Тут Перовская очнулась: не понравилось «судорожная». Считалось: революция — не болезнь, не судорога, а очищение, бодрое подталкивание слишком уж медленной истории. Но Тихомиров лишь отмахнулся, и Соня, вздохнув, ушла спать в соседнюю комнату.
Есть два выхода: либо революция, либо «добровольное обращение верховной власти к народу». «Народная Воля» советует избрать второй путь. И тогда. Исполком прекратит свою деятельность, успокоенные террористы разойдутся для мирной работы на благо русского народа.
Тихомиров никогда еще не писал Царю. И от этого сердце стучало по-весеннему гулко и смело. Он чувствовал себя дрессировщиком, грозно входящим в клетку к саблезубым хищникам. Удар хлыста — уверенная фраза, требовательная команда — и, готовые растерзать его обитатели клетки сидят как миленькие; будто и не знают, что перед ними — всего лишь слабый человек с глуховатым голосом и вращающимися глазами, состоящий из нежной тленной плоти.
«Итак, ваше величество (нарочно — с маленькой буквы), решайте. Перед вами два пути. От вас зависит выбор. Мы же затем можем только просить судьбу..» Хотел написать: молить Бога, но остановился. Это уж слишком. Довольно и того, что он явился сюда с траурной повязкой на рукаве — по случаю царской кончины. Пояснил: для конспирации.
«Дворник. Саша. Ты бы понял меня? Ты, великий мастер потаенных дел, партийных секретов. Или же успех конспирации, в конце концов, может завести в тупик? В тупик бессердечности, подлого обмана, измены? Ведь конспиратор должен быть виртуозом лжи, притворства, и не чувствовать при этом отвращения, укора совести.»
Трудный вопрос. И только ли для конспирации он надел повязку? А не вспомнил ли он, подходя утром к Вознесенскому мосту, старого учителя Рещикова, тихо заплакавшего после каракозовского покушения? И еще — странное лицо гимназиста Андрюши Желябова.
Впрочем, довольно.
«. просить судьбу, чтобы ваш разум и совесть подсказали вам решение, единственно сообразное с благом России.» (Так- то, ваше величество! «Ваше великое — не перелезешь», — вспомнилось халтуринское, злое).
Не удержался, прочитал концовку вслух. Кружковцы молчали — торжественно и бездумно. Кажется, он снова берет верх — над всеми их подкопами, гремучими студнями, под- сайдашными кинжалами, «медвежатниками», над сходками- встречами, гоньбой за предателями, знаками безопасности в штаб-квартирах, спорами, беготней от полиции, и именно эта беготня почему-то особенно мучила его: жертвенная борьба за народное счастье вдруг превращалась в мелкие стычки с охранкой.
Обстановку разрядил Фроленко, появившийся с бутылкой красного вина, колбасой и новой эпиграммой на Победоносцева:
Победоносцев — для Синода.
Обедоносцев — для Двора.
Бедоносцев — для народа.
И Доносцев — для царя.
Смеялись долго, громко, да так, что даже разбуженная Соня вышла к ним. И тоже улыбнулась. В последний раз.
Глава двадцать четвертая
Под аркой Гостиного двора остановилась, тяжело дыша, дама средних лет в темно-синем пальто с пелериной. Тихомиров не сразу заметил ее; больше волновал красный кант на брюках усатого прохожего, одетого в штатское: филер? жандарм? Так спешил, что штаны поменять не успел. Куда спешил? За кем? Уж не за ним ли, Тигрычем?
В последние дни шпиономания вконец извела его. Повсюду мерещились агенты охранного отделения. Еще бы: второй метальщик Котик скончался от ран в тот же день в Конюшенной больнице, но маленький Рысаков в шапчонке из выдры был жив и открывал следствию одного товарища за другим.
Ворвались в тайную явку на Тележной; здесь до последнего патрона отстреливался Коля Саблин, а затем пустил себе пулю в голову. В квартире арестовали его любовницу Гесю Гельфман, как позже выяснилось, беременную на четвертом лунном месяце.
И, наконец, 10 марта взяли Соню.
Министр внутренних дел граф Лорис-Меликов незамедлительно доложил Александру III: «.10 числа, в 5 часов пополудни, на Невском проспекте, против памятника императрице Екатерине II, по указанию девицы Луизы Сундберг, задержана околоточным надзирателем 1-го участка На- рвской части Широковым женщина, проживающая по 1-й роте Измайловского полка с Андреем Желябовым. под именем вдовы Лидии Антоновой Войновой. Арестованная отказалась назвать свое имя. При осмотре у нее отобраны различные прокламации. По доставлении ее в с.-петербургское губернское жандармское управление арестованная в 11 часов ночи созналась, что она Софья Львовна Перовская. Как известно из показания Гольденберга, личность эта, живя в Москве вместе с Гартманом, принимала деятельное участие во взрыве 19 ноября 1879 года».
А вскоре в руки жандармов попали и остальные — Исаев, Ланганс, Фроленко, Якимова, Кибальчич, Лебедева. Из членов Исполкома на свободе оставалось лишь трое — Вера Фигнер, Маша Оловенникова и он, Тигрыч.
Лев понимал: это — разгром партии. Как нелепо, смешно зазвучало теперь его письмо к Царю: слова, пустые слова. Центр «Народной Воли» обескровлен, сил на борьбу не осталось.
Он осмотрелся: усатый господин в брюках с жандармским кантом куда-то пропал. А женщина. Бледная, с испла- канным лицом, она все так же стояла в арке, неслышно шевеля бескровными губами. Что-то знакомое было в ней. Господи, да это же мать Перовской! Конечно, конечно, это она. Осунулась, постарела.
Первое желание — уйти, скрыться; ведь его тоже ищут и, наверное, фотокарточки идеолога «Народной Воли» есть у каждого филера.
— Варвара Сергеевна, — приблизился он, зашептал, понимая, что рискует головой. — Вам дурно? Я помогу... Помните меня? (Только бы не вскрикнула, не назвала громко по имени!).
Мать Сони вздрогнула, повела измученными глазами; утонувший в себе взгляд остановился на его лице. Казалось, она пытается вспомнить, узнать.
— Лев? Левушка?! Тихомиров?! — стала сползать по стене; Тигрыч успел подхватить ее.
— Тс-с-с! Нельзя. Прошу вас! — озираясь, приложил он палец к губам. — Меня могут схватить.
— А Соню. Соню мою уже схватили. Вы понимаете? Понимаете? Меня вызвали из Крыма.
На них стали обращать внимание. Лев почти силой отвел Варвару Сергеевну в кондитерскую Андреева на Невском, помещавшуюся в подвальном этаже. Они сели в маленькой задней комнате, как всегда полупустой, не догадываясь, что три недели назад здесь, за тем же столиком, над такими же пирожными сидела Соня и отдавала последние распоряжения юным бомбистам. Один только Котик спокойно съел принесенную порцию.
— Мне сказали. У Сони в этом ужасном доме. Предварительного заключения. Отобрали вещи: пальто, золотое кольцо, пенсне, запонки к рукавичкам, две монетки по 20 и 5 копеек. И еще — маленькую воротниковую вуаль. — говорила и говорила Перовская, пытаясь согреть неживые ладони, обхватив ими стакан с горячим чаем. — Как вы думаете, Левушка, мне что-нибудь отдадут?
— Должно быть. Впрочем. — задохнулся от тоски Тигрыч.
— Знаю, знаю, вы любили Сонечку! И она тоже. — попыталась улыбнуться Варвара Сергеевна. — После вас, Лев, останется ребенок. Вот если бы она родила девочку.. Но она создана для другого! И — ничего. Пусть заберут золото, кольцо. И вернут маленькую. Да, совсем маленькую воротниковую вуальку. Ведь она пахнет Соней. Я пойду. Я попрошу мужа. Он действительный статский советник. Его знают при Дворе. Он должен пойти и попросить. вуальку..
У Варвары Сергеевны задрожал голос, она резко поднялась со стула; посуда зазвенела, молодой буфетчик повернул к ним сверкающую бриолином голову. Тихомиров с тревогой посмотрел в окно: из подвала был виден лишь промельк ног спешащих прохожих. И в этой толчее он вдруг заметил все тот же красный шнурок на брюках: снова филер? Определенно за ним, определенно. Успел удержать Перовскую; она грузно села, закрыв лицо рукой в черной перчатке. Судорожными глотками Лев выпил чай, ощупал в кармане револьвер, зачем-то зажмурился. Когда открыл глаза, то никакого жандармского шнурка в окне не было. Показалось? Конечно, конечно. Вспорхнувшее к горлу сердце охотно приняло счастливую догадку.
— Я была у Сони. Мне дали свидание. — сквозь приторно-тяжелый дух кондитерской пробился к нему голос Варвары Сергеевны.
— Что она? Как? — косясь на окно, спросил глухо.
— Мы почти не говорили. Сонечка просидела рядом, положив голову мне на колени. Тихая, словно больное измученное дитя. А жандармы. Они были тут же.
Нехорошо, тревожно дрогнула входная дверь — это Тигрыч сразу заметил. Будто кто-то (он уже понимал — кто) то открывал ее, то прикрывал, стараясь, должно быть, украдкой рассмотреть, что делается в кондитерской.
— Какое у нее лицо, вы помните? С мягкими линиями. — не в силах была остановиться Варвара Сергеевна. — Разве можно подумать, что она сделается.
— Да. Разумеется, нет, — пробормотал Тихомиров.
— Но Соня жила по убеждениям. И я уважаю. Она умела любить страдающих людей. Понимаете? И могла бы стать народной учительницей или пусть фельдшером, — Перовская неожиданно улыбнулась. — Она никогда не забывала составить для меня посылочку из сластей. И пастилы малиновой непременно.
Тошнота подкатилась к горлу.
— Голубонькой меня называла. И все просила, все просила: купи мне воротничок в тюрьму. Да только поуже, поуже! И рукой проводила по горлышку, по шее. Показывала, какой надо. Потеснее, значит. Проведет ручкой по шее и бледнеет. Почему, Левушка, почему?
— Не знаю, простите. — выдавил Тигрыч, все зная наперед.
Дверь стала медленно открываться; и, прежде чем она распахнулась, Лев успел нырнуть под стол, шепнул снизу:
— Скажите филерам: пошел в ватер клозет! Извините, прошу.
Все так и вышло. Ринулись в уборную. Не мешкая, Тихомиров вскочил и побежал к двери, унося на спине стол, с которого падали, разбивались стаканы и вазочки. У порога сбросил стол под ноги кинувшегося на перерез буфетчика; тот смешно подпрыгнул, свалился, даже на полу поправляя набриолиненную красоту.
— Левушка! Левушка! — кричала Варвара Сергеевна. — Прокурор Муравьев. Вы слышали о нем? Он будет главным обвинителем на суде. Это хорошо. В детстве они дружили с Соней. Она спасла его. А теперь. Он был влюблен, дарил цветы. Такие желтенькие.