И вот, как только раздался первый удар Сысоя, богобоязненный попик вздрогнул и чуть было меня, раба божьего Георгия, не грохнул о каменный пол, потому что не знал, из-за чего звон. Пожар? Так звон не всполошный. Война? Звон не набатный. Уж не владыка ли преподобный из Ярославля пожаловал? А может, сам государь-император из Питера? Но об их визитах заранее было бы известно. А может, наваждение на грешную душу? Или просто в ушах зазвенело?
Положил меня батюшка на холодный пол и стал в алтаре, святом-то месте, кощунственным делом заниматься — в ушах ковырять. Проковырял, а звон еще сильнее. До конца еще не замер, как начали ему подзванивать малые колокола. И снова во всю мощь ударил Сысой! И полился строгий, торжественный Ионинский звон.
Выступил священник из алтаря с вознесенным младенцем и возопил дребезжащим голоском:
— Знамение, православные! Великое знамение! Под звон Сысоя раб божий Георгий в алтарь введен! Под Ионинский звон выведен! Благодатью господа нашего преисполнен есмь и во веки веков будет! И мы, грешные при сем быть сподобились. Аминь!
— Аминь!!! — дружно, как на параде, гаркнули офицеры.
Они, как только в первый раз ударил Сысой, понимающе и с восторгом переглянулись. Папа мой, хотя и не был с ними в сговоре, тоже догадался, кто устроил этот благовест. А когда священник возгласил аминь, то он, скрывая смех в глазах, низко, с небывалым смирением, опустил голову.
Поп перекрестил его лысину.
Не имея больше сил сдерживаться, сквозь распиравший смех отец невнятно проговорил:
— Гре-гре-гренадеры, б-б-батюшка, гре-еее…
— Грешны, все мы грешны, — по-своему расслышал попик — аз многогрешен. Один господь без греха и милосерд. И он на раба божьего Георгия и родителей его ниспосылает милость свою.
А как вынесли меня на свежий майский воздух, Ионинский звон сменился Егорьевским — в честь новокрещенного Георгия. Плавно, размеренно ударили враз три больших колокола, а вслед им звонко вторили маленькие, будто сыпались с неба серебряные монетки.
А когда подходили к дому, где приглашенных ждали наливочки и всякое прочее питие, Егорьевский звон сменился Ионофановским, веселым и праздничным: большие колокола звучали звонко, как бокалы, а малые — рюмочками…
Мой папа любил всякие розыгрыши, проказы, развлечения и был в нескрываемом восторге:
— Вот звонари — так звонари! Не звонари, а музыканты! И где вы их только разыскали?
— Весь Ростов обшарили, господин штабс-капитан!
— Не перевелись на Руси великие звонари! За шкалик «Комаринского» отзвонят!
А звон Сысоя все еще разносился и по городу, и за двадцать верст от города. После сказывали, что все звонари и Ростова и окрестных сел, услышав Сысоя, взобрались на свои колокольни и звонницы и, не задумываясь, бухнули во все колокола. Звон полился от села к селу, от Ростова докатился и до Ярославля, и до Москвы… Ну, а Москва зазвонила, то и вся Россия ей вслед.
И вот, на двадцать восьмом году моей жизни, под рождество Христово, меня хотят сожрать какие-то «волки» и «турки»? И даже без панихидного звона? Нет, я сам кого угодно сожру! — весело закончил свой рассказ Юрий Александрович.
Досыта насмеявшись, все словно забыли и про голод и про остальные горести. Смотрели на кедровую елку, обвешанную пустыми пузырьками, и, видимо, вспоминали счастливые свои годы и дни. Молча глядел на елку и Юрий Александрович. Больше он в ту ночь не рассказывал, лишь раз-другой ронял привязавшееся «и холодно, странничек, и голодно» или вдруг начинал мурлыкать про Трансвааль.
Праздники и семейные торжества Билибины справляли весело. Да и вся жизнь из теперешнего далека казалась сплошным праздником. Жизнь армейского офицера, как у цыгана, кочевая, а детям это очень нравилось. После Ростова жили в Карачеве, таком же древнем уездном городишке, с базаром, где незабываемо и приятно пахло хлебом, коноплей, кожей и лошадьми. Потом немного — всего полгода — пожили в чопорном и скучном, где ни побегать, ни порезвиться, Царском Селе в казенных флигелях офицерской школы. А затем живой и шумный Самара-городок, где рядом и Волга, и Жигули, и базары с яркими игрушками, шарманками, каруселями. За Самарой — Смоленск.
В Смоленске пробыли больше, чем в других городах: две войны и две революции пережили. Здесь Юрий Александрович, тогда — Юша, Георгий, учился в реальном училище. В гимназии, где учительствовала мама, учились сестры Людмила и Галя.
Папа был в то время, перед войной, уже полковником. Неистощимый на выдумки, он делал жизнь семьи веселой, праздничной. Дом, который они снимали по Киевской улице, — старый, деревянный, с палисадником — был превращен в уютное гнездо.
Строгий на вид, с усами, торчащими как пики, и острой бородкой, папа сочинял шуточные вирши, редактировал рукописный семейный журнал «Уютный уголок», сам разрисовывал его картинками, рамками, виньетками и подписывался — «редактор Шампиньон», «художник Пупсик». Его сотрудниками были все члены семьи, выступавшие под псевдонимами: Муха, Мурзилка, Кругломордик, Галка-Мокроглазик, Стрекоза, леди Зай.
Леди Зай, Софья Стефановна, в первом номере журнала поместила свои мемуары «Мечтам и годам нет возврата» и путевые заметки «Поездка за границу». В мемуарах, конечно, в назидание дочкам она писала, как училась в институте благородных девиц и жила в дортуаре вместе с помещичьей дочкой Арефьевой, которая как, бывало, ляжет в постель, так только и разговоров у нее о женихах и выгодных партиях. Училась эта Арефьева кое-как, трудиться не собиралась, а Софья Вечеслова даже и не помышляла о жизни без труда. В путевых заметках леди Зай рассказывала, как они, папа и мама, ездили за границу, были в Германии, во Франции, в Италии, в Швейцарии, осмотрели проездом Вену. Но не оставили радостных впечатлений эти «заграницы». С похвалой отзывалась только о немецкой чистоте и аккуратности. Немецкая стряпня ей не понравилась… Долго не могла она отвязаться от каких-то кошмарных предчувствий после того, как посмотрела в Берлинской национальной галерее картину «Шествие смерти»…
Второй номер «Уютного уголка» вышел шестого мая, в день рождения Юши, и на первой странице сообщалось:
«Сегодня господин Мурзилка вступает в 14-ю годовщину своей жизни. В два часа дня в помещении редакции будет традиционный именинный пирог. Кушать можно обильно, но не объедаться. Для кошек и собачонки Дэзи, верного друга Мурзилки, — улучшенный обед».
В этом же номере, в разделе «Семейная хроника» повествовалось об одном из геройских подвигов именинника:
«30 апреля Георгию проведена операция горла — вырезаны аденоиды[6]. Оперируемый нисколько не боялся и накануне, говоря о предстоящих на завтрашний день развлечениях, причислял к их числу и операцию. Во время операции не только ни разу не крикнул, но даже и не пикнул. После, по предписанию врача, оперированный проглотил несколько порций мороженого в кафе сада Блонье».
В конце того же номера было объявление:
«Первого июня близ станции Лиозно Риго-Орловской железной дороги и местечка Лёзно Могилевской губернии будет открыта дача. Дача находится в благоустроенном имении и имеет много достоинств: рыбная речка, купальня, лодки, большой сосновый лес, в нем — грибы, масса цветов, возможность пользования лошадьми (тройка и одиночки в шарбане), качели, гигантские шаги, ослики… Выезжают на дачу все сотрудники журнала».
Накануне этого выезда мама и дети побывали в Москве, навестили многочисленную билибинскую родню той дня осматривали Кремль и Зоологический сад. В Москве Юшу экипировали, и на дачу он выехал в суконном форменном пальто, в шлеме, с ботанической сумкой через плечо и с сачком в руке. Он чувствовал себя путешественником, отбывающим в дальние страны, ученым уходящим в неизведанные края, больше всех волновался и всех смешил своим комичным видом.
Примерно так писала Галка-Мокроглазик в «Очерках дачной жизни», опубликованных в третьем номере.
Третий номер вышел 15 июля, в день 40-й годовщины редактора журнала. Юбилей был отмечен вкусным пирогом, аппетитной закуской и прочими прелестями земной жизни. А были они вдвойне прелестными, ибо подносились в шалаше, сооруженном господином Мурзилкой и самим редактором Шампиньоном. К обеду Мурзилка и Шампиньон чуть не поймали щуку, но, застигнутые дождем, вынуждены были прекратить лов, укрылись в каком-то сарае и там сочинили поэму «Щукиада». Она была поменьше гомеровской «Илиады» и пушкинской «Гавриилиады», но вполне достойной «Уютного уголка». Ее намечалось поместить в очередном, четвертом номере.
1914 год начинался в доме Билибиных, как и все предыдущие годы, весело и счастливо. На елке была устроена бесплатная и беспроигрышная лотерея: разыгрывались кровная арабская лошадь, две породистых собаки и другие призы. И хотя арабского скакуна почему-то никто не выиграл, а из двух породистых собак оказалась одна — шаловливая Дэзи, все были довольны. Новый год был встречен шампанским и пирожными из лучшей кондитерской Смоленска.
Но закончился этот 1914-й тихо и грустно. Началась война, и редактора « Уютного уголка» призвали на фронт…
Вокзал визжал гармошками, орал пьяными глотками, стонал бабьими причитаниями и песней про Трансвааль. Песня была трогательной до слез, и пели ее всюду….
На папиных плечах сверкали погоны 56-го паркового артиллерийского дивизиона, на груди скрипели ремни. Юша тогда не понимал, из-за чего горела Трансвааль, в песне пелось о старом буре и его сыновьях:
…и за свободу борются
двенадцать сыновей.
Да и кто из тринадцатилетних мальчишек не хотел воевать… Попросил отца взять его на войну и Юша.
Но Александр Николаевич прижал сына к груди пощекотал его щеку клинышком бородки и ответил куплетом из той же песни, изменив одно лишь слово:
А младший сын — тринадцать лет —