Великаны сумрака — страница 35 из 81

— Воистину ужасный кошмерический сон, — соглашался полковник Макаров. — Высший предел потворства революции.

— Эта народница мотивы назвала: протест против униже­ния личности, против телесных наказаний. Ну, как-то еще можно понять. Пускай даже смягчение приговора. Но при­сяжные признали Засулич невиновной! Вдумайтесь: не-ви- нов-ной! Выходит, что теперь.

— Выходит, что можно покушаться на убийство, если. — продолжил Макаров. — Если убиваешь человека по. По благородным, идейным соображениям. Оправдание зла. Доднесь не было такого.

— Именно! Тут бы весь состав суда государевой волей со службы изгнать. Вместе с председателишкой, с этим болтли­вым Кони. Да, пока не поздно! А мы. И ведь дамы высше­го общества и сановники в восторг пришли, когда ее отпус­тили. За такую ли Россию мы сражались, Макаров?

Полковник промолчал. Мрачно втянул голову в плечи.

— Ночью думал: а не слишком ли я был строг, когда убе­дил Государя усилить меры против пропагандистов? — раз­вел руками генерал.

— По процессу «193-х»? Ничуть.

— И я так потом решил. Они же, эти студенты, — игрушки в руках врага. Прав Катков! Набедокурят, постреляют и — шасть в Англию. А там их привечают, как родных, — перевел дыхание Николай Владимирович. — И с чего бы это?

— Не по нраву Лондону Сан-Стефанский договор, — вста­вил полковник.

— Верно, друг мой! Одолели мы османов, освободили сла­вян балканских. Значит, и свое там влияние усилили. Анг­лия и позеленела от злости, требует пересмотра договора. Мы ведь на волосок от войны. Конечно, им на руку, когда рево­люционеры бунтуют, устои расшатывают, ослабляют Импе­рию. Глядишь, и пойдет Петербург на уступки.

— Изменники! Мальчишки. — раскашлялся Макаров. — Феферу бы им задать!

— Инфлюэнца? — обеспокоенно повернулся на кашель Мезенцев. — Вам полежать надобно.

Полковник беззаботно отмахнулся. Они уже подходили к углу Михайловской площади и Итальянской улицы. Сол­нце светило сквозь легкую дымку, светило ласково и спо­койно.

— Помнится, в младенчестве кашель меня замучил, — улыбнулся воспоминаниям генерал. — Так я матушку все просил: как увидишь Ангелов во сне, попроси непременно, чтоб уж перестал.

— Детская вера — самая чистая, — подставил полковник мягкому свету широкое лицо.

Они двинулись в сторону часовни.

Высокий молодой брюнет в сером пальто, в очках с тонкой золотой оправой, держа в правой руке свернутую трубочкой газету, внезапно вырос точно из-под земли перед настраива­ющимися на молитву приятелями.

— Вы генерал Мезенцев, не так ли? — впился в лицо рас­каленными глазами.

Начальник III Отделения ответить не успел. Брюнет, сде­лав резкий выпад, ткнул генерала в живот скрученной газе­той, из которой хищно вынырнуло острое жало четырехгран­ного стилета.

Кравчинский хотел тут же вырвать кинжал, но вспомнил наставления полуночных польских гостей, и с силой крута­нул стилет в дрогнувшем теле жертвы.

Сталь легко прошла через печень и заднюю стенку желуд­ка. Настолько легко, что ни сам Мезенцев, ни полковник сразу и не догадались, что произошло. И все же Макаров с криком «Держи, держи!» ударил нападавшего зонтиком. Тог­да другой брюнет, крепкого сложения, ранее не замеченный, одетый в длинное синее пальто и пуховую шляпу, почти в упор выстрелил в полковника, но револьвер дал промах; пуля с визгом лишь выбила клок ваты из пиджачного плеча.

Макарову вмиг представилось, что они с Мезенцевым сно­ва в схватке при Черной речке; он даже ощутил в солнечном воздухе грозный запах пороха, раскаленного металла и кро­ви. Привычным навыком рукопашного боя он выбил «буль­дог» у злоумышленника; револьвер завертелся детской юлой под афишной тумбой. Полковник метнулся к оружию и тут заметил, что побледневший генерал одной рукой схватился за бок, а другой за фонарь и медленно сползает на тротуар. Макаров шагнул к другу, и сразу же получил удар в шею ру­кояткой револьвера. Широкая площадь вдруг стала мягкой, качнулась под ногами, и ослабевшие ступни противно увяз­ли в пульсирующем ядовито-желтом мареве, которое неудер­жимо звало упасть в свою удушающую пустоту.

— Макаров! Макаров! — напоследок зацепилось созна­ние за сипловатый крик генерала; генерал покачивался у столба и большими глазами рассматривал руку. — Макаров, смотри, друг мой, крови нет! Нет крови. Просто ударили, просто ушиб.

Мезенцев улыбнулся белыми губами.

Полковник, пошатываясь, двинулся к нему. Размытым желтыми наплывами боковым зрением успел заметить: раз­машисто убегающие фигуры злоумышленников, дрожки с усатым кучером на облучке, мятую газету «Голос» на мосто­вой, огромного, почти сказочного коня редкой масти, унося­щего (показалось: по воздуху!) ссутулившихся, подавшихся вперед лиходеев в переулки Невского проспекта. Все это ви­делось будто сквозь трепетный золотистый луч «волшебного фонаря» с картинками, магического фантаскопа, подарен­ного, помнится, отцом на Рождество.

Полковник крикнул лихача, с помощью подбежавших жандармов отвез раненного друга к нему домой. И даже сам почти внес его в квартиру.

Тут же послали за врачом. Но.

Четвертого августа 1878 года, в 17 часов 15 минут попо­лудни генерал-адъютант Мезенцев скончался.

Не помнящий себя от горя Макаров яростно рвал маниш­ку перепуганного дворцового лейб-медика, и снова, и снова выкрикивал:

— Он спас меня, а я нет! Он спас, а я нет! Там, на Черной речке. Понимаете? Черная речка, черные слезы. Прости, товарищ мой! Прости.

Назавтра рослый красавец Варвар снова стоял в татерсале и мирно жевал свой овес. А в квартире у художницы Мали­новской землевольцы обнимали Кравчинского, и он, часто моргая глазами, словно бы стремясь изгнать из них новую беспокойную думу, с деланной развязностью кивал на све­жий номер газеты.

Тихомиров взял со стола «Голос», прочел: «В кого направи­ли они смертельный удар свой? В ближайшего советника Го­сударя Императора, в лицо, облеченное высочайшим дове­рием, в человека, прямой и честный характер которого снис­кал ему глубокое уважение всех, его знавших и в Крыму под градом вражеских пуль, и в Варшаве, и в Петербурге, в Сове­те, вершащем судьбы всей России. Везде и всегда он пользо­вался любовью, — его, русского душою и сердцем, любили даже в Царстве Польском.» Затем передал газету Морозову, но Дворник забрал ее, прочитал вслух.

— Расписались либералы, — хмыкнул в наступившей ти­шине Кравчинский. — Не жандарм, а ни дать, ни взять — агнец кудрявый, ангел во плоти.

— Ответь мне, Сергей, — резко повернулся Тихомиров к Кравчинскому испытующе глядя ему в глаза. — Без после­днего. Без предсмертного письма Ковальского ведь ты бы этого никогда не сделал? Без казни товарищей.

Спиной почувствовал, как напрягся Коля Морозов.

Кравчинский встал, подошел вплотную к Левушке; тому показалось, что «мавр» как-то изменился, и белая кожа по­темнела, глаза сверкали другим огнем; он даже стал выше ростом.

— Не сделал, — ответил глухо. — Ты прав, Лев. Не смог бы.

— Да казнь Ковальского уже превратила в Вильгельма Телля даже меня! — с полудетским восторгом вскричал Мо­розов.

— Ангел мести. — прошептал Кравчинский.

— Что ты сказал? — спросил Тихомиров.

— Да так, ничего.— вздохнул «мавр», поигрывая длин­ными сильными пальцами и рассматривая их с каким-то новым интересом. Легким шагом сзади к нему подошла кра­савица Саша Малиновская, прижалась нежным лицом к плечу.

.Поезд прибыл в Орел рано утром. Теплый дождь падал с неба невесомой пылью, и Баранников зонтик раскрывать не стал. Извозчик за четверть часа доставил его к гостинице «Аркадия».

Лучшая ученица якобинца Зайчневского, грезившая ин- суррекцией Маша Оловенникова (Ошанина по первому мужу, к слову, богатому рамоли) встретила нового супруга в волнующем полумраке просторного номера. На ней был та­кой пеньюар, что у Александра сбилось дыхание, и он сгра­бастал жену могучими руками.

— Ах ты мой топтыгин! Пусти. — кокетливо изогнулась она, пытаясь вывернуться из объятий.

— Как я ждал! Как ждал. — наступал Баранников.

— Постой. А ты все сделал? Закололи этого. Этого оп­лывшего кнура? — тонкая складка требовательно залегла на ее прекрасном челе.

— Исполнили. Отомстили. — задыхался Александр.

Машенька широко, влажно улыбнулась.

— Иди ко мне, — разрешающе шевельнула сочными губа­ми. — Савка, ты сильный. — страстно прошептала подполь­ную кличку нового мужа.

Глава шестнадцатая

Широко и радостно прошагивал комнату Саша Михай­лов. Сегодня он был особенно оживлен и весел, словно на благотворительном балу. В руке Дворник держал серый лис­ток бумаги, с которого читал, чуть заикаясь от нахлынувше­го восторга.

— Послушайте! «У гроба». Посвящается поразившему Мезенцева.

Далее пошли стихи.

Как удар громовой всенародная казнь Над безумным злодеем свершилась.

То одна из ступеней от трона царя С грозным треском долой отвалилась.

Бессердечный палач успокоен навек —

Не откроются мертвые очи...

Тихомирову стихотворение понра­вилось. Особенно то место, где про­ститься с генералом Мезенцевым пришел сам царь, который красиво назван поэтом деспотом Полночи. И страшные, укоряющие тени роем кружат вокруг пышного гро­ба: кто в каторжных цепях, кто с прострелянной грудью, кто со вспухшей от плетей черной спиной, кто с веревкой на шее...

Впрочем, с царем все не так-то просто. Стоило Льву под­ступится к решительной мысли, что российские муки и не­строения происходят именно от самодержавия, как тотчас, откуда ни возьмись, всплывало из прежней гимназической памяти маленькое заплаканное лицо учителя русского язы­ка Рещикова: «Господа, Каракозов. 4 апреля — черный для России день! Русский стрелял в помазанника Божиего. Ка­кое несчастье, господа! Какое несчастье.»

И это тревожило, мешало. Ведь благоговеющего перед цар­ским принципом Рещикова он уважал и любил, хотя и по­смеивался над учителем вместе со всеми. Но то, что его, Ти­хомирова, выпустил под настроение на волю сам Государь, и он, измученный одиночкой узник, не отверг, он принял со слезами великодушный дар свободы, — вот что по-прежнему лишало покоя. Все это напоминало приступы какой-то нео­твязной болезни. В такие минуты он ненавидел себя за сла­бость. В такие же минуты он ненавидел и царя