— Побеседовать бы нам, а? Не откажите в любезности! — широко и влажно улыбнулся заведующий заграничной агентурой. — И надо же случай: мы в двух шагах от русского консульства. Идемте же, Лев Александрович! И ради Бога, не щелкайте «бульдогом» в кармане. Лучше отдайте.
Тихомиров медленно протянул револьвер. Рачковский улыбнулся, и напрасно: Лев резко ткнул его в подпупок, Петр Иванович, охнув, перелетел через мусорную урну и растянулся на бульваре. Зачем Тихомиров это сделал, понять было трудно. Отомстил за слежку, за разгром типографии, за шпиономанию последних месяцев? Наверное.
Побледневший Рачковский встал. Трое агентов рьяно заламывали Льву руки, готовые задать трепку.
— Отпустите, пусть сам идет, — едва сдерживаясь, приказал филерам Петр Иванович, брезгливыми движениями стряхивая грязь с пальто. — Ну вы и Тигрыч.
Шагнул на ватных ногах. Сзади — полукругом, они, ищейки. Вспомнился первый арест — в хибаре за Невской заставой, у Синегуба. Нет только «черной кареты». Да, еще стихи были: «Ты помнишь дом за Невскою заставой?..»
«Ага, полицейский посматривает. Крикнуть? Караул, грабители!»
Будто услышавший его Рачковский сам подошел к стражу порядка, сунул какую-то бумагу, что-то сказал.
«Не выйдет. Александра III теперь обожают во Франции. Защитил республику от Германии. Даже песенку о нем распевают — на мотив «Марсельезы.»
Со стороны выглядело: ведут арестованного. Торопят, филеры сопят сердито. Прохожие смотрят с любопытством.
«Все кончено. Тайком привезут в Россию. Как? В мешке? В коробке? В чемодане с дырками? И вздернут, пожалуй. Или — на вечную каторгу... Но что же станется с Сашей? Господи! А Катя? Разрешат ли хотя бы написать, что с ним?»
И вот уже русское консульство. Звонок. Им открывают. Массивная дверь чуть скрипит — тоскливо, безнадежно.
«Но я больше не Тигрыч! Нет. Как объяснить? Подумают, что струсил.»
— Да не волнуйтесь вы так, Лев Александрович! — по- хозяйски расположился в небольшом уютном кабинете Рачковский. — Садитесь. Сейчас мы с вами по маленькой пропустим. А? Коньяку французского. Для контенансу. Для непринужденности, стало быть. Любил так выразиться генерал Мезенцев, а вы его кинжалом в бок.
— Я не убивал. Я против террора.
Ах, уж эти подлые уста! Слетает с них невесть что: лишь бы выпустили, лишь бы спастись. Довольно. Как попавшийся гимназист, право.
— Знаю. Да кто старое помянет. Даже и пальто я готов простить, — заведующий агентурой с сожалением оглядел пятна на светлой ткани. — А ведь только третьего дня у портного забрал. Как коньячок-то? — взыграл сияющими глазами.
— Хорош. Еще бы рюмку... — чувствуя, как от выпитого унимается дрожь, попросил Тихомиров.
— Непременно! — звякнул горлышком о хрусталь оживившийся Петр Иванович. — Не тминную же нам, не этот. доппель-кюммель при таких-то беседах пить. Знаю, сколько ни примете, а все не пьянеете. Не берет вас спиритус вини. Тигрыч, одно слово. И про двумыслие ваше знаю, и про книжицу.
— Про какую? — потрясенно уставился на старого знакомца.
— Ну, как же! Вы ж хотели объясниться. Перед товарищами по борьбе. Перед правительством, публикой. Не правда ли?
«Боже мой, и все-то им известно! Впрочем, пусть.»
Брошюра и в самом деле была почти готова. «Исповедь террориста» — так сперва назвал. А минувшей ночью пришло другое: «Почему я перестал быть революционером».
Да почему же в конце концов? Почему?
Заваривал крепкий кофе и писал, писал. Сам спрашивал себя и отвечал. И страшно было, и легче становилось на душе.
Мятежная молодость, партия «Народная Воля» и подлинная воля народа, которую никакой парламент — а он теперь это знал! — представлять не может, потому что ее у него попросту нет. Это ощущение, очень тонкое, возможно лишь при самодержавии, когда нет борьбы за власть, когда положение прочно, что позволяет всегда думать о народе, а не о себе.
Он размышлял, мучился. Подходил и отступал.
Что же делать, если он хочет служить России? Если чувствует, что страна здорова, набирает животворящую мощь? А революция чахнет. Молчать? Делать вид, что держишь «священное знамя» социализма в руках? Если понимаешь, что идея террора родилась из слабости, из неспособности партии вести созидательную работу, из своевольно-эгоистического презрения, наконец, к русской жизни. Ибо в мечтах о революции есть две стороны. И одного прельщает разрушительная сторона, а другого — построение нового. Вторая задача всегда была ему ближе.
Что делать, если осознаешь — до боли сердечной: в России недостает национально выработанной интеллигенции. Ведь еще в партийных документах писал: роль настоящих революционеров — не столько бунтовская, сколько культурная. Наши умственные силы, наша социальная наука не изучают собственную страну, ее самобытный опыт. Общественная мысль переполнена предвзятостями и теориями — одна другой воздушнее. И, конечно, это фантазерское состояние ума достигает высшего выражения у радикалов-заговорщиков. Беда, ну просто, беда.
— Вы, наверное, не слишком меня жалуете? — словно издалека долетел голос Рачковского. — И я, грешный, поиграл с революцией в гулимоны, да-с! Но вовремя одумался. Служу престолу искренне. Да не один я такой. Даже сам Победоносцев, и тот в юности принес дань вольномыслию. Трудно поверить? И Леонтьев, и Катков, увы, покойный. Кто ж Каткова заменит, кто? «Московские ведомости», «Русский вестник». Людей мало.
А ведь прав этот сыщик, и Новикова права: в России идет консервативная революция. Публика перестает читать ли- беральную прессу. И та стала хиреть сама собой. «Вестник Европы» перебивается с хлеба на воду лишь благодаря миллионам Гинцбурга. А на днях «Дело» закрылось: нет подписки! Знаменитое гнездо Писарева, Ткачева, Кравчинского.
Зато патриотическая печать поощряется. Открываются церковно-приходские школы — вот вам народное образование! В войсках — новая форма, скроенная по-русски. На полковые знамена вернули Лик Спасителя. Россия обрела национальный флаг. А литература, искусство? Недавно еще все умилялись идиотами желчного Салтыкова-Щедрина, забитыми людьми художника Перова, бурлаками Репина, всем болезненным и подпольным, а нынче — вот они, русские сильные люди: былинные «Богатыри» Васнецова, суворовские храбрецы-солдаты Сурикова, подвижники веры и благочестия с полотен Нестерова, Поленова.
Все ожило чудесным образом. Вправе ли он остаться в стороне?
— Можете идти, Лев Александрович, — улыбнулся Рачковский.
— Как — идти? Но к чему. А как же ящик, чемодан с дырками?
— Что за чемодан? Не понимаю. Впрочем, вы устали. И я устал, — вздохнул Петр Иванович. — Четыре года за вами присматриваю. Признаться, сам хотел доставить вас в Россию. Как преступника государственного. За это награда полагается. А вы мне все карты спутали. Ха-ха! — вдруг расхохотался заведующий агентурой. — Ладно уж, ступайте. Надеюсь, до скорой встречи.
Деньги на выпуск брошюры «Почему я перестал быть революционером» ему выдал все тот же Рачковский: дескать, пока найдете, а время не терпит. И вот книжица вышла.
Это походило на взрыв самого мощного Кибальчичева снаряда, сверх меры начиненного черным динамитом; страшного взрыва наполненной гремучим студнем жестянки, из которой разящий свинец разлетается шариками во все стороны, надо лишь тронуть спираль Румкорфа.
И со всех сторон кинулись к нему, разгневанные, с поднятыми кулаками, бранящиеся сотоварищи по «Народной Воле».
Первой примчалась Маша Оловенникова: «Тебя, конечно, заставили? Откажись, напечатай опровержение. Немедленно едем к Лаврову. Или. Или я не пущу тебя на порог!»
На Катюшу у дома набросилась жена Русанова: «Твой Тигрыч предатель! Он струсил в труднейший момент.»
Серебряков тут же опубликовал «Открытое письмо Льву Тихомирову». Схватился за перо и взбесившийся старик Лавров: дескать, отступничество Тигрыча может вызвать смуту в революционных умах. А посему — мы должны осознать: он нам чужой, он враг, его слова нам теперь безразличны. (Нет, не зря усмехнулся выпивоха-отщепенец Соколов: «Можно быть кем угодно: дураком, подлецом, даже шпионом, но быть Лавровым — это недопустимо!»)
Приехавший из Лондона Сергей Кравчинский буквально вцепился, смял Льву манишку на пустынном Пор-Рояль: «Ты сумасшедший! Сумасшедший!» Насилу вырвался. Вдогонку Мавр крикнул: «Ты хуже Дегаева!» А Сережа, милый Сережа Синегуб, стихи сочинил: «Теперь главу склонивши долу, вошел в языческий ты храм. И воскуряешь произволу благоговейно фимиам.» Бедный друг, друг далекой молодости.
Не смолчали и Плеханов с Аксельродом: мы ж, мол, говорили — народничество приказало долго жить; вступайте в марксистскую группу «Освобождение труда». Знаменитая Вера Засулич с нами. Чуть позже опомнившийся Георг ответил более пространно — брошюрой «Новый защитник самодержавия, или горе г. Л.Тихомирова».
Сам Поль Лафарг отозвался телеграммой: «Приезд на учредительный конгресс II Интернационала русских революционеров будет ответом на предательство Тихомирова». Затем рубанул с плеча Фридрих Энгельс: «.русский, если только он шовинист, рано или поздно падет на колени перед царизмом, как мы это видели на примере Тихомирова».
Все толкались, галдели: про когтистую лапу двуглавого орла, наступившего на горло бедной России; а ему, ренегату, сильную царскую власть подавай.
Говорили потом, в каземате Шлиссельбурга заплакала даже Верочка Фигнер: о нем заплакала (о все еще любимом?) — как о душевнобольном. И Коля Морозов тоже. Слезы вытирал, а вокруг по камере цыплята бегали (в тюрьме вывел!), и потрясенный стражник смотрел в глазок на попискивающее чудо.
Тихомиров запомнил этот вечер, августовский, беззаботно-ласковый, пронизанный соскользнувшими с черепичных крыш солнечными лучами. Он вышел на Страсбургский бульвар, над которым плыли ароматы духов, свежей пока акации, близкой кондитерской, еще чего-то, обещающего радость; и все это не портил серный запах угля от близкого вокзала. Там посвистывали невидимые паровозы, напоминая о дальних дорогах. И от этого губы сами складывались в улыбку. А вдруг и они скоро поедут. В Россию.