Властного любовника Перовской арестовали вместе с членом Исполкома Михаилом Тригони в меблированных комнатах госпожи Мессюро.
Соня точно обезумела. Ее словно бы напоили отваром дурманящей бешеницы. В мстительной тоске по Андрею она металась по городу, все делая не так, но в то же время попадая в точку, бледным лунатиком проходила невредимо по самым опасным местам, рискую погибнуть, но снова и снова — не погибала. Такой свою бывшую невесту Тигрыч никогда не видел.
Из Сониной сумочки, когда она ее открывала, кисло пахло черным динамитом. К утру 1 марта в подпольной мастерской Кибальчич с помощниками изготовили четыре метательных снаряда, два из которых Перовская тут же отнесла на Тележную.
«Нынче. Да, нынче он умрет! Непременно. Надо спешить.» — шептала она потрескавшимися губами; карандаш ломался в ее дрожащих руках, все это видели, но ничего сделать не могли: Соня, разрывая бумагу, чертила план на оборотной стороне конверта (вчера пришло письмо от мамы, милой мамы.) — дабы юным бомбистам было ясно, где стоять, откуда ждать сигнала, когда швырнуть сверток с гремучим студнем, из которого убийственные шарики разлетятся до двадцати сажень.
Метальщики выглядели взъерошенными птенцами, попавшими в силки. И сердце у Тигрыча сжалось. Строки из завещания Дворника вспыхнули в ставшей цепкой памяти: «Завещаю вам, братья, не посылайте слишком молодых людей в борьбу на смерть. Дайте окрепнуть их характерам.» Почти крикнул об этом Перовской, перекрывая гул взволнованных голосов. Та повернула к нему серое лицо, упрямо и недобро усмехнулась.
Он понял, что все пропало. Что дни «Народной Воли», которую с такой любовью выпестовал Дворник, сочтены. И то, о чем они договорились с Михайловым, с Желябовым и, кажется, во многом сошлись (с таким трудом!), — все рассыпалось на глазах, летело в геленджикскую пропасть.
По плану Перовской, дело решит взрыв на Малой Садовой, под которой из сырной лавки Кобозевых (Юра Богданович и Аня Якимова) еще в феврале сделан подкоп, заложено два пуда динамита. Чаще всего по воскресеньям Царь проезжает именно здесь. Если же он вдруг изменит маршрут, то на Екатерининском его встретят метальщики со снарядами; это ведь еще Катюша заметила (или — Соня?), что на повороте от Михайловского театра на набережную канала кучер задерживает лошадей, и карета едет почти шагом. Лучшего места для подрыва не найти.
Мину под мостовой вели самые сильные — Желябов, Ко- лодкевич, Баранников (Савка), Фроленко, Исаев, Саблин, Суханов и Дегаев. Лучше других действовал буравом отставной штабс-капитан кронштадтской артиллерии Сергей Дегаев, коренастый, с тяжелым подбородком, насупленно-уп- рямый в душной подземной работе. Тигрычу он казался добрым малым, вполне надежным партийцем, пусть и недавно примкнувшим к «Народной Воле». Веселила чрезмерная восторженность, с которой Дегаев относился к ним, революционным авторитетам. Лев долго хохотал над случайно услышанным признанием штабс-капитана: «Видите ли, Фроленко, я бы счел за счастье поцеловать Тихомирова.»
Тигрычу приходилось бывать в хлебосольном доме Дегаевых. Мать Сергея была дочерью известного писателя Полевого, знала языки, много читала, грезила литературно-политическим салоном, и, в конце концов, устроила у себя нечто подобное.
— Надеюсь, вы понимаете, — доверительно шептала Наталья Николаевна жующему пирожное Тихомирову, — что дети мои — исключительные личности. И все станут знаменитостями. Непременно! Посмотрите на Наташу. Мы ждем больших успехов от ее артистических выступлений. А еще. — пухлые губы мадам Дегаевой и вовсе приблизились, защекотали ухо. — Я открою вам тайну: в нее безумно влюблен великий революционер Петр Лавров. Брошюру «Социализм и борьба за существование» он посвятил ей. Да-да! Я вам доверяю. Об этом никто не должен знать.
Удивленные глаза Тигрыча крутились еще быстрее, пирожное предательски норовило соскользнуть на пиджак; Наташа, манерничая и подвывая, читала написанную белым стихом драму собственного сочинения (что-то про революцию, про Робеспьера, Марата и Дантона), и Лев с нетерпением ждал, когда же, наконец, появится бесстрашная Шарлотта Кордэ и заколет отмокающего в ванне Марата. Почему-то верилось: сразу наступит тишина и можно будет попросить еще чаю.
— Ах, какую сенсацию вызвали в театре Наташа и Лиза! — продолжала мадам Дегаева. — К слову, Лиза — блестящая пианистка. Вообразите, Лев, мои девочки появились в ложе—одна в белом, другая — вся в черном. А сыновья. Уверена: и Сережа, и младший Володя сделают себе карьеры на революционном поприще. Это ведь так романтично, правда?
Долго думать о штабс-капитане Дегаеве сегодня Тигрыч не мог. Вставало над Невой, похрустывало ледком, звенело редкими конками Прощеное воскресенье 1881-го.
— Прости, Соня. — сорвалось вдруг с губ. Она не расслышала, недоуменно вздернула плечики, заторопила Фроленко: пора, мол, в сырную лавку, сигнала ждать. Тот не спешил, пил красное вино, закусывая колбасой, кусками разложенной на синей сахарной бумаге.
— Успею. Я должен быть в полном обладании сил, — спокойно улыбнулся Николай, словно это не ему предстояло сомкнуть в подвале провода и, возможно, погибнуть от взрыва на Малой Садовой. Но с Царем погибнуть, только с ним — это другое, совсем другое.
Тигрыч шел по Вознесенскому проспекту, обдуваемый тяжелым промозглым ветром. Одно радовало его: отправил Катюшу с дочкой в Орел, к родителям жены. К тому же Катя снова была беременна, на втором лунном месяце. Не нужно ей этого видеть.
Он же каким-то странным, непостижимым зрением видел все; видел напряженными, несущимися по кругу тревожными глазами даже то, что в обычные дни навсегда ускользнуло бы от его цепляющегося за подробности взора.
Вот не к месту усмехающийся Рысаков в кургузой шапке до бровей, вот Соня с белым платочком у покрасневшего носика, вот Гриневицкий (ласковое прозвище: Котик) прощально кивает головой, вот Вера Фигнер нервно кружит у памятника Екатерине Великой, вот по улице бежит Исаев: Царь не проедет мимо сырной лавки, не проедет. Значит — снаряды. И пускай в их силу не верит даже сам Техник. Соня верит. Стало быть, или сегодня, или никогда.
И бубнит, бубнит сипловато Кибальчич: «Помните же: метательные мины взрываются при бросании от удара. Сообщение огня в снаряд устроено так: к дну припаяна гайка, в которую ввинчена латунная трубка. Трубка имеет посредине уширение и верхним концом укрепляется жестяной планочкой в задержке. В латунную трубку вставляется стеклянная трубочка, наполненная серной кислотой. Внутренняя поверхность латунной трубки спудрена смесью антимония и бертолетовой соли.»
И усталый царский голос: «Что вам нужно от меня, безбожники?»
Тигрыч шел и никак не мог вспомнить, где он оставил образок Святителя Митрофана Воронежского, подаренного мамой? На Подольской? В Троицком переулке? На Невском или Вознесенском? А может, у брата Володи? Кажется, да. Почему он подумал сейчас о крохотной иконке? Ответа не было.
Лев равнодушно прошел мимо слащавых, академически прилизанных «Поцелуйных обрядов» и «Боярских свадеб». Остановился у «Аленушки» какого-то Васнецова — не то из Вологды, не то из Вятки. Да и остановился потому лишь, что сам автор — сутуловатый молодой человек с темной бородкой — рассказывал о картине зрителям и репортерам. Понятно, о красоте человека из народа, о тоске, одиночестве и русской печали, о сказках его, о темном омуте с неизъяснимыми тайнами, в который всматривается девушка, но не по силам ей пока изведать сокровенность собственной души.
«Эх, брат, — пронеслось в голове, — тебя бы с картиной в то шальное лето, когда все в народ пошли. Запоздал немного. А ведь в народники бы записали. Молились бы. Жаль, все напрасно.»
Он поймал на себе мгновенно-острый взгляд художника; тот, показалось, улыбнулся ему. Широко улыбнулся, словно уже предвидел многолетнюю верную дружбу, заранее открываясь ей — просто и радостно. Впрочем, это случится еще не скоро, в другой жизни, совсем в другой. И в жизни той Виктор Михайлович Васнецов, близоруко щурясь цепкими глазами, тонким пером будет рисовать, придумывать новый шрифт, особый, выразительный — специально для книги «Монархическая государственность», которую за пять трудных лет напишет он, Лев Тихомиров.
Напишет? Да неужто такое приснится в самом кошмери- ческом сне? Приснится ему, нынешнему Тигрычу? Идеологу, умственной силе «Народной Воли», партии, насмерть сцепившейся с самодержавием. Ловкому наблюдателю за выездами Царя, опытному конспиратору, умеющему стрелять из- под руки и уходить сквозными дворами при малейшей опасности.
А опасность была. Она возникла рядом: это он почувствовал кожей. Оглянулся: прямо на него шел чернявый бонвиван Петенька Рачковский, бывший радикал, теперь — агент охранки, разоблаченный Капелькиным. «Ага, значит, вернулся из Вильно? Больше не боишься нас? Или. Или понял, что организация дышит на ладан? Подлец.» — задохнулся на миг от гнева. Но гнев — враг конспирации. Взял себя в руки, шагнул за колонну, и дальше — беззаботно и одновременно стремительно — пошел кружить по залам. И вдруг остановился, как вкопанный: в лицо полыхнула картина—«Утро стрелецкой казни». «Суриков, Суриков. Из Сибири.» — пронеслось в тревожном воздухе.
Собственно, казни еще не было. Но было что-то страшнее, смертельнее, чем сама смерть — предчувствие гибели, крови. И этот волчий взгляд рыжебородого стрельца, скрестившийся с царским взглядом: злой, непокорный бунтарь и хмурый Петр I, древняя молитвенная Русь и вздыбивший страну реформатор, окруженный иностранцами.
«Как сильно. И что за люди. Русский народ. И они идут на смерть без колебаний, — запульсировало в горячей голове. — А мы? Мы тоже. На смерть. Но теперь все наоборот. Да-да! Тогда Царь хотел, чтоб в России было как в Европе. Народ противился, стрельцы взбунтовались. Петр был революционером на троне. Так? А нынче мы хотим как в Европе: конституция, парламент, республика. А народ? Не знаю. Кравчинский, Михайлов, князь Кропоткин брали заграничные деньги — на революцию. Выходит, теперь мы с иностранцами? Да нет же, нет! Пора уходить. Если сегодня Перовская. Если сегодня все случится. И эта картина. Казнь. Какая страшная связь.»