Великаны сумрака — страница 55 из 81

«Завещаю вам, братья, беречь и ценить нашего Старика, нашу лучшую умственную силу. Он не должен участвовать в практических предприятиях.»

Многие набычились, да что делать: сам Хозяин, не поспо­ришь.

Саша, Саша. Спасибо тебе.

Он напишет потом в дневнике; это будет совсем уже в дру­гой жизни: «Не могу без грусти думать, что такую богатую натуру загубила наша «обезьянья» цивилизация. Теперь прошло 20 лет, и у меня нет никаких иллюзий, и я совершен­но хладнокровно говорю, что Михайлов мог бы при иной об­становке быть великим министром, мог бы совершать вели­кие дела для своей Родины».

И все же без практических предприятий не обошлось. По­тому что ненависть Дворника к Александру II пробивалась и сквозь каменные стены Петропавловки. Этой ненавистью заражались и те, кто оставался на свободе. Особенно пылала Перовская. Она упрямо твердила, что именно он, российс­кий самодержец, помешал им вести мирную пропаганду в деревне — арестами, судами, ссылками; он подтолкнул мо­лодежь к террору. Сонина ненависть — порывистое чувство женщины: более нервное, тонкое, более глубокое. Чувство, которое захватило целиком все ее существо. Это была сти­хия — жуткая, гибельная и бездонная, словно океан.

— Знаешь, Левушка, — удивлялась Катя, — про покуше­ние на Царя Соня говорит тихим, мягким, каким-то детским тоном. А когда она следит за его выездами, то так сжимает губы, что они синеют. От нее веет аскетизмом, монашеством.

— Монашеством? Что ты говоришь, Катюша? Что ты та­кое говоришь?..

Для слежки за Царем поспешно создали наблюдательный отряд под началом Перовской. Но ей все было некогда. И вскоре дела она передала подруге, Кате, жене Тигрыча. Те­перь Катюша, меняя пальто и шляпки, появлялась то на Двор­цовой набережной, то в Летнем саду, то у Манежа, то на Са­довой, а то у Каменного моста. Укрывшись от ветра, записы­вала на бумажных клочках: «Выезд со стороны, обращенной к Главному штабу... Из дворцового подъезда, защищенного глухой деревянной пристройкой. По сигналу закрытая ка­рета с четырьмя конвойными в черкесках. Маршруты не повторяются.»

Маленькая Надюша капризничала: резались зубки. Ос­тавив жену с дочкой, Тигрыч сам выходил на улицы — сле­дить за Государем. Помогали невесть откуда свалившиеся мальчишки Рысаков, Гриневицкий, Тырков.

Верно, царские маршруты не повторялись. Но именно он, Тихомиров, скоро обнаружил повторяемость самих измене­ний. На этом позднее и строилась схема размещения ме­тальщиков в то Прощеное воскресение 1 марта 1881 года.

Усмехался: «Ишь ты, семейное дело у нас с Катей. Вот тебе и лучшая умственная сила. Не участвовать в практических пред­приятиях. Как же не участвовать? Прости, дорогой Дворник.»

Вспомнился странный разговор с любовницей Коли Мо­розова смуглоликой Ольгой Любатович. Тогда он назло, точ­но дразня ее, вдруг заявил, что не верит в успех радикальско- го дела.

— Как?! — вскинулась Ольга. — Почему же ты тогда в революционном кругу?

— Да потому, что в нем все мои старые товарищи.

Конечно, он так не думал. Сорвалось с языка: надоели

морозовская беготня (не зря же приклеилась кличка: Воро­бей), шум, всезнайство, неуемная страстишка первенство­вать во что бы то ни стало. А после спокойно сбежать за гра­ницу.

Но — старые товарищи. И это правда. Других друзей у него не было.

И вот теперь вместе с ними он мчался в горячих вихрях неотвратимого карцгалопа, мчался к ломкому льду Екатери­нинского канала, к первомартовской катастрофе. И остано­виться уже не мог. Но кто, кто же сказал: «Люди, которые подожгли фитиль, будут подхвачены взрывом, и взрыв этот окажется в тысячу раз сильнее их.»

«А ты съешь мышь, Тигрыч! Пожарь да и съешь! Не хо­чешь? — кривлялся, перетекая из яви в сон, тугоухий сту­дент-молотобоец Зборомирский. — Какой же ты революцио­нер.»

Лев сбрасывал дрему. Глаза во мраке пускались в тревож­ную беготню.

Почему-то в последнее время во всех кондитерских, куда они заходили для нелегальных встреч, пахло малиновой пас­тилой.

Запах тоски и сиротства.

Глава двадцать третья

Морозова арестовали на прусской границе около Вержби- лова. Следом взяли и внедренного в охранное отделение агента Капелькина — засадой в проваленной квартире Колодкеви- ча на Казанской; зашедшего «случайно», зато с пухлой ко­ленкоровой тетрадью, где были отмечены главные полити­ческие розыски, производившиеся не только в Санкт-Пе­тербурге, но и по всей Империи.

Елисей Обухов, бравший со своими подлого двурушника, не удержался все же и выписал, крякнув, тому хорошего «леща»; почин с готовностью поддержали и промерзшие жан­дармы. Зубами скрипели от возмущения: ведь иуда сей заве­довал секретной частью, был помощником делопроизводи­теля всего Департамента полиции. «Ух, штафирка малокров­ная! Ух, окоренок подлый! Лазутчиком сидел... Тайны выпы­тывал? А после в наших стреляли. Накося.»

— Не бейте меня! Я за деньги. — рыдал на полу Капелькин.

Но и это не помогло. Еще надда­ли. Только приезд самого Кирилло­ва, начальника 3-й экспедиции по­лицейского Департамента, остано­вил самосуд.

— Как же так, Николай Корнеевич? Как же вы?.. — уста­ло уронил руки полковник. — Чего вам не доставало?

Капелькин молчал, пуская алые пузыри.

— А я поручился за вас. Орден выхлопотал, по службе про­двинул. Кроме того. — Кириллов запнулся; голос приглу­шил. — Кроме того, вы склонили мою кузину, Кутузову Анну Петровну.. Склонили к сожительству, опозорили почтенную вдову.

Капелькин всхлипнул.

— Я часто думаю. Да-да, я, жандарм, думаю на сон гря­дущий. Удивлены? — усмехнулся полковник. — Почему Хри­стос, умывая ноги ученикам, умыл ноги и тому, кто решился предать Его? А? Скажите, папильон вы мой.

Разоблаченный шпион не проронил ни звука.

— Впрочем, до того ли вам? С секретного циркуляра по­скорее бы копию списать, передать нигилистам. — грустно вздохнул Кириллов. — А я отвечу: да потому что Христос до конца заботился об исправлении предателя. Но Иуде диавол уже вложил в сердце подлую мысль. И вы. И вам.

Поднялся со стула, шагнул к двери. Повернулся у порога:

— Уже вложил в сердце. Уже вложил. Ничего нельзя из­менить.

И вышел из квартиры. Уехал в департамент на Фонтанку.

А в это же самое время в Киеве на сверкающей от солнца колокольне Андреевского собора стоял рослый красивый мужчина в штатском и, нервно покусывая ус, зябко поежи­ваясь, высматривал что-то внизу сквозь стекла большого морского бинокля. Мерз на февральском ветру не кто иной, как жандармский капитан Георгий Порфирьевич Судейкин. Сквозь окуляры разглядывал он широкий двор дома на Бо- ричевом току, куда время от времени двое молодых людей в душегрейках выносили сушить какие-то громоздкие фор­мы. Капитан знал их имена: техник «Народной Воли» Нико­лай Кибальчич и идеолог партии, главный бумагомаратель Лев Тихомиров. И про формы знал, поскольку не в бирюль­ки тут играли, не трыном трынили, а делали в тайной мастер­ской разрывные снаряды, чтобы вывезти их из Киева и ба­бахнуть в Петербурге.

«Ничего, вы, господа, вороваты да мы урываты.» — с не­которым профессиональным самодовольством усмехался Судейкин. Что означает «урываты», он объяснить не мог, но так говорил его первый командир в кадетском корпусе, а ко­мандира он благодарно помнил всегда.

В общем-то, капитана радовало появление в Киеве сто­личных революционеров. Да еще таких, первономерных. Это означало, что дела «Народной Воли» совсем плохи. Забегали, засуетились социалисты. В Питере их обложили, сюда за динамитом приехали. Да еще таких тузов послали. А мы их и прижмем.

Судейкин не спешил. Он уже нащупывал новую тактику: заарестовывать злоумышленников не сразу, а отпустить по­водок, пускай себе побродят-покружат, раскроют всю подпольную сеть. И уж тогда накрыть целиком шайку-лей­ку. Капитан наслаждался своим положением наблюдателя. Он даже не доложил пока начальнику Киевского губернско­го жандармского управления полковнику Новицкому: вот завершит дело, тогда и расскажет. И правильно сделал. По­тому что.

Потому что однажды в очередной раз поднявшись на ко­локольню, Георгий Порфирьевич никого не обнаружил в зна­комом до мелочей дворе на Боровичевом току. Он протирал стекла платком, вращал колесики дальномеров, несколько раз даже встряхнул бинокль — все напрасно. Тишина. Тер­рористы словно растворились в предвесеннем мареве.

Была еще надежда на филеров, особенно на филера по кличке Ерш — уж он-то службу секретную знает, не упустит гостей.

Но зря капитан могучей рукой рвал манишку у перепу­ганного Ерша. Агент и сам ничего не понимал. Бормотал, борясь с икотой:

— Ваше скородие. Ик! От самого спуску вели. Ик.

— Недоумки! И куда привели?

— С Театральной. Ик! Свернули на Фундуклеевскую. И. Ик! Пропали, аки химеры бесчинные... Только вот и нашли.

Ерш протянул смятую бумажку. Это была какая-то схема, но какая — капитан сразу не разобрал. Уже потом, в Петер­бурге, отлавливая последних народовольцев, допрашивая, играя с цепляющимися за жизнь мальчишками, Судейкин узнал про схему сквозных дворов и зданий, знаменитую схе­му конспиратора Дворника: 305 дворов в столице, 278 в Мос­кве. И еще была одна — киевская: 134 дома, через которые можно ускользнуть от слежки. И тут успел Михайлов.

Хорошо, что капитан не доложил о своем сидении на коло­кольне полковнику Новицкому. Вот вышел бы конфуз. К тому же полковник на днях говорил о талантливом сыщике военному прокурору генералу Стрельникову, человеку влия­тельному, вхожему к Государю. Протекция такого чина мог­ла обеспечить успешную карьеру в Петербурге. А Судейкин рвался туда. Тесновато было в Киеве. Мелкая сволочь лезла в силки. В столице бы он развернулся. И насчет народоволь- цев-крамольников имелись кое-какие замыслы.

«Спасибо-Саша-спасибо-Саша.» — стучали колеса. Заг­римированные до неузнаваемости, в купе спали Тигрыч и Техник. Спали вполглаза: и во сне боялись, чтобы не отклеи­лась борода.

А в Петербурге — новый удар: схватили Желябова. Не ус­пел как следует подтолкнуть историю, которая движется слишком уж медленно. Не успел поехать в Самарскую гу­бернию, чтобы поднять крестьянский бунт. И Царя не успел взорвать.