Не раз потом Тихомиров отмечал про себя: умеет с виду простодушный Михайлов жар загрести чужими руками; конечно, не для себя лично загрести—для революционного дела. Но то, что Дворник ловко втягивал в работу сторонних для «Земли и Воли» людей — и сорви-голов, и рассудительных — тут уж у него не отнимешь. Правда, он и к чужим относился с особым попечением. Особенно, если от них была польза основному кружку. Взять хотя бы Коленьку Капелькина, который водворен агентом в III Отделение. Или недоучившийся студент-медик Леон Мирский: чуть ли не плакал, бедняга, когда узнал про смерть Мезенцева — не он, видите ли, убил! И уж теперь-то своего не упустит — лично прикончит нового шефа жандармов генерал-адъютанта Дрентельна.
В вечерний час, когда фешенебельное общество собирается на Морской, Тихомиров, очутившийся тут случайно, вдруг увидел Мирского. Да и как не увидеть: над праздной толпой, над богатыми открытыми колясками возвышалась нервная английская кобыла, на которой в наряде изысканного денди ехал нигилист Леон Мирский, и такой стройный и красивый, что все дамы, светские и полусветские, заглядывались на него в свои лорнеты. Левушка раскрыл рот от удивления, но догнавший его Дворник конспиративно ткнул товарища в бок: иди, иди, не оборачивайся.
Затем появился молодой самарский учитель Соловьев — с линялым пледом на сутуловатых плечах и странным мраморным блеском бесцветных глаз. Этот сразу потребовал револьвер.
Впрочем, учитель был не одинок. Время от времени к Дворнику приводили странных молодых людей, как правило, угрюмых и нервных. Приводящие сами говорили за них: «Вот он желает сложить голову. Ничего делать не хочет, а только умереть. И непременно на каком-нибудь террористическом деле. Не найдется ли ему помещения?» Так появился и Коля Капелькин, но его определили в «шпионы», в логово III Отделения.
— Нет, ты только вообрази, Тихомиров! — ерошил свои жидкие волосы Соловьев. — Ведь это был простой ганноверский аптекарь. Фридрих Сертюрнер. И он. Ему удалось. Да-да, удалось — разложить опиум и выделить белый кристаллический порошок. Волшебный порошок — морфий!
Тигрыч пришел к Александру Соловьеву по поручению Дворника. Узнать, где живет, чем дышит. Впрочем, и без того было ясно: провинциальный учитель дышит цареубийством. Но тут он забегает вперед, общество не готово. Ибо даже сам Герцен перед кончиной высказывался о невозможности антимонархической революции в России, о невозможности бунта русского человека против Государя. Почему-то Тихомиров вспомнил решительных декабристов. Ведь и предводитель их, Пестель, говорил, что после кровавого дела он примет схиму в Киево-Печерской Лавре: грехи замаливать? И когда задумывали в случае успеха истребить весь Царствующий Дом, — как волновались, как спорили: «Но это противно Богу и религии.»
— А жил такой вот замечательный человек, Левушка! И звали его, представь себе, Шарлем да еще Габриэлем да к тому же Правазом. — хихикал учитель. — Слыхал?
— Что-то с медициной. — попытался вспомнить Тихомиров.
— Стыдись! Ты ж учился на экс. На эскулапа! — Соловьев перевел на него слегка расползающиеся глаза. — Праваз изобрел шприц для инъекций. Гений! Это усилило. Сразу в кровь.
Какая-то тяжелая мраморная пустота ворочалась в расширенных зрачках Александра. Тихомирову стало не по себе.
— Кровь. В кровь. — бормотал Соловьев. — Великий Пассананте, который хотел убить короля. Он любил повторять изречение Робеспьера: «Идеи воспламеняются от крови». И я должен. Должен пустить кровь самодержавного деспота. Дабы воспламенить идею социальной революции. Разумеется, это самоубийство, Тихомиров! Но меня узнают! Мое имя будут повторять.
«Боже, да он морфинист!» Лев еще раз оглядел бедную комнатенку учителя.
«О покушении несчастного Пассананте, помнится, писал Ламброзо, посвятивший свою жизнь раскрытию психофизических тайн личности. И повод к совершению преступления — нищета в соединении с громадным, ненормально развитым тщеславием. Помощник повара Пассананте неглижировал своею обязанностью мыть кастрюли, учитель Соловьев не хочет учить детей. Для них важно совершить нечто необыкновенное, пусть даже страшное. Опять Зборомирс- кий? Съесть мышь? Причем съесть ее с хрустом на глазах у потрясенной публики. Нет, не совсем то.»
Тигрыч встал с готового рассыпаться стула и шагнул к двери. Соловьев в два судорожных прыжка преградил ему путь.
— А-а-а, да ты лазутчик? Шпионить ко мне подослали? Достоин ли я?
— Успокойся, Саша! — Лев положил руку на вздрагивающее плечо Соловьева. Почувствовал его почти детскую хрупкость. — Это не так.
— А я верю тебе. Ты — Тигрыч! И ты тоже против этого гнусного докторишки Бентли. — пена с уголков учительского рта противно летела Тихомирову в лицо.
— Кого? — отстранился он.
— Бентли. Я в газете прочел, — зачастил Александр. — Ишь, чего выдумал: распространять кокаин для борьбы с морфием. Но нет, тысячу раз нет! Морфий — это инсуррек- ция. Это возникающие очертания справедливого общества. Морфий в крови — вполне революционно. А революция. Это приближение Страшного суда.
— Мне пора. Прощай, — сбросил дверной крюк Лев.
— Если я уцелею. Если чудом только. — кричал вслед Соловьев. — Я сбегу во Францию. Буду пить абсент. Он на- стоен на полыни. И это дает поразительные видения.
Но видение в образе всадника на непомерно высокой темногнедой лошади возникло на сей раз перед взором нового шефа жандармов генерал-адъютанта Дрентельна. Дело было 13 марта 1879 года. Александр Романович ехал вдоль Лебяжьего канала, торопясь на заседание Комитета министров. Неизвестный юноша, скакавший в карьер, то обгонял генерала, то двигался рядом, порой с какой-то напряженной улыбкой заглядывая в окно кареты. Дрентельну было не до всадника. К тому же, навязчивость раздражала. «Шел бы ты, братец, куда.» — только и успел проворчать он. И в эту минуту раздался выстрел. Пуля, продырявив стекло, прожужжала над головой и впилась в стенку кареты. Генерал увидел, как юноша, опередив экипаж сажень на шесть, резко развернул лошадь навстречу и снова выстрелил. Пульсирующий жар ударил в лицо, подумалось: «Как в венгерском походе. Или в Польше. Тоже бьет в упор.»
По счастью, нападавший опять дал промах.
Главноуправляющий III Отделением — старый вояка, да и не робкого десятка. Он в раннем возрасте потерял родителей, и уже в семь лет был помещен в малолетнее отделение Алек- сандринского сиротского кадетского корпуса в Царском Селе. С той поры ревностно тянул армейскую лямку, стремительно вырастая из лейб-гвардейского прапорщика в командира гренадерского Самогитского полка, затем Измайловского, а после — начальника Первой гвардейской пехотной дивизии. На смотрах и маневрах полковник Дрентельн не раз представлял своих воинов Государю, и тот выражал усердному офицеру свое благоволение.
— Благодарю за службу, Дрентельн, — ласково улыбался Александр II. — Вижу, крепко усвоил ты не одну формальную сторону военного дела, но и самую суть его полезных требований. К тому же умственное брожение. Оно проникает повсюду, и в армию. А посему во главе гвардейских полков должны находиться командиры с особенно сильным характером, преданные долгу службы. Мне доносили — не всем офицерам твоя твердость пришлась по нраву?
— Не всем, Ваше Величество, — смутился Дрентельн. — Иные оставили полк.
— Не беда, — тронул его за плечо Государь. — Но известно мне: остальные гвардейцы, тактом и сердцем своего командира сплоченные в дружное целое. Да-да, они оценили твои служебные и душевные качества, создавшие тебе в полку прочные симпатии. Ведь ты передал преемнику своих само- гитцев в блестящем состоянии. Хвалю. И. — Александр II помолчал и растроганно завершил: — Да хранит тебя Господь еще на долгие лета на пользу нашей матушки России.
Но теперь было не до того. Красавец-всадник с револьвером, погарцевав, вдруг с криком поскакал в сторону Дворцовой набережной. Сквозь пробитые пулями стекла кареты шеф жандармов услыхал этот странный крик: «Держи! Держи!»
— Вот шельмец! — рассвирепел Дрентельн. — Вор орет «держи вора!» Ну-ка, братец, за ним! Догоним. — приказал он кучеру.
Нет, не зря Леон совершал изысканные конные променады по вечереющей Морской. Не зря брал конкуры в татерса- ле. Пусть стрелок он оказался скверный, зато наездник каких поискать. И, конечно, схема Дворника — всех улочек- переулочков, и главное — проходных дворов и домов; таких в Петербурге было 305. Хотя Мирский и не состоял в «Земле и Воле», тем не менее Михайлов попросил Тигрыча передать рисунки-чертежики нетерпеливому Леону. К слову сказать, сам Тихомиров знал схему на память.
— Давай, братец! Скорее! — загорелся погоней генерал, сияя гвардейским боевым взором. — Возьмем нигилятину..
— Возьмем, ваше выско-пре-схво! — азартно отозвался кучер; кучеру некогда было выговаривать «высокопревосходительство». Пока скажешь, так ведь и скроется под сурдинку злоумышленник. Ищи после.
И все же оторвался, ускакал Мирский. С набережной он резко свернул в Самборский переулок, промчался по Шпалерной, по Вознесенскому проспекту. Тут лошадь споткнулась, упала. Молоденький городовой подбежал, помог подняться. Леон передал ему поводья и, прихрамывая, кинулся к извозчику. Еще заворот, еще.
На Захарьевской расплатился с извозчиком. В табачной лавке Терентьева купил папирос. А далее уж — она, михайловская схема-выручалочка. Один проходной двор, другой. Вот и через доходный дом Фрессера прошел, и через следующий.
В каком-то тесном дворе буквально наткнулся на господина в светлом пальто. Боже мой, да это же Саша Михайлов!
— Иди в переулок, — сказал тот торопливо. — Там стоит извозчик. Держи адрес. (Сунул бумажку). Ничего, теперь не вышло, после выйдет. — утешающе обнял Леона за дрогнувшие плечи.
Квартиры пришлось менять часто. Леон тосковал о Леночке Кестельман, пылкой любовнице, с которой он сошелся еще в пропахшие морозной хвоей рождественские дни. Но к ней его не пускал нудный конспиратор Дворник, да и внедренный в канцелярию III Отделения агент Николай Капелькин сообщал в поспешных секретных донесениях: