— Сказка — говорю! Иней, как на елке!
— Кухта.
— Что?
— Кухта — говорю!
— Подумать только — все это создано водяными парами…
Вскоре они свернули за небольшие моренные холмы, нагроможденные ледниковой эпохой, и въехали в небольшую котловинку. И тут, чуть не задохнувшись от застоявшегося сернистого газа, погрузились в липкий обволакивающий туман.
Снегу не было. Вместо него земля, камни, прошлогодняя трава серебрились изморозью. Кусты и деревья снизу доверху были щедро унизаны мохнатым инеем, будто облиты борной кислотой. Было сумрачно, но все мерцало и фосфорилось каким-то нездешним светом. А наверху там где лучи солнца, пробившись сквозь расщелины гор, касались вершин тополей и лиственниц, поблескивало перламутром.
— Кухта, — вслед за якутом повторял Валентин Александрович.
Александров остановил нарту возле какой-то темной лужицы, курившейся сизым паром, и стал натягивать над нею бязевую палатку. Пар быстро набрался под ее пологом, как в бане на верхнем полке. Старик мигом обнажился и шустро полез в воду, даже не проверив ее. Мутноватая, она еще более замутилась и синеватыми глинистыми разводами обволокла распластанное жирное тело. Нежась, Михаил Петрович переворачивался с боку на бок, кряхтел:
— Ха! Ха! Хорошо! Шибко хорошо! Шибко горячий вода…
Валентин Александрович не рискнул потрогать «шибко горячий вода», но извлек из рюкзака термометр и стал измерять. Температура воздуха была минус сорок четыре по Цельсию. А в лужице спиртовой столбик взлетел и замер на отметке плюс сорок четыре.
— Долго нельзя, Михаил Петрович.
— Можно, долго можно.
Лужица была не одна: чуть повыше был еще грифон, а за ней — еще. Каждая кипела газовыми пузырьками, и каждая, мутновато-темная, в заиндевелых берегах, походила на старинную, почерневшую от времени картину в серебряной раме.
Цареградский измерил температуру луж и установил, что чем выше грифон, тем и температура выше. Если в нижнем — сорок четыре, то в среднем — пятьдесят шесть, а в самом верхнем — шестьдесят восемь, следовательно, здесь где-то бьет из земли и сам источник.
— А сколько же бывает летом?
— Шибко горячий! Мясо варить можно.
— Ты сам-то не сварись, Михаил Петрович. Уже красный как рак. Вылезай-ка.
— Рано вылезай-ка. Долго сиди надо. Еще пить надо. Шибко надо.
Кожа старика заалела, покрылась мелкими бисеринками газовых пузырьков, глаза блаженно осоловели. Но вылезать он не торопился. Отмыл от грязи руки и, зачерпывая воду пригоршнями, стал лить на лысую голову. Совершив омовение, стал пить воду из ладоней, пофыркивая и отдуваясь:
— Ха! Ха! Шибко кусно!
Валентин Александрович тоже решил испытать воду на вкус. Зачерпнул кружкой из другой, более горячей лужи, осторожно подул и глотнул. Вода сильно отдавала сероводородом, но пить было можно.
Прошло не меньше часа. Цареградский, опасаясь за жизнь старика, потянул его за руку. Александров не сопротивлялся, но и не двигался. Пришлось его выволакивать, одевать, как малое дитя.
Якут едва ворочал языком:
— Юрта там, юрта веди…
Валентин Александрович тащил грузного старика на себе:
— Нельзя так, опасно, был бы один — погиб.
— Можно. День можно, другой можно, еще можно неделя можно… Рука дурная погода не сгибай, приехай, неделя лежи, рука хорошо сгибай.
Тащить, к счастью, пришлось недалеко. Из посеребренных снежным инеем зарослей выступила крохотная под плоской кровлей избушка, такая же, как и все вокруг, заиндевелая и похожая на елочную избушку. Почудилось, что из нее сейчас выйдет дед-мороз или снегурочка, а может, и сама баба-яга.
Вошли. А в избушке — и столик с двумя пнями вместо стульев, и железная печка на четырех камнях, и две кровати. Печка — из жестяной банки из-под шанхайского сала, труба — из баночек японского конденсированного молока. Кроватки — узкие деревянные полки вдоль стен. На всем заиндевелая копоть. Давно, видно, здесь никто не бывал. Но в печурке, по таежному обычаю, заготовлены дрова, а для разжиги — стружки-петушки. Печурка вмиг запылала и покраснела, избушка озарилась багровыми сполохами и стала обжитой.
За чаем Михаил Петрович разговорился:
— Лето тут шибко хорошо! Рано лето! Март — уже трава, цветы…
— Какие цветы?
— Всякие: белые, зеленые…
— И много раз ты здесь бывал?
— Шибко много! Как на Колыму — так сюда.
— И другие здесь лечились?
— Много другие. Купец Бушуев давно лечился, шестьдесят зим прошло. Купец Калинкин, Петр Николаевич, и жена его Аниса Матвеевна… Заведующий факторией, тоже Калинкин, Алексей Васильевич, много лечился. Старатель охотский Кузнецов на Колыме золото искал, а тут помер.
— Как — помер?
— Дурной был. Один был. Лежал той яме, где ты вода пил, там помер. Дурной он, припадок был. Когда я пришел, одни кости лежат. Вода все унесла. Кости я собрал и вон там закопал, похоронил, как Бориску…
Старик вдруг смолк, будто язык прикусил. Не знал, что сказать и Валентин Александрович — онемел. О Бориске, одиноком искателе колымского фарта, Цареградский был наслышан. Эрнест Бертин, Билибин, Макар Медов много и разно говорили о нем и его загадочной смерти. О Кузнецове услышал впервые, да еще такое, что муторно стало. И, не зная, что сказать, Валентин Александрович спросил:
— А он золото нашел?
— Кто? Бориска?
— Нет. Тот… припадочный?
— Моя не знает, — и Александров окончательно смолк, сделав вид, что заснул.
Ночью где-то с треском лопались деревья, видимо, крепчал мороз. От кипящего источника ползли какие-то шорохи. Отвратительно пахло сероводородом, копотью зимовья и прелью. Валентин Александрович долго не мог уснуть, часто просыпался, видел какие-то кошмарные сны…
Чуть поспокойнее были следующие ночи. Но первую кошмарную ночь Цареградский забыть не мог и спросил Александрова:
— Здесь как, по вашим верованиям, духи какие-нибудь водятся?
— Водятся. Горячая вода духи охраняют.
— А они нас отсюда не попросят?
— Вода береги, не сори, спирт не пей и дурное слово не говори. Духи добрые будут. И бога верить надо.
— А нам все-таки ехать надо, на Среднекане нас ждут.
— Улахан тайон верить надо. Большой начальник Мюрат говорит: руки, ноги лечить надо.
И упрямый якут лечил руки, ноги целую неделю.
Валентину Александровичу ничего не оставалось, как ждать и продолжать исследования источника. Он каждый день измерял температуру во всех трех лужах, брал воду для анализов и даже приспособился взять пробы газа. А когда якут, наконец-то завершив курс лечения, стал собираться в дорогу и натолкал в торбу грязь, чтобы лечиться ею дома, то Валентин Александрович взял и ее образцы.
В день отъезда он сделал в дневнике запись:
«23/XII-28. Сернистый источник. Вершина р. Талой. С W стороны отделен от долины р. Талой… — детально описав источник, Валентин Александрович привел в дневнике рассказ проводника-якута М. П. Александрова о всех, кто пользовался этим источником, закончив смертью Кузнецова: — …через месяц Александров нашел его истлевшим в ванне. Могила на Талой».
Уезжая с горячего ключа, бодрый и посвежевший, якут говорил:
— Рука, нога доровы — шибко поедем.
До Среднеканского перевала двигались без происшествий. Дни проводили на нартах, вечером расставляли палатки, пили чай, плотно ужинали и укладывались спать. Жаль, что дни были очень короткие — проезжали немного.
Из узкой долины Талой выбрались на широкую Буюнду, долину Диких Оленей, с Буюнды свернули на Гербу и по ее притоку Сулухучану начали подниматься на Среднеканский перевал.
Наверху прихватила пурга. С юга подул сильный ветер, потеплело градусов на тридцать, и понеслись тучи снега. Олени и люди сгрудились среди тощих лиственниц, боясь отбиться и затеряться.
— Ходи нельзя, стоять будем! Хурта! — кричал Цареградскому на ухо Александров.
Хурта ревела и сшибала с ног, Но разбить лагерь было еще сложнее, чем стоить на ногах. С трудом удерживая оттяжки и полотнища, кое-как натянули большую палатку, придавив края тяжелыми нартами, ящиками, и сами забрались под полог. Палатка вздувалась пузырями и, казалось, вот-вот взлетит, будто воздушный шар. Разжечь огонь немыслимо: ветер ворвется в трубу, запалит все и всех. Так, не раздеваясь, прижавшись друг к другу, согреваясь лишь своим теплом да куревом, сидели всю ночь.
Утром шелоник приутих, сменившись на коловоротный бурун, и Митя Казанли спросил:
— Может, поедем?
— Навряд ли, — ответил Цареградский. — Каюры, пожалуй, не смогут собрать оленей…
— Стоять будем, — услышав их разговор, повторил Александров. — Три дня стоять будем.
И он оказался прав. Хурта кружила трое суток. Цареградский и Казанли переселились в небольшую палатку, затопили печку-колымчанку — стало тепло и уютно. Валентин Александрович взялся за дневник и, перелистывая его страницы, вдруг хлопнул себя по лбу:
— Черт возьми, Митя! Ведь завтра Новый год!
Выскочил, бодро преодолевая ветер, сбегал к Александрову, с его помощью распаковал неприкосновенный ящик, щедро одарил всех каюров огненной водой и принес две бутылки с собой.
Всю ночь Митя и Валентин не спали, желали друг другу всяческих благ в наступающем, 1929 году, читали стихи, пели, вспоминали родной Ленинград.
Ранним утром, когда они решили все же маленько поспать, ввалился в палатку белый, словно привидение, Лежава-Мюрат и простуженным басом заскрежетал:
— С Новым годом и с новыми несчастьями! Быстрее в путь! Поедем налегке, по дороге обо всем договоримся… Где этот подагрик Александров? На Среднекане, торбасное радио сообщило, творится такое… одним словом — людоедство!
Часть четвертаяОЧЕНЬ ХОРОШЕЕ ЗОЛОТО
БОЛЬШОЙ АРГИШ
Напраслину возводили на Демку. Пес, оставшись на торце застрявшего плота, не испугался ни ледяной воды, ни шума бурунов и вовсе не обиделся на геологов, которые не перенесли его вместе с грузом на берег — такими почестями он не был избалован. Просто Демка не хотел мешать людям, всю ночь возившимся с подмоченными тюками и ящиками в реке и у костра; он считал своим долгом не покидать плот, а охранять его. Вытянувшись по торцу, пес до утра пролежал на одном месте, не меняя положения.