, а часто и гораздо позднее. (Пока Наполеон не провозгласил себя императором, а Бетховен не отказался от посвящения ему «Героической симфонии».) То, что целый ряд европейских талантов и гениев поддерживали революцию, можно только сравнивать с подобной почти всеобщей симпатией к Испанской Республике в 1930-х гг. В Британии ей симпатизировали поэты Вордсворт, Блейк, Кольридж, Роберт Бернс, Саути; ученые: химик Джозеф Пристли и некоторые члены выдающегося Лунного общества Бирмингема[90]; техники и промышленники, такие как Уилкинсон, фабрикант железных изделий, Томас Тэлфорд — инженер; все сторонники борьбы против британского владычества и все инакомыслящие интеллектуалы. В Германии ими были философы: Кант, Гердер, Фихте, Шеллинг и Гегель; поэты: Шиллер, Гёльдерлин, Виланд, старый Клопшток; музыкант Бетховен; в Швейцарии — просветитель Песталоцци, психолог Лафатер и художник Фюссли; в Италии — фактически все граждане, придерживающиеся антиклерикальных настроений. Так или иначе, хотя Революция получала такую интеллектуальную поддержку и благородных выдающихся иностранных друзей и тех, кто готов отстаивать принципы Революции, присвоив им честь быть гражданами Франции[91], ни Бетховен, ни Роберт Бернс не были сильны в политике или в военном искусстве.
Серьезное политическое якобинофильство, или профранцузский дух существовали в основном в определенных местах, прилегающих к Франции, где социальные условия были схожи или культурные контакты постоянны (Нидерланды, Рейнские земли, Швейцария и Савойя), в Италии и по некоторым иным причинам — в Ирландии и Польше. В Британии якобинство, без сомнения, является феноменом большого политического значения, даже после Террора, если он не смыкался с традиционными антифранцузскими настроениями, распространенным в Англии национализмом, смешанным с презрением джон-булльского[92] поедателя говядины к голодающему европейцу (все французы на известных карикатурах того периода худы как спички) и враждебно к тому, кто, кроме всего прочего, являлся «традиционным врагом» Англии, будучи в то же время наследственным союзником шотландцев[93]. Британское якобинство было уникально, так как оно было характерно для ремесленников и рабочих, по крайней мере после того, как первый порыв энтузиазма иссяк. Первыми независимыми политическими организациями рабочего класса были corresponding societies[94]. С этими обществами был солидарен Том Пейн с его «Правами человека» (которые он распространил в миллионах экземпляров), и они находили политическую поддержку со стороны вигов, подвергавшихся гонениям за богатство и общественное положение, но готовых защищать традиции британской гражданской свободы и желательность мирных переговоров с Францией. Несмотря на это, реальная слабость британского якобинства подтверждается фактом, что даже флот, стоявший при Спитхеде, который взбунтовался в самый переломный период войны (1797), шумно требовал, чтобы ему разрешили выступать против Франции, как только его экономические требования будут выполнены.
На Пиренейском полуострове, в габсбургских владениях, Центральной и Восточной Германии, Скандинавии, на Балканах и в России сочувствующих якобинству лиц было ничтожно мало. Симпатию к нему испытывали пылкие молодые люди, некоторые просвещенные интеллектуалы и еще те, кто как Игнатий Мартинович в Венгрии или Ригас в Греции, стали предшественниками борьбы в своих странах за национальную и социальную свободу. Но отсутствие какой-либо массовой поддержки таким взглядам среди средних и высших классов изолировало их от фанатичных неграмотных крестьян, и поэтому якобинство было легко запрещено там, где, как в Австрии, оно находилось в подполье. Должно было смениться целое поколение, чтобы появились сильные и боевые испанские либеральные традиции из нескольких незначительных студенческих подпольных кружков, или благодаря деятельности якобинских эмиссаров 1792–1795 гг.
Истина заключалась в том, что во многих зарубежных странах якобинцы прямо апеллировали к образованным гражданам и к среднему классу и их политическая сила поэтому зависела от эффективности и желания следовать ему. Так, в Польше французская революция произвела глубокое впечатление. Франция долго оставалась главной силой за рубежом, в которой Польша искала поддержку против объединенной алчности Пруссии, России и Австрии, которые уже аннексировали обширные территории страны и вскоре окончательно разделили ее между собой. К тому же одна только Франция представляла модель своеобразной глубокой внутренней реформы, и, как полагали все мыслящие поляки, она одна и могла помочь их стране избавиться от палачей. Поэтому неудивительно, что конституционная Реформа 1791 г. оказалась под глубоким воздействием французской революции[95]. Но в Польше передовое и мелкопоместные дворянство обладало свободной землей. В Венгрии, где конфликт между Веной и местными сторонниками независимости должен был заставить их интересоваться теорией сопротивления, которой у них самих не было, якобинство было намного слабее и менее эффективно. В Ирландии же национальные и аграрные беспорядки сделали якобинство политической силой, которая с избытком располагала поддержкой свободомыслящих, лидеров с масонской идеологией «объединенных ирландцев». В этой наиболее католической стране церковь выступала за победу безбожной Франции, а ирландцы были готовы приветствовать вторжение в их страну французских войск не из-за симпатий к Робеспьеру, а потому, что они ненавидели англичан и искали союзников против них. С другой стороны, в Испании, где католицизм и нищета процветали одинаково, якобинство не смогло обрести точку опоры по противоречивым причинам: никакие иностранные государства не притесняли испанцев, кроме французов.
Ни Польша, ни Ирландия не были типичными примерами наличия якобинства, поскольку действительная программа революции слабо привлекала эти страны. Она получила отклик в странах с подобными французским социальными и политическими проблемами. Такие страны можно было бы разделить на две группы: государства, в которых свое якобинство получило, без сомнения, реальную возможность стать политической силой, и те, в которых только Франция, захватив эту страну, помогла бы им выдвинуться. Нидерланды, часть Швейцарии и возможно одна или две итальянские области относились к первой группе, а большая часть Западной Германии и Италии относилась ко второй. Бельгия (Австрийские Нидерланды) уже была охвачена революцией с 1789 г., часто забывается, что Камиль Демулен назвал свой журнал «Les Révolutions de France et de Brabant»[96]. Профранцузские революционные элементы были, без сомнения, слабее консервативных сил, но достаточно сильны, чтобы оказать революционную поддержку французским завоевателям, явившимся в их страны, которых они приветствовали. В Нидерландах патриоты, надеясь на союз с Францией, были достаточно сильны, чтобы начать революцию, но очень сомнительно, чтобы она могла победить без помощи извне. Они представляли средний класс и другие группы населения, выступавшие против господствующих олигархий крупных торговцев-аристократов. В Швейцарии левое крыло в некоторых протестантских кантонах уже было сильным, а симпатии к Франции тут всегда были велики. Здесь также французские завоеватели скорее поддержали, а не создали революционные силы.
В Западной Германии и Италии все обстояло не так. Вторжение французов приветствовали германские якобинцы — в Майнце и на юго-западе; но кого винить в том, что они находились уж очень далеко от правительства, которому сами по себе доставляли массу хлопот[97]. В Италии распространение масонства и просвещения сделало революцию популярной среди образованных слоев общества, но местное якобинство было сильным, исключая разве что королевство Неаполитанское, где революционным настроением были охвачены все просвещенные (антиклерикальные) средние классы и часть мелкопоместного дворянства. Там существовали хорошо организованные тайные ложи и общества, процветавшие в атмосфере Южной Италии. Но даже там оно страдало от местного неумения наладить контакт с революционно настроенными массами. Неаполитанская республика была с легкостью провозглашена, как только туда дошли вести о победе французов, но так же легко и подавлена социальной революцией правых под лозунгом «Народ и король», поскольку крестьяне и неаполитанские лаццарони[98], которые, не без основания, говорили о якобинцах как о «господах в карете».
Вообще говоря, воинственные качества приверженцев якобинства за рубежом всецело зависели от вероятности победы французов и от источника информации политически надежных администраторов на завоеванных территориях. И на самом деле существовала тенденция территории с сильным местным якобинством превращать в республики-сателлиты, а затем, где удобно, присоединять их к Франции. Бельгия была аннексирована в 1795 г. Нидерланды стали Батавской республикой в этом же году, а впоследствии королевством Бонапартов. Левый берег Рейна был аннексирован, подпав под власть наполеоновских государств-сателлитов (таких как великое герцогство Берг — теперешний район Рура — и королевство Вестфалия), и вследствие прямой аннексии Франции ее влияние распространилось далее на северо-запад Германии. Швейцария стала Швейцарской республикой в 1798 г. и также была аннексирована. В Италии образовался целый ряд республик — Цизальпинская (1797 г.), Лигурийская (1797 г.), Римская (1798 г.), которые становились потом частично французской территорией, но в основном — государствами-сателлитами (Итальянское королевство, Неаполитанское королевство).
Иностранное якобинство имело некоторое военное значение, и иностранные якобинцы в самой Франции играли значительную роль в создании стратегии Республики, как, например, группа Саличетти[99], которая сыграла немалую роль в возвышении итальянца Наполеона Бонапарта во французской армии и в его последующих успешных действиях в Италии. Но немногие могли бы претендовать на то, что они сыграли решающую роль. Лишь одно иностранное профранцузское движение могло стать решающим, если бы оно было использовано, — ирландское. Сочетание ирландской революции и французской интервенции, особенно в 1797–1798 гг., когда Британия какое-то время была единственной воюющей против Франции державой, могло бы заставить Британию заключить мир. Но технические проблемы интервенции через столь широкий морской пролив были очень велики, усилия Франции провести эту операцию были чрезвычайно сомнительны и плохо продуманы, а Ирландское восстание 1798 г. хотя и опиралось на широкую поддержку масс, было скверно организовано и без труда подавлено. Рассуждать же о теоретических возможностях франко-ирландских действий — дело бесполезное.
Но если французы располагали поддержкой революционных сил за рубежом, антифранцузские силы также ею обладали. Нельзя не говорить о добровольных движениях народного сопротивления против французских завоевателей, имевших социально-революционное содержание, даже когда крестьяне, участвовавшие в этих движениях, выражали это в виде воинственного консерватизма от имени Бога и Короля. Показательно, что военная тактика, которая в наш век стала всецело отождествляться с революционными действиями, тактика партизанской войны, существовала с 1792–1815 гг., почти всегда представляя антифранцузскую сторону. В самой Франции вандейцы и chouans (шуаны), в Бретани вели партизанскую войну за короля с 1793-го (с перерывами) до 1802 г. За границей разбойники Южной Италии в 1798–1899 гг. были первым антифранцузским народным партизанским движением. Тирольцы под руководством трактирщика Андреаса Гофера в 1809 г., но более всех испанцы с 1808-го и до некоторой степени русские партизаны в 1812–1813 гг. применяли такие методы со значительным успехом. Парадоксально, но военное значение этой революционной тактики антифранцузского движения было значительнее, чем военное значение иностранного якобинства для французов. Ни на какой территории за пределами самой Франции не устанавливалось проякобинское правительство сразу после разгрома или выдворения французских войск, кроме Тироля, Испании и до некоторой степени Южной Италии, которая доставила французам более серьезные проблемы после разгрома их регулярных войск и правителей, чем до того. Причина ясна: это были крестьянские движения. Там, где антифранцузский национализм не опирался на местное крестьянство, его военные успехи были ничтожны. В свою очередь, патриотизм проявили жители Германии в освободительной войне в 1813–1814 гг., но можно сказать, что поскольку считается, что она была в основном массовым сопротивлением французам, то это не более чем благочестивый вымысел{52}. В Испании народ сдерживал французов тогда, когда испанская армия была уже разгромлена, в Германии армии «старого образца» громили их совершенно традиционными методами.
Попросту говоря тогда война была войной Франции и ее ближайших сателлитов против всех. Что касается отношений с государствами и режимами «старого образца», то они были очень сложными. Основной конфликт был между Францией и Британией, которая главенствовала в европейских международных отношениях большую часть этого столетия. С точки зрения Британии это были исключительно экономические отношения. Британцы желали устранения своего главного соперника с пути достижения полного превосходства в торговле на европейских рынках, всеобщего контроля над колониями и заморскими рынками, который, в свою очередь, подразумевал контроль в открытых морях.
Фактически в результате войн они достигли ненамного меньше. В Европе англичан не интересовало завоевание территорий, кроме контроля за некоторыми пунктами, имевшими значение в качестве морских портов, или уверенности, что они не попадут в руки государств, являвшихся потенциальными конкурентами. В остальном Британия была почти согласна на какое-либо континентальное соглашение, по которому любой потенциальный соперник сдерживался бы другими странами. За границей было необходимо полное разрушение колониальных империй других стран и значительные приращения колониальных владений к самой Британии.
Такая политика могла помочь Франции обрести некоторых потенциальных союзников, так как все морские, торговые и колониальные государства относились к Англии с недоверием и враждебностью. Фактически их обычным состоянием был нейтралитет, так как прибыли от свободной торговли в военное время весьма значительны, но тенденция Британии относиться к нейтральному мореплаванию (вполне реалистичная) как к силе, помогающей Франции более чем ей самой, приводила ее время от времени к конфликту, пока Франция не установила блокаду после 1806 г. и заставила ее изменить направленность своей политики. Большинство морских держав были слишком слабы или, находясь в Европе, слишком изолированы, чтобы причинить Британии какой-либо вред, но англо-американская война 1812–1814 гг. стала результатом этого конфликта. Враждебность Франции по отношению к Британии представляла собой нечто более сложное, но тот элемент, который во Франции, как и в Британии, требовал полной победы, был весьма усилен революцией, которая привела к власти французскую буржуазию, чьи аппетиты были так же безграничны, как и притязания британской буржуазии. Самое малое, что было необходимо для победы над Британией, — это разрушить ее торговлю, от которой она зависела, и постоянно разрушать эту торговлю, чтобы воспрепятствовать Британии возродиться в будущем (аналогия между франко-британским и римско-карфагенским конфликтом засела в головах у французов, чьи политические образы были классическими). Будучи более честолюбивой, французская буржуазия могла надеяться свести на нет очевидное экономическое превосходство Британии только своими собственными политическими и военными силами: т. е. создавать самим широкий внутренний рынок, с которого ее соперники будут изгнаны. Оба эти мотива придали англо-французскому конфликту невиданную остроту. Ни одна из сторон не согласилась бы на меньшее, чем полная победа (весьма редкое в те дни, хотя и обычное в наше время явление). Единственный короткий мирный перерыв в войне между двумя странами (1802–1803 гг.)[100] прервался из-за нежелания обеих сторон сохранять его. Все это было тем более показательно, когда в конце 1790-х Британия не могла эффективно проникнуть на континент, а Франция не могла совсем вытеснить ее. Другие державы — противницы Франции боролись менее яростно. Все они надеялись уничтожить французскую революцию, но не ценой своих собственных политических интересов, а после 1792–1795 гг. это стало совсем невозможно. Австрийский престол, имевший родственные связи с Бурбонами, снова обрел «перспективу» прямого вторжения Франции на свою территорию, территорию Италии и Германии, где Австрия имела преобладающее влияние, она была наиболее последовательным противником Франции и принимала активное участие во многих коалициях против Франции. Россия становилась противником Франции время от времени, вступая в войну только в 1799–1800, 1805–1807 и в 1812 гг. Пруссия разрывалась между симпатией к контрреволюционным элементам, недоверием к Австрии и своими собственными притязаниями на Польшу и Германию, которые возросли после перехода Франции к агрессии. Поэтому она вступала в войну случайно и полунезависимым образом: в 1792–1795, 1806–1807 (когда ее к этому подтолкнули) и 1813 гг. Политика остальных государств, которые время от времени вступали в антифранцузские коалиции, говорит об относительных колебаниях. Они были против революции, но политика есть политика, а из них у каждого имелись свои собственные интересы, ничто в интересах этих государств не внушало им постоянной непоколебимой враждебности к Франции, особенно, когда она побеждала, что вело к периодическому переделу европейской территории.
Эти временные дипломатические претензии и интересы европейских держав, также давали Франции ряд потенциальных союзников, поскольку в каждой постоянной системе государств, в условиях противостояния и трения между ними, враг одного из них становится другом его врага. Наиболее надежными из таких сателлитов были мелкие германские князья, интересы которых уже давно были направлены на обычные союзнические отношения с Францией, ослабление власти империи (т. е. Австрии) над княжествами, или над теми, кто страдал от возрастающей силы Пруссии: государства Юго-Западной Германии, Баден, Вюртемберг, Бавария, которые стали составляющими наполеоновской Рейнской конфедерации (1806); а старый соперник и пострадавшая в свое время от Пруссии Саксония действительно была последней и наиболее преданной союзницей Наполеона, фактически также частично из-за своих экономических интересов: как высокоразвитый промышленный центр ее больше устраивала наполеоновская континентальная система.
И тем не менее, допуская разделение государств на противников Франции и потенциальных ее союзников, на бумаге коалиция противников Франции была несомненно намного сильнее, чем союз ее сторонников, по крайней мере сначала. Хотя история этих войн — это одна бесконечная и захватывающая дух победа французов. После первоначального соединения иностранной интервенции и внутренней контрреволюции, потерпевшей поражение в 1793–1794 гг., был только один короткий период в конце века, когда французская армия держала серьезную оборону в 1799 г.: Вторая коалиция мобилизовала значительную русскую армию под предводительством Суворова на ее первые операции в Западной Европе. Список кампаний и сухопутных сражений между 1794 и 1812 гг. — это постоянная, нескончаемая победа Франции. Причиной является революция во Франции. Но ее политическое воздействие за рубежом, как мы видели, было невелико. В основном можно отметить, что это влияние удерживало население реакционных государств от сопротивления французам, которые принесли им свободу, но фактически военная стратегия и тактика старорежимных государств XVIII в. не предполагала участия гражданского населения в военных действиях. Фридрих Великий твердо сказал своим верным берлинцам, которые хотели оказать сопротивление россиянам, что в войне должны участвовать профессионалы, для которых она предназначена. Но это переместило военные действия за пределы Франции и дало им значительное превосходство над армиями старых режимов. Технически старые армии были лучше подготовлены и дисциплинированны, и это сыграло решающую роль в войне на море, где французы оказывались в худшем положении. Они были искусны в рукопашном бою, в быстрых кавалерийских атаках, но хорошо обученных моряков у них не было и более всего им недоставало грамотных морских офицеров, все они были уничтожены Революцией, поскольку в основном состояли из приверженцев королевской власти нормандского и бретонского дворянства, которых невозможно было восстановить быстро. В 6 крупных и 8 малых сражениях с англичанами потери французов в живой силе почти в 10 раз превосходили британские{53}. Но там, где требовались импровизация, мобильность, подвижность, гибкость и более всего беспредельная отвага и стойкость, французам не было равных. Это превосходство не зависит от каких-либо военных гениев, поскольку у французов и до Наполеона их было более чем достаточно, а средний уровень французского генералитета не был таким уж выдающимся. Но оно как раз зависело частично от омоложения французских командных кадров и дома, и за границей, что является одним из главных последствий любой революции. В 1806 г. из 142 генералов в королевской Прусской армии 79 были старше шестидесяти лет, что составляло ¼ всех батальонных командиров{54}. Но в 1806 г. Наполеон (который в 24 года стал генералом), Мюрат (который командовал бригадой в 26), Ней (в 27) и Даву — все они были в возрасте 26–27 лет.
II
Сравнительное однообразие побед французов делает обсуждение военных операций на суше в деталях необязательным. В 1793–1794 гг. французы совершили революцию, в 1794–1795 гг. они оккупировали Нидерланды, Рейнские земли, часть Испании, Швейцарию и Савойю (Лигурию). В 1796 г. Наполеон отмечал победу в Итальянской кампании, которая отдала в их руки всю Италию и разрушила Первую коалицию против Франции. Экспедиция Наполеона на Мальту, в Египет и в Сирию (1797–1799) была отрезана от своей базы военно-морским флотом Британии, и в отсутствие Бонапарта Вторая коалиция вытеснила Францию из Италии и отбросила ее назад в Германию. Поражение объединенных армий в Швейцарии (в битве при Цюрихе, 1799) спасло Францию от оккупации, и вскоре возвращение Наполеона и захват им власти во Франции снова повели ее в наступление. К 1801 г. французы заключили мир с тогдашними европейскими союзами, а к 1802 г. даже с Британией. После этого превосходство французов на захваченных или контролируемых территориях в 1794–1798 гг. оставалось несомненным. Новые попытки развязать войну против них в 1805–1807 гг. продвинули Францию к границам России. Австрия была разбита в 1805 г. в битве при Аустерлице в Моравии, и затем воцарился мир. Пруссия, которая вступила в войну отдельно и позже была разбита в битве при Йене и Ауэрштедте, в 1806 г. выведена из игры. Россия, хотя и потерпевшая поражение при Аустерлице, жестоко избитая при Эйлау (1807) и опять потерпевшая поражение при Фридланде (1807), оставалась грозной военной силой. Тильзитский договор (1807) относился к ней с заслуженным уважением, хотя при этом устанавливал гегемонию Франции над остальным континентом, не считая Скандинавии и турецких Балкан. Попытка Австрии сбросить французское владычество в 1809 г. потерпела неудачу в битвах при Асперн-Эслинге и Ваграме. Тем не менее революция в Испании в 1808 г. против марионеточного короля, брата Наполеона Жозефа, дала возможность выступить Британии и вести постоянные военные действия на Пиренеях, которые не имели успеха из-за периодических поражений и отступлений британцев (1809–1810).
На море тем не менее Франция к этому времени была разбита окончательно. После Трафальгарской битвы (1805) исчез какой-либо шанс не только захватить Британию, форсировав пролив, но даже сохранить заморские связи. Не осталось никаких средств разгрома Британии, кроме экономического воздействия, и это средство Наполеон постарался эффективно использовать посредством континентальной системы (1806). Для эффективного установления этой блокады существовало препятствие, такая блокада нарушала Тильзитские соглашения и вела к разрыву с Россией, что явилось переломным моментом в судьбе Наполеона. Россия была оккупирована, и войска вошли в Москву. Заключи царь мир, как это сделали большинство противников Наполеона в подобных обстоятельствах, азартная игра пришла бы к успешному завершению. Но царь не пошел на это, и Наполеон столкнулся с проблемой, то ли продолжать бесконечную войну, не имея ясной перспективы на победу, или отступить. И то и другое было гибельно. Приемы боевых действий французской армии, как мы уже видели, заключались в молниеносности кампаний на местности, достаточно богатой и густонаселенной. Но тактика, которая годилась в Ломбардии или на Рейне, где она была впервые применена, и также подходила для Центральной Европы, совершенно не годилась на безбрежных пустых и нищих пространствах Польши и России. Наполеон потерпел поражение не столько из-за российской зимы, сколько из-за отсутствия возможности снабдить свою Великую армию всем необходимым. Бегство из Москвы разрушило армию. Свыше 610 тыс. человек в то или иное время пересекли границы России, 100 тыс. или около того удалось оттуда вернуться.
При этих обстоятельствах последняя коалиция против французов объединила не только их старых соперников и врагов, но и всех тех, кто боялся не оказаться среди победителей. Лишь король Саксонии оставил Наполеона слишком поздно для себя. Новая и достаточно неопытная армия французов, несмотря на ослепительные маневры Наполеона, была разбита у Лейпцига (1813), и союзники, что было неизбежно, вступили во Францию, а в это время с Пиренейского полуострова пришли британцы. Париж был оккупирован, а император 6 апреля 1814 г. отрекся от престола. Он попытался вернуть свою власть в 1815 г., но битва при Ватерлоо (июнь 1815-го) поставила точку в его карьере.
III
В процессе этой десятилетиями длившейся, войны политические границы Европы перекраивались неоднократно. Но тут мы рассмотрим только те варианты, которые так или иначе достаточно долго просуществовали после разгрома Наполеона.
Наиболее значительным явлением была повсеместная рационализация европейской политической карты, особенно в Германии и Италии. С точки зрения политической географии, французская революция положила конец средневековью в Европе. Типичным современным государством, развивавшимся в течение нескольких столетий, является государство с единой и сплошной территорией с четко определенными границами, управляемое единым суверенным правительством и в соответствии с основной системой управления и законодательства. (Со времен французской революции также считалось, что все это должно быть представлено одной нацией, или лингвистической группой, но на той стадии суверенное территориальное государство еще не подразумевало этого. Типичное европейское феодальное государство, хотя иногда оно так и выглядело, как, например, в средневековой Англии, не имело таких условий. Оно было «скроено» из множества сословий. Так же, как выражение «поместья герцога Бэдфорда» не означает, что они все должны находиться вместе или что все они должны управляться одним хозяином, так что феодальное государство Западной Европы имело такие же сложности, какие имеет и сегодняшнее государство. К 1789 г. эти сложности уже доставляли неприятности. Поселения иностранцев казались заброшенными на территории другого государства, как папский город Авиньон во Франции. Территории внутри одного государства по историческим причинам находились в зависимости от другого государства, господина, который в данный момент находился на территории другого государства и, таким образом, как бы под двойным суверенитетом[101]. Границы в виде таможенных барьеров проходили между разными областями одного и того же государства. В Священную Римскую империю входили ее собственные княжества, складывавшиеся столетиями и всегда разные по размеру и содержанию — глава дома Габсбургов даже не имел одного титула, указывавшего на его власть над всеми его территориями до 1804 г.[102], — а имперская власть над разными территориями, исходившая от великих держав как их личное право, как в королевстве Прусском (которое также не было объединено как таковое до 1807 г.), через княжества, различные по своей территории, к независимым городам-государствам и «свободным имперским рыцарям», чьи владения часто не превышали нескольких акров, случалось, не имели общего покровителя. Каждое из таких княжеств, если оно было достаточно большим, также не имело территориального единства и зависело от капризов приобретения по частям в течение длительного исторического периода и от разделов и размежеваний фамильного наследства. Из комплекса экономических, административных, идеологических и государственных соображений проистекает необходимость минимальной территории и населения, чтобы стать административной единицей с правительством по современным меркам, а то ведь и сегодня мы не перестаем удивляться, скажем, тому, что Лихтенштейн — член Организации Объединенных Наций. Так что эти принципы и до наших дней не совсем осуществились. Поэтому особенно в Германии и Италии маленькие и карликовые государства преобладали.
Революция и последующие войны уничтожили большую часть этих реликтов, частично из революционного рвения к территориальной унификации и стандартизации, частично в силу того, что малые и слабые государства стали жертвой алчности их более крупных соседей на протяжении довольно длительного времени. Такие пережитки древних времен Священной Римской империи, города-государства и имперские города, исчезли. Империя прекратила свое существование в 1806 г., древние Генуэзская и Венецианская республики прекратили свое существование в 1797 г. и к концу войны число германских вольных городов сократилось до четырех. Другой характерный пережиток средневековья — независимые церковные государства — шли тем же путем: епископские княжества — Кёльн, Майнц, Трев, Зальцбург и др. — прекратили свое существование, только папские владения в центре Италии существовали вплоть до 1870 г. Аннексия, мирные договоры и Конгресс, на котором Франция систематически старалась реорганизовать политическую карту Германии (1797–1798 и 1803 гг.) уменьшили 234 территории Священной Римской империи, не считая свободных имперских княжеств и т. п., до 40, в Италии, там, где партизанская война, шедшая на протяжении нескольких поколений, уже упростила политическую структуру, карликовые государства существовали только на севере и в центре страны — и изменения там были не столь глубокими. Поскольку большая часть этих изменений пошла на пользу некоторым сильным монархическим державам, поражение Наполеона только увековечило их. Австрия уже и думать не могла о том, чтобы реставрировать Венецианскую республику, потому что она первоначально получила эти территории благодаря операциям французской революционной армии, затем ей пришлось расстаться с мечтами о Зальцбурге (который она приобрела в 1803 г.) лишь потому, что она уважала католическую церковь.
Вне Европы, конечно, территориальные изменения из-за войны явились следствием полной британской аннексии чужих колоний и движений за освобождение от колониальной зависимости воодушевленных французской революцией жителей колоний (как в Сан-Доминго), что делало возможным временное отделение колоний от их метрополий (как в испанской и португальской Америке). Превосходство Британии на морях являлось гарантией того, что все эти изменения необратимы, вне зависимости от того, были ли они достигнуты за счет французов или (чаще всего) за счет их врагов.
Так же важны были изменения, произведенные в учреждениях прямо или косвенно вследствие французского завоевания. Находясь на вершине своего могущества (1810 г.), французы прямо управляли как частью своей страны всей Германией по левому берегу Рейна, Бельгией, Нидерландами и Северной Германией к востоку до Любека, Савойей, Пьемонтом, Лигурией и западной частью Италии до границ с Неаполем, Иллирийской провинцией от Каринтии на юг, включая Далмацию. Французские королевства-сателлиты и графства покрыли Испанию, остальную Италию, оставшуюся часть Рейнско-Вестфальского региона и большую часть Польши. На всех этих территориях (за исключением, возможно, Великого герцогства Варшавского) автоматически были установлены учреждения французской революции и наполеоновской империи: формально феодализм был уничтожен, были введены французские законы. Эти изменения оказались более существенными, чем обозначение границ. Таким образом, Гражданский кодекс Наполеона явился или стал основой для местного законодательства в Бельгии, в Рейнской области (даже после ее возвращения Пруссии) и в Италии. Феодализм, однажды официально отмененный, уже нигде не был восстановлен. Поскольку для умных противников Франции было ясно, что они потерпели поражение от новой политической системы или по крайней мере по их собственной неспособности провести подобные реформы, войны принесли изменения не только через французские завоевания, но и как своеобразный ответ на них, в некоторых случаях — как в Испании — благодаря действиям этих факторов. Сотрудники Наполеона, afrancesados[103], с одной стороны, и либеральные лидеры антифранцузской хунты Кадиса, с другой, предвидели, по существу, один и тот же тип Испанского государства, модернизированного во всех отношениях в соответствии с реформами французской революции, и то, чего первые не смогли достигнуть, достигли вторые. Более наглядный пример реформ через реакцию, поскольку испанские реформисты были, во-первых, реформистами, а врагом Франции — только по исторической случайности — была Пруссия. Там было проведено освобождение крестьян, была реорганизована армия с элементами levée en masse, законодательные, экономические и образовательные реформы являлись прямым следствием поражения армии Фридриха при Йене и Ауэрштедте и крушения прусского государства и главная цель реванша состояла в исправлении положения дел. Фактически можно сказать, не слишком уж преувеличивая, что ни одно важное европейское государство к западу от России и Турции и южнее Скандинавии не вышло из этих двух десятилетий войны с внутригосударственными институтами, совсем не испытавшими воздействия экспансии французской революции и не попытавшись ей подражать. Даже ультрареакционное королевство Неаполитанское легально не восстановило феодализм, поскольку он был запрещен французами. Но изменения границ, законов и институтов управления были ничтожны в сравнении с третьим эффектом тех десятилетий революционной войны — коренным изменением политической атмосферы. Когда разразилась французская революция, правительства Европы смотрели на нее как на бунт: тот факт, что сразу же изменились институты, стали происходить мятежи, что династии были свергнуты или короли казнены, сам по себе не потряс правителей XVIII в., которые привыкли к таким явлениям и рассматривали подобные изменения в других странах только с точки зрения их воздействия на равновесие сил и на свое собственное положение.
«Мятежники, которых я изгнал из Женевы, — писал Вержен, знаменитый министр иностранных дел старого режима Франции, — являются агентами Англии, в то время как мятежники в Америке делают все, чтобы обеспечить устойчивые дружественные отношения. Мое отношение к каждой стороне определяется не ее политическими убеждениями, а ее отношением к Франции. Такова моя точка зрения»{55}. Но к 1815 г. уже преобладало совершенно иное отношение к революции и политика держав была другой.
Теперь стало ясно, что революция одной страны может превратиться в европейское явление, что ее доктрины могут распространяться, минуя границы, и, что еще хуже, ее армии могут опрокинуть политические системы Европы. Теперь стало ясно, что социальная революция была возможна, что нации существовали как нечто независимое от своих правителей, и даже то, что беднота существовала вполне независимо от правящих классов. В 1796 г. де Бональд[104] написал: «Французская революция — уникальное явление в истории»{56}. Эта фраза несправедлива: это было универсальное событие. Ни одна страна не могла противиться ее влиянию. Французские солдаты, которые прошли с боями от Андалузии до Москвы, от Балтики до Сирии — через пространство большее, чем проходил кто-либо со времен монголов, и бесспорно большее пространство, чем любая предшествующая сила в Европе, исключая норманнов, — несли универсальность своей революции более эффективно, чем только можно было это себе представить. И доктрины, и учреждения, которые они несли с собой, даже при Наполеоне, от Испании до Иллирии, были универсальными доктринами, как об этом узнали правительства и как сами народы вскоре должны были узнать. Греческий партизан и патриот в полной мере выразил их чувства. «По моему суждению, — сказал Колокотронес, — французская революция и деяния Наполеона открыли глаза всему миру. Народы были наивны раньше и люди думали, что короли — это боги на земле и что им следует повторять, что все совершаемое ими — хорошо. Из-за этого изменения управлять людьми стало намного сложнее»{57}.
IV
Мы увидели влияние почти двадцатилетней войны на политическое устройство Европы. Но каковы же были последствия самого процесса войны, военных мобилизаций, политических и экономических мер, которые пришлось предпринять из-за них?
Парадоксально, что они были наибольшими там, где кровопролитие было наименьшее, за исключением самой Франции, которая, конечно, больше понесла прямых и косвенных потерь, чем любая другая страна. Люди революции и наполеоновского периода имели счастье жить между двумя периодами ужасных войн — между XVII в. и нашим, который обрел способность опустошать страны действительно беспрецедентным образом. Ни одна территория, затронутая войной 1792–1815 гг., даже Пиренейский полуостров, где военные операции шли дольше, чем где бы то ни было еще, и где народное сопротивление и репрессии сделали их более жестокими, не была разорена так, как Центральная и Восточная Европа в Тридцатилетней войне и в Северной войне XVII в., Швеция и Польша в начале XVIII в. или большие части мира в мировой или гражданской войнах в XX в. Долговременные экономические изменения, которые предшествовали 1789 г., означали, что голод и его следствие, чума и мор не приносили столько опустошения, сколько сражения и грабежи, по крайней мере до 1811 г. (основной период голода наступил после войн в 1816–1817 гг.), военные кампании обычно были непродолжительными, а используемое оружие — сравнительно легкая и мобильная артиллерия — не слишком разрушительны по современным меркам. Осады были редкостью. Огонь представлял большую опасность для жилищ и продовольствия, а маленькие домики или фермы было легко построить вновь. Единственные материальные разрушения, которые трудно восстановить в короткий срок в предпромышленной экономике, — это строевой лес, фруктовые или оливковые рощи, которым необходимо много лет, чтобы вырасти, но их, кажется, не много было уничтожено.
В конце концов общи? человеческие потери в течение этих двух десятилетий войны не кажутся, по сегодняшним представлениям, пугающе высокими, хотя ни одно правительство не потрудилось подсчитать их, и все наши современные подсчеты приблизительны, исключая французов и некоторые особые случаи. Один миллион смертей за весь период{58} — это намного меньше в сравнении с потерями одной воюющей стороны за 4 с половиной года первой мировой войны, или с потерями в 600 тыс. человек или около того в американской гражданской войне 1861–1865 гг. Даже цифра в 2 млн была бы не такой большой за более чем 20 лет военных действий; особенно, если припомнить необыкновенную убийственную способность голода и эпидемий в те дни: в 1865 г. эпидемия холеры в Испании по некоторым данным унесла 236 744 жертвы{59}. Фактически ни одна страна не испытала значительного замедления темпов роста населения в течение этого периода, за исключением Франции.
Для большинства граждан Европы, не участвовавших в боевых действиях, война значила не более чем редкое непосредственное вторжение в нормальное течение жизни. Сельские семьи у Джейн Остин отправлялись по своим делам, как будто ничего не происходило. Мекленбуржцы Фрица Ройтера вспоминали времена иностранной оккупации, которые для них были скорее маленьким анекдотом, чем драмой, старый герр Кюгельген, вспоминая свое детство в Саксонии как арену борьбы, чье географическое и политическое положение притягивало различные армии и тут происходили все битвы, какие только Бельгия и Ломбардия затевали между собой, буквально с сожалением припоминал те удивительные дни, когда мимо них маршировали армии, следовавшие на квартиры в Дрезден. Замечено, что число вооруженных людей было значительно большим, чем принято в более ранних войнах, хотя это число, по современным меркам, не такое выдающееся. Даже страны-участницы не привлекали к сражениям всех призывников, а только часть из них; департамент Франции Кот д’Ор при Наполеоне поставил только И тыс. человек из 350 тыс. населения, или 3,15 %; ас 1800 по 1815 г. было призвано в армию не более 7 % от общего населения Франции против 21 % за более короткий период первой мировой войны{60}. И все-таки в общем это была очень большая цифра. Levée en masse 1793–1794 гг. составило 630 тыс. человек под ружьем (из теоретически призванных 770 тыс.), вооруженные силы Наполеона в мирное время 1805 г. насчитывали 400 тыс. человек или около того, а в начале кампании против России в 1812 г. Великая армия насчитывала 700 тыс. человек (300 тыс. из них не французы), не считая французских войск в остальных странах континента, а именно в Испании. Постоянная мобилизация противников Франции была намного меньше не только потому, что было время, когда они участвовали в сражениях (не считая Британии) меньше, но также в силу финансовых трудностей и организационных, часто усложнявших проведение полной мобилизации; к примеру, Австрия, которая к 1813 г., будучи связанной мирным договором 1809 г., по которому должна была выставить 150 тыс. человек, выставила только 60 тыс., готовых к боевым действиям. Британия, напротив, содержала удивительно большую армию. В разгар борьбы (1813–1814), имея деньги на призыв 300 тыс. человек в регулярную армию и 140 тыс. моряков и офицеров, она могла обеспечить свои войска живой силой в гораздо большей степени, чем французы имели в течение всей войны[105]{61}. Потери были тяжелые, хотя опять же не столь ужасающие по меркам нашего века, но ничтожное число из них составляли потери от военных действий. Только 6–7 % британских моряков погибло с 1793 по 1815 гг., сражаясь с французами, 80 % умерли от болезней и от катастроф. Смерть на поле битвы была маловероятна, только 2 % убитых при Аустерлице, около 8–9 % при Ватерлоо. По-настоящему страшную опасность на войне представляли небрежность, грязь, слабая организация, плохое медицинское обслуживание и отсутствие средств гигиены, отчего умирали раненые, заключенные и в соответствующих климатических условиях (как в тропиках) практически все.
Обычные военные действия убивали людей, прямо и косвенно, выводили из строя производственное оборудование, но, как мы уже видели, они нисколько не нарушали нормальный ритм жизни страны и ее развития. Экономические затраты на войну имели далеко идущие последствия.
По стандартам XVIII в., революционные и наполеоновские войны обходились дороже, чем предыдущие. В самом деле, затраты в денежном выражении на войну поражали современников больше, чем расходы на жизнь. Конечно, груз финансового бремени войны на поколение после Ватерлоо был гораздо меньше, чем сокращение числа людских потерь; подсчитано, что во время войны 1821–1850 гг. средний расход составил менее 10 % на каждый год по сравнению с той же цифрой в 1790–1820 гг., среднегодовая цифра погибших на войне оставалась на уровне чуть меньше 25 % на начальном этапе. Какой ценой заплатить за эту утрату{62}? Традиционным методом было сочетание денежной инфляции (выпуск дополнительной наличности для того, чтобы оплатить счета правительства), займов и с минимумом специальных налогообложений, поскольку налоги создавали недовольство в обществе и (там, где они были одобрены парламентариями и сословиями) политическую напряженность. Но чрезвычайные финансовые расходы и обстоятельства войн не считались со всем этим.
Первым делом они ознакомили мир с неконвертируемыми бумажными деньгами[106]. В Европе легкость, с которой печатались бумажные деньги, чтобы оплатить долги государства, была крайне соблазнительна. Французские ассигнации (1789 г.) сначала были просто французскими ценными облигациями (bon de trésor) с 5 %-ным участием в прибылях, выпущенными для ускорения доходов с продажи церковных земель. Через несколько месяцев их превратили в наличный капитал, а каждый успешный финансовый кризис заставлял печатать облигации в больших количествах и обесценивать, пользуясь неосведомленностью публики. К началу войны они обесценились на 40 %, а к июню 1793 г. почти на ⅔. Якобинский режим создал достаточно хорошие финансы, но отсутствие экономического контроля со стороны государства после Термидора обесценило их приблизительно до уровня 1:300 от их первоначальной стоимости, пока официальное банкротство государства в 1797 г. не положило конец той ситуации, когда французы большую часть века не доверяли банкнотам. Обращение бумажных денег в других странах находилось в менее катастрофическом положении, хотя к 1810 г. российские деньги обесценились на 20 %, а австрийские (дважды девальвировались, в 1810 и 1815 гг.) на 10 %. Британцы избежали этой особой формы финансирования войны, они были достаточно знакомы с банкнотами и не пугались их, но и при всем этом Английский банк не мог вынести тяжелый пресс огромных правительственных расходов — в основном посланных за границу в виде займов и субсидий, — частный спрос на его золотой запас и особое напряжение голодного года. В 1797 г. золотые платежи для частных клиентов были прекращены и успешно начали оборачиваться неконвертируемые банкноты, в результате вышла банкнота в 1 фунт. Бумажный фунт никогда не падал так, как деньги в Европе: его нижнее значение равнялось 71 % от его первоначальной стоимости, а к 1817 г. он опять вернулся на отметку 98 % — но это длилось намного дольше, чем ожидалось. К 1821 г. денежные выплаты восстановились полностью.
Другой альтернативой повышению налогов были займы, но головокружительный рост общественного долга, происшедшего из-за неожиданно тяжелых и длительных расходов на войну, испугал даже самые богатые, состоятельные и финансово искушенные страны. После 5 лет финансирования войны исключительно через займы британское правительство было вынуждено пойти на беспрецедентный и зловещий шаг платы за войну путем прямого налогообложения, вынеся на рассмотрение парламента подоходный налог (1799–1816). Быстрый рост благосостояния страны сделал такой шаг вполне возможным, и расходы на войну с этих пор в основном оплачивались из текущих доходов. Национальный долг не поднялся бы с 228 млн фунтов в 1793 г. до 876 млн фунтов в 1816 г. и годовое долговое обязательство с 10 млн фунтов в 1792 г. до 30 млн фунтов в 1815 г., что было больше, чем общие правительственные расходы в последний предвоенный год, если бы подобное налогообложение было введено с самого начала. Социальные последствия таких задолженностей были велики, так как в результате они действовали как дымоход, отводя все большие суммы от налогов, собираемых каждый год с населения, в основном в карманы небольшого класса богачей, обладателей капитала, против которых спикер от бедных и мелких бизнесменов и фермеров — Вильям Коббет метал громы и молнии. За границей займы в основном росли (по крайней мере на стороне противников французов) благодаря британскому правительству, которое долго проводило политику субсидирования военных альянсов: между 1794 и 1804 гг. он возрос до 30 млн фунтов на эти цели. Теми, кто более всех извлек из этого выгоду, были международные финансовые дома — британские или иностранные, но действующие через Лондон, ставшие главным центром международного финансирования — такие как Баринги и дом Ротшильда, которые действовали как посредники в этих сделках (Мейер Амшель Ротшильд, основатель банкирского дома, послал своего сына Натана из Франкфурта в Лондон в 1798 г.). Великий век этих международных финансистов наступил после войн, когда они финансировали главные займы, чтобы помочь старым режимам оправиться от войны, а новым стабилизироваться; но начало этой эры — время, когда Баринги и Ротшильды возглавляли мир финансов, как никто с тех пор, как это делали великие германские банки XVI в., организованные во время войн.
Тем не менее технические детали финансирования военного времени менее важны, чем общий экономический эффект великой переориентации ресурсов от мирного их использования на военные нужды, что было вызвано войнами. Неверно было бы полагать, что военные усилия всецело выстраивались за счет гражданской экономики. Вооруженные силы могут мобилизовать только мужчин, либо являющихся безработными, либо возможными кандидатами в безработные, которые всегда есть в экономике[107]. Военная промышленность, которая быстро отвлекает людей и материалы от гражданского рынка, в конечном итоге может стимулировать развитие, которое, по расчетам мирного времени, приносят ничтожные доходы. Таков был легендарный случай с железной и стальной индустрией (см. гл. 2), которая не имела возможности быстро расти по сравнению с хлопчатобумажной промышленностью и поэтому традиционно надеялась получить стимул к дальнейшему развитию либо от правительства, либо от войны. «В течение XVIII в., — писал в 1831 г. Дионисиус Ларднер, — железоплавильщики стали почти приравниваться к пушкарям»{63}. Таким образом, можно считать, что часть капитальных ресурсов, отвлеченная от использования в мирных целях, использовалась в виде долгосрочных вложений в капитал производства товаров народного потребления и технического развития.
Среди технических новинок, созданных благодаря наполеоновским и революционным войнам, — производство сахара из сахарной свеклы в Европе (как заменитель импортируемого из Вест-Индии сахарного тростника) и консервная пищевая промышленность (которая появилась вследствие попыток британского флота найти продовольственные продукты, которые можно сохранить на борту корабля). Тем не менее, несмотря на все скидки, большая война предполагает большое отвлечение ресурсов и даже при условии взаимной блокады означает, что экономика военного и мирного времени боролись за одни и те же ресурсы. Очевидным последствием такого соревнования всегда является инфляция, и. мы знаем, что фактически период войны дал толчок росту цен в XVIII в., до этого находившемуся в процессе медленного возрастания, хотя в некоторых странах он произошел из-за денежной девальвации. Это, в свою очередь, повлекло за собой определенное перераспределение доходов, которые имели экономические последствия, к примеру, от наемных рабочих к бизнесменам (если зарплата отстает от цен) и от производителя — в сельское хозяйство, так как крестьянам, как известно, выгодны высокие цены, вызванные войной. И наоборот, в конце войны освобождается масса ресурсов, включая человеческие, которые благодаря войне получают работу, и переносит на рынок мирного времени, как всегда, более сильные проблемы перераспределения. Возьмем наглядный пример: с 1814 по 1818 г. численность британской армии была сокращена до 150 тыс. человек, что превышает современное население Манчестера, а уровень цен на пшеницу упал с 108,5 шиллинга за кварту в 1813 г. до 64,2 шиллинга в 1815 г. Фактически мы знаем, что период послевоенной перегруппировки был одним из периодов чрезвычайных экономических трудностей по всей Европе, еще более усилившийся в неурожайные 1816–1817 годы.
Таким образом, мы должны задать самый главный вопрос: насколько отвлечение ресурсов из-за войны замедляло экономическое развитие различных стран? Понятно, что этот вопрос особенно важен для Франции и Британии, двух первостепенных промышленных держав и двух стран, выдержавших сильнейшие экономические тяготы. Бремя французов было тяжко не только из-за войны на ее последних стадиях, ибо оно облегчалось в основном за счет иностранцев, чьи территории грабились или подвергались реквизициям армиями-победительницами и кого они облагали налогами в виде людей, материалов и денег. Около половины государственного налога от годового дохода Италии ушло во Францию в 1805–1812 гг.{64} Возможно, на самом деле эта сумма была заметно завышена. Настоящее разрушение французской экономики явилось следствием революции, длившейся десятилетия, гражданской войны и хаоса, которые, к примеру, уменьшили оборот мануфактур департамента Нижняя Сена (Руан) с 41 до 15 млн в 1790–1795 гг., а число их рабочих — с 246 тыс. до 86 тыс. К этому надо добавить потери от прекращения заморской торговли из-за британского контроля на морях. Бремя Британии складывалось не только из расходов на военные нужды страны, но также из традиционных субсидий европейским союзникам, а также другим странам. В денежном отношении британцы несли более тяжелый груз в течение всей войны: она обходилась им в 3–4 раза дороже, чем французам.
Ответ на главный вопрос легче дать в отношении Франции, чем Британии, поскольку французская экономика осталась относительно инертной, а французская промышленность и торговля почти наверняка развивались бы в дальнейшем быстрее, если бы не революция и война. Хотя экономика страны при Наполеоне пережила существенный прогресс, она не могла достичь своего первоначального состояния, так как потеряла движущую силу.
В отношении Британии ответ менее ясен, поскольку ее экспансия была стремительной, и остается поэтому только один вопрос: была бы эта экспансия еще стремительней, не будь войны? Ответ, с которым сегодня все согласны: была бы быстрей{65}. Для других стран этот вопрос не так уж важен, ибо у них развитие экономики шло медленно или, как в большей части Габсбургской империи, темпы ее роста были неустойчивыми и ее материальный вклад в ведение войны был сравнительно невелик.
Конечно, такие смелые утверждения вызывают вопрос. Даже чисто экономические войны Британии в XVII и XVIII вв. не могли продвинуть экономическое развитие сами по себе, лишь стимулируя экономику, они это сделали только благодаря победе: убирая соперников и захватывая новые рынки. Цена нарушенного бизнеса, перемещения ресурсов и т. п. измерялась их «доходностью», которая выражалась в том сравнительном положении, в котором находились противоборствующие стороны после войны. По этим показателям войн 1793–1815 гг. ясно видно, что они более чём оплачивали себя ценой небольшого замедления экономической экспансии, которая тем не менее оставалась гигантской. Британия решительно устранила своего ближайшего возможного соперника и стала «промышленной мастерской мира» на два поколения. По каждому промышленному или торговому показателю Британия находилась намного впереди всех других стран (возможно, за исключением США), чем в 1789 г. Если мы согласны, что временное удаление ее противников и фактическое господство в морских торговых портах и на колониальных рынках было основным условием дальнейшей индустриализации Британии, то цена этого достижения была весьма умеренная. И если мы доказываем, что к 1789 г. ее отрыв от других стран был уже достаточно велик, что обеспечило превосходство Британии в экономике, несмотря на войну, тогда мы можем сказать, что цена поддержания этого превосходства, вопреки угрозе Франции вернуть себе политическими и военными средствами земли, потерянные в экономическом соревновании, была невысока.