Великаны сумрака — страница 36 из 81

— за ту улыб­ку, за то почти ласковое, какое-то отеческое удивление, за благородный жест: иди, заблудший, вот тебе воля. Подари­ли свободу и отняли любовь, Соню.

И тут же в глубине души отзывалось потаенно: а может, и хорошо, что отняли, а?

Нет, с жандармом Мезенцевым — здесь все было понятно. Он не жалел генерала. Пару раз Тихомиров даже видел его: высокомерная поступь, надменная осанка. Но слезы Рещи­кова. И странное лицо одноклассника Желябова — тогда, в Керчи, очень давно.

И еще теперь этот убитый в Киеве капитан фон Гейкинг, которого он никогда не видел.

Именно — потому, что никогда не видел, ничего не знал о нем. Не в этом ли дело? Какая-то заноза засела в сердце, тос­ка донимала под утро. И понять Лев ничего не мог. К тому же Гейкинг был капитаном, как и отец, военврач Береговой ли­нии. Досадное, раздражающее совпадение.

А может, просто надо съесть мышь? Он вспомнил оглохшего студента-молотобойца Зборомирского. В ночном бреду криви­лась, гримасничала из угла его скуластая физиономия: «Ша­лишь, Тихомиров! Читая враля Флеровского, социалистом не станешь. Революция — это когда переступаешь через привыч­ное... Какой ты радикал, коли мышь пожарить да съесть не мо­жешь? Ха-ха!» — «Прочь, Зборомирский! Прочь.» — махал вялой рукой в темноту. «Пора вам, пора! Вот Грыцька съел, и

Кравчинский съел! Переступили. Это только начало.» — жарко шептал из черноты бывший товарищ по университету.

Стихи же — хороши, очень хороши. Рядом с возбужденным Дворником стоял автор, хрупкий человек без возраста — из­вестный адвокат Ольхин, защитник на громких политичес­ких процессах.

— Это надо печатать в первом же номере «Земли и Воли»! — нетерпеливо передал Михайлов листок со стихами «литера­турной силе», Тихомирову и Морозову.

Польщенный вниманием Ольхин поблагодарил кивком тщательно причесанной головы. Он побледнел и засобирал­ся уходить лишь тогда, когда ворвавшийся в квартиру Крав- чинский стал зачитывать наброски статьи «Смерть за смерть»; Сергей сказал, почти крикнул, что посвящает эти строки светлой памяти Мученика (в тексте так и будет: Му­ченик — с большой буквы) Ивана Мартыновича Ковальс­кого, расстрелянного опричниками за защиту своей свобо­ды, 2 августа 1878 года в Одессе.

Конечно, у адвоката и без того голова шла кругом от соб­ственной смелости. И эта смелость заключалась в строке про ступеньку от царского трона, отвалившуюся вместе со смер­тью безумного злодея Мезенцева. Но в конце концов, это всего лишь licentiapoetica, поэтическая вольность, как «об- лак» у Тютчева, как нарушение трех единств у Корнеля, как, наконец, пушкинская музыка. А тут пошло совсем другое. Тут пахло кровью и тянуло, похоже, на длительную ссылку не в Вологодскую губернию и даже не в Пермскую, а куда подалее — к примеру, в таежные поселения Восточной Сиби­ри. И только за одно слушание и недонесение.

Адвокат Ольхин сразу же засобирался — по неотложным делам. Он радостно сбегал вниз по лестнице, а в конспира­тивной квартире гремел «мавр»:

«Объявляем также, что убийство это как не было первым фактом подобного рода, так и не будет и последним, если пра­вительство будет упорствовать в сохранении ныне действу­ющей системы. Мы — социалисты. Цель наша — разруше­ние существующего экономического строя, уничтожение экономического неравенства, составляющего, по нашему убеждению, корень страданий человечества.»

Ближе всех за столом к Кравчинскому сидел Лев, и ему казалось, что он слышит бешеный стук сердца удалого кин­жальщика.

Да ведь это правда, думал Тихомиров: мы, русские, долго были нацией, склонной воздерживаться от политической борьбы, а тем более от всяких кровавых мер, к которым не могли нас приучить ни наша история, ни наше воспитание. Само правительство толкнуло нас на кровавый путь.

«Само правительство вложило нам в руки кинжал и ре­вольвер. Убийство — вещь ужасная. Только в минуту силь­нейшего аффекта, доходящего до потери самосознания, — срывал голос Кравчинский, — человек, не будучи извергом и выродком человечества, может лишить жизни себе подобно­го. Русское же правительство нас, социалистов, нас, посвя­тивших себя делу освобождения страждущих.»

— То, что надо! Браво, Сергей! — возбужденно заходил по комнате Дворник.

Кравчинский перевел дыхание, окинул пылающим взгля­дом лица товарищей, продолжил в тишине: «.нас, обрекших себя на всякие страдания, чтобы избавить от них других, рус­ское правительство довело до того, что мы решаемся на.»

«Мавр» набрал воздуха в широкую грудь, замер на мгно­вение, как перед прыжком в холодную воду, и — прыгнул:

— Да, мы решаемся! Мы решаемся на целый ряд убийств, возводим их в систему!

— Кто это «мы»? — услышал Тихомиров надтреснутый го­лос Плеханова.

— Вот, вот. Извольте объясниться! — раздался из угла те­норок Осипа Аптекмана, три дня назад приехавшего из там­бовского поселения.

— И мы с Поповым этого не понимаем, — негромко про­изнесла Перовская, и сердце Левушки опять сорвалось с ге- ленджикского обрыва. Сидевший рядом с ней Михаил По­пов кивнул лобастой головой.

— Неужели тебе не ясно? Началась другая борьба.— не выдержал Тихомиров и тут же почувствовал как нервно на­пряглась Соня.

— Ты, Тигрыч, просто зол! — побледнела Перовская. — Ты злишься на правительство за то, что просидел в одиночке! И потому оправдываешь все эти ужасные кинжалы, револьве- ры-«медвежатники». И сам готов мстить.

Задохнувшись от негодования, он тотчас хотел ответить, но вскочивший со стула Морозов опередил его.

— А я поддерживаю Кравчинского! — запальчиво вык­рикнул он. — Ты, Соня, не права. Все эти факты, покуше­ния. В серой, тусклой жизни России производят громадное впечатление, особенно на молодежь. Мы нащупываем но­вый путь революционной борьбы. По примеру Шарлотты Кордэ и Вильгельма Телля.

— Вы хотите самовольно поменять местами две стороны нашей программы? — насупился Плеханов. — Когда мы со­брались в организацию, то решили, что центр тяжести пола­гается в деревне, в подготовлении народного восстания. А удар в Петербурге, по правительству — уже потом. В зави­симости от состояния крестьянских масс.

— О чем ты, Георг? — Михайлов навалился на застонав­ший стол дородным телом. — Все мы побывали в деревне. Кроме Тигрыча — он в крепости сидел. И что же? Я даже не о том, что нас заарестовывали. Просто. Просто народник, ставший сельским учителем, волостным писарем или сук­новалом — он этим сукновалом скоро и вправду делается. Быт его заедает. Он втягивается в крестьянскую жизнь. И уж какая там пропаганда!

— Верно! — поддержал Дворника Кравчинский. — Вот мы звали: в народ! в народ! А теперь надо звать: к делу! к делу!

— По-вашему, к делу — значит, убивать, мстить, лить кровь? — вскинулся Аптекман.

— А если б и так! — «Мавр» развернулся к Осипу своей красивой головой. — Мы ведь вели мирную пропаганду со­циалистических идей. И за это нас — по тюрьмам и остро­гам. Что ж, мы вполне революционизировались, извольте. Скажи, Тигрыч!

Тихомиров кивнул, и серые глаза его, как всегда от разду­мий, пустились в привычную беготню.

— Лично я — да, — сжал плотно губы. — Крепость и дом- зак — отменные места для революционизирования, — и ки­нул снисходительный взгляд на Соню и Попова: эх, вы, мол, мои карасики, хоть и гоняла вас полиция, да не сидели вы четыре с лишним года под замком; а посидели бы, смотришь, и иначе бы заговорили.

— Ужасно, ужасно. — вздохнул с неожиданно вырвав­шимся всхлипом Плеханов. — Я еще понимаю — аграрный террор. Когда наказываются те, кто притесняет крестьяни­на. Но в городе. Радикальные акции вызовут кровавые реп­рессалии со стороны правительства. Нас сметут.

— Жандармы заарестуют всех, кто еще остался в деревне! — почти крикнула, затянувшись «Вдовой Жоз», Перовская.

— Ужасно? — откинул назад тяжелые волосы Кравчинс­кий. — Впрочем, да: террор — ужасная вещь. Но есть только одна вещь хуже террора. Это — безропотно сносить насилие!

— Верно. Мне кажется. — заговорил, трудно подбирая сло­ва, Михайлов. — Мы еще до конца не осознали. То, что совер­шил Сергей. То, что совершили в Киеве, в Одессе наши това­рищи. В конце концов, террор освобождает от гнета оскотини­вающего страха. Это — единственное средство нравственного перерождения холопа в человека-гражданина! Понимаете?

— Хороша диатриба, Дворник! — скривился Плеханов. — Да ведаешь ли ты.

Слова Георга утонули в многоголосном гвалте. Кравчинс­кий, рассекая плечом едкое марево табачного дыма, двинул­ся прочь из комнаты. Проводить друга до квартиры вызва­лись Морозов и Тигрыч.

Ехали на конке, потом весело сбегали к Неве; в старой лод­ке качались на толчее беспорядочных зеленых волн, и Тихо­миров привычно греб к другому берегу ровными рыбацкими гребками (эх, плавали когда-то на вертких каюках с заброд- чиками, тянули сеть-вентерь, набитую тяжелыми севрюга­ми!). Морозов задумчиво всматривался в кипение речных струй, а белозубый «мавр» зорким взором прощупывал уда­ляющийся причал — совершенно безлюдный, и это означа­ло, что за ними нет никакой слежки.

Хохотал, запрокинув голову: моя, дескать, придумка — всякий раз выбирать квартиры так, чтоб через реку переправ­ляться. Однажды сомнения одолели: то ли идет по пятам фи­лер, то ли нет — вдруг почудилось: расстроенные нервы, на­пряжение последних дней. Да помогла Нева-Невушка! Ока­залось, шел за ним секретный агент-доводчик, плотно шел, но и ловко, скрытно. А как поплыл Кравчинский, так все и обнаружилось. Больше-то лодок не было. Вот и заметался, забегал «гороховое пальто» по бережку, выдавая себя. Еще бы: ведь на глазах уходит социалист, и что поделаешь? Не саженками же в казенном платье за ним пускаться? По сту­деной апрельской воде.

А социалист-каналья вдобавок рожу состроил: накося выкуси, дяденька!

Дальше плыли, хвалили Дворника за находчивость. Это он вспомнил про мифически-грозный исполком Валериана Осинского и очень хитро придумал: в кровавых делах терро- ризации действовать от имени комитета. Тем самым убивали двух зайцев: кружок землевольцев оставался как бы ни при чем и, кроме того, решение о покушении на очередного сат­рапа можно было принимать почти единолично. А для ис­полнения — привлекать самых отчаянных членов организа­ции, используя их порыв втайне от других товарищей, осо­бенно от дотошных «деревенщиков», упрямо не желающих бороться с правительством револьверами и кинжалом.