Величина качества. Оккультизм, религии Востока и искусство XX века — страница 23 из 40

Condylura cristata), которых сюрреалисты считали своими тотемными животными.

Выставка соединяла главные темы послевоенного сюрреализма – первобытную магию и европейский оккультизм – в причудливом симбиозе, но главный посыл был более или менее очевиден. Посетители должны были пройти через очистительную церемонию посвящения, чтобы оказаться в сюрреалистическом мире, которым правили творчество, любовь и свобода. Это, безусловно, был вызов левым критикам движения, которые вслед за Адорно утверждали, что иррациональное было безвозвратно захвачено нацистами и правыми радикалами, а сюрреализм безнадежно устарел.

Я готов согласиться с гипотезой Тессель Бодэн: несмотря на глубокое погружение в оккультные имагинации и магическое мышление, сюрреалисты не перестали быть детьми своего секулярного времени. Они не стали оккультистами и шаманами, так же как не уверовали в связь с иными мирами во время «спиритической» фазы 1920-х годов. Все это в их руках были лишь инструменты, с помощью которых они творили новое искусство. В пользу этой гипотезы свидетельствует и диковатый юмор сюрреалистов, который они сохраняли во время проделываемых ими запредельных кульбитов воображения. Достаточно вспомнить «великих прозрачных» Бретона, подкармливающих людей-паразитов и тотемных звездоносов.

Однако сделаю оговорку. Безудержная игра со сверхрациональным не была отделена от осмысления этого опыта непроницаемой стеной. Сюрреалисты, может быть, и не обрели веры в трансцендентное, но наследовавшая им контркультура это сделала. Бретон умер в 1966 году, накануне рассвета Века Водолея, о котором пели герои бродвейского мюзикла «Волосы».

Глава V Учитель танцев: Гурджиев и авангард

Осенью 1914 года на глаза Петру Демьяновичу Успенскому попалась заметка некоего «Брута» в газете «Голос России». В ней рассказывалось о «популярном среди коллекционеров индусе И.Г.Г.», который сочинил либретто балета «Борьба магов», рассказывающего про «разные стороны оккультизма и чудеса факиров». Правда, музыка к нему еще не была написана, но любимец коллекционеров собирался «скомбинировать ее из различных восточных мотивов», поскольку сам долго скитался по Востоку. Сначала этот индус планировал поставить балет за свой счет, но друзья отговорили энтузиаста. Большой театр переживал «затяжной балетный кризис», в его репертуарную комиссию и следовало, по их мнению, отнести либретто[225]. Экзотический товар явно выставлялся на продажу.

Курьезная заметка заинтересовала Успенского по двум причинам. Во-первых, он был именитым оккультистом и его книга «Tertium Organum» не только вызвала интерес широкой публики, но и была отрецензирована самим Семеном Франком в «Русской мысли», которая не баловала книги такого рода своим вниманием. Во-вторых, он только что вернулся из собственного путешествия по Востоку, где искал чудеса и прочие тайны, но толком ничего не обнаружил. Поэтому Петр Демьянович перепечатал заметку в своем издании, но снабдил ее ироничным комментарием: «в этом произведении искусства вы увидите как раз то, что увидеть жаждете, но чего в настоящей Индии нет и в помине»[226].

На этом об индусе-либреттисте можно было бы и забыть, но тут скульптор Сергей Меркуров (чьи памятники Тимирязеву и Достоевскому по сей день украшают Москву) уговорил Успенского встретиться со своим кавказским земляком Георгием Ивановичем Гурджиевым, который занимался в Москве прелюбопытнейшими оккультными экспериментами да еще собирался ставить магический балет. Тот вспомнил инициалы таинственного индуса (правда, И.Г.Г., а не Г.И.Г., но разница была невелика) и быстро понял, что он и протеже Меркурова – одно и то же лицо. На встречу он согласился без особого энтузиазма. Мог ли Успенский предполагать, что она не только перевернет его жизнь, но и столкнет с загадкой, разрешить которую этому незаурядному и многознающему человеку так и не удастся до самой смерти.

Актер широкого диапазона

В дешевом кафе на шумной московской улице Успенский встретил странного человека. Перед ним сидел то ли индийский раджа, то ли арабский шейх, который непонятно зачем переоделся в костюм коммивояжера – котелок и пальто с бархатным воротником. Ощущение двойственности усиливалось тем, что Гурджиев высказывал любопытнейшие мысли, но при этом безбожно врал, хвастаясь своими высокими связями. За этим явно крылась какая-то тайна, которую необходимо разгадать, решил Успенский.

Аналогичное ощущение розыгрыша, еще вдобавок и опасного, испытал и другой гурджиевский неофит той поры – композитор Фома Александрович Гартман, которому Гурджиев назначил рандеву в петербургском заведении, пользовавшемся дурной репутацией, мимоходом удивившись, почему в нем мало проституток. Композитору-аристократу, призванному в гвардию, посещение такого шалмана грозило самыми суровыми карами. Но это (как и накладные манжеты не первой свежести) не отвратило его от Гурджиева, более того, задним числом он сумел найти для случившегося подходящее объяснение: «учитель испытывает мой характер, проверяет, достаточно ли тверд я в своем решении искать истину под его началом»[227].

По мере того как вокруг загадочного кавказца собиралась плотная группа учеников, они единодушно сходились во мнении, что он постоянно разыгрывает перед ними некое действо.

Цварнохарно и морские свинки

В брошюре «Вестник грядущего добра», вышедшей в Париже в начале 1930-х, Гурджиев признался, что решение вести нарочито искусственную жизнь было принято им в 1911 году в Ташкенте. Именно тогда он понял, что между ним и людьми возникает нечто под названием «цварнохарно» (Гурджиев обожал цветистые неологизмы), неумолимо притягивающее к нему окружающих. С одной стороны, это нечто ставило под угрозу его жизнь, с другой – лишало людей инициативы.

Прежде чем принять судьбоносное решение, Гурджиев уже прожил богатую жизнь, полную самых разных событий и приключений. Он родился в семье малоазийского грека и армянки. Вероятно, это случилось в 1877 году, когда место его рождения – Гюмри – было переименовано в Александрополь. Вряд ли мы когда-нибудь узнаем наверняка, чем он занимался, прежде чем возникнуть в Ташкенте в качестве базарного фокусника и гипнотизера. Во всяком случае, он сделал все возможное, чтобы этого не случилось.

Нет, он не прикрывал свое прошлое завесой молчания. Напротив, вспоминал его охотно и с юмором, сочетая очевидные небылицы с реальными фактами. Он творил миф о себе и делал это весьма умело. Окончательную форму этот миф приобрел в книге «Встречи с замечательными людьми», написанной в 1920-е годы в Париже, но опубликованной в английском и французском переводах гораздо позже, так как поначалу она предназначалась лишь для учеников[228]. Суть книги заключалась в следующем: Гурджиеву удалось найти древнее учение, которое тайно сохранялось в глубинах Средней Азии неким братством Сармунг. Его-то и предстояло поведать миру. Для столь гигантской задачи нужны были инициативные ученики. Чтобы последние не обременяли его, он решил спрятаться от них за чередой масок, постоянно провоцируя, но не давая забыть о высшей цели. Об этом же говорилось и в его брошюре «Вестник грядущего добра». Правда, автор неловко обмолвился, что для опытов, необходимых для спасения рода людского, ему вначале понадобились не столько ученики, сколько «морские свинки»[229]. Поэтому впоследствии брошюру пришлось изъять из обращения. Но некоторые «свинки» все же успели обидеться.

Очевидно, дело обстояло так. В Ташкент Гурджиев прибыл уже нагруженный солидным багажом знаний о сверхъестественном, которое интересовало его с раннего детства. Встречался он и с православными монахами, и с айсорами-несторианами, и с суфиями, и с ламами, и с шаманами. Всего этого было в ту пору на Кавказе и в Средней Азии хоть отбавляй. Кроме того, самоучка из Александрополя интересовался наукой и самозабвенно читал популярные брошюры по физике, химии, математике и медицине. К тому же он обладал сильными гипнотическими способностями, выступая в качестве знахаря, пользующего алкоголиков и наркоманов. И наконец, не пренебрегал теософскими брошюрами, которыми в начале века в России зачитывались не только столичные, но и провинциальные интеллигенты. На основе этих учений и практик и сложилось его учение – синтез магии и науки, который при встрече с теософией органично пополнился ее чертами. Хотя сам Гурджиев впоследствии именовал теософские кружки «семинарами для совершенствования психопатии» и не скрывал, что «свинки» для опытов поступали в основном оттуда.

Человек как собака Павлова

В основе гурджиевской антропологии лежит представление о том, что человек не осознает своей сущности, играя бесконечные роли. Делает он это совершенно механически и по сути является автоматом, реагирующим на внешние раздражители. В этом он мало отличается от собаки Павлова, которая привычно пускает слюну при условном сигнале, напоминающем о еде. Но порочный круг детерминизма можно разорвать. Поскольку в человеке наличествуют три центра – физический, эмоциональный и интеллектуальный, исторически сложились и три способа освобождения. Гурджиев называл их путями факира, монаха и йога, однако сам предлагал «четвертый путь», который сочетал в себе черты трех предыдущих. Более того, воздействие на тело, эмоции и интеллект должно происходить в потоке жизни, тогда как традиционные пути предполагают уход от нее в аскетическое уединение.

В результате этой нелегкой работы (не случайно «Работа» – одно из самоназваний учения) человек осознает свою сущность, которая скрывается за чередой масок-личностей. Отбрасывать их вовсе ни к чему, ведь пьеса-жизнь продолжается. Но теперь человек играет в ней как имеющий власть, легко справляясь со своими ролями, а не отождествляясь