Великаны сумрака — страница 77 из 81

Впрочем, неважно, пустит ли его правительство домой. Он все равно будет вести себя одинаково. Наконец, он просто объяснил свои взгляды.

— Остановись, иуда! — раздался срывающийся голос.

Он оглянулся, и первое, что выхватил взгляд, было корот­кое дуло «бульдога», торчащее из-под газеты.

— Бек? Григорий? — узнал он молодого народовольца; того самого, что был вместе с Вандакуровой у них на новоселье. — Не понимаю.

— Поймешь! Вот тебе! — Мгновенно ударил выстрел. По­том еще и еще.

Оцепеневший Лев не прятался, но слышал, как пули впи­ваются в дерево над головой. Снова хлопок. И снова короткий всхлип старой ивы от влипающего в кору свинца. Вдали раз­давалась полицейская трель, кто-то кричал, метались тени.

— За всех. За казненных, погубленных. За поверивших и обманутых!

Теперь ствол «бульдога» смотрел холодно и пристально пря­мо в грудь. Надо бы укрыться за деревом, еще можно успеть.

Но Тихомиров стоял и ждал четвертого выстрела. Глаза вращались. Сердце отбивало последние секунды жизни.

Глава тридцать первая

Понимал Рачковский, хорошо понимал: завтра, оно все­гда обманчиво, и лишь вчера — надежно и верно. Что было прежде с Тихомировым: нигилизм бунтарский, заговор, на­родовольческое подполье — тут ясно, а вот что станется, что он обещает завтра исполнить — это, как говорится, еще ви­лами по воде писано. К тому же заведующий агентурой, выз­ванный в Петербург, слышал своими ушами, как сам Побе­доносцев, выходя из кабинета товарища министра внутрен­них дел фон Плеве, бросил в крайнем раздражении:

— Если возвращаться этому Тихомирову, то только в мо­настырь. На Соловки куда-нибудь. И пусть сей грешник замаливает грех 1 марта и убийство Судейкина.

Возвращаться? Как — возвращаться? Возможно ли это?

Но слово слетело с твердых губ влиятельного обер-проку­рора Святейшего Синода. И — пошло порхать, обсуждаться в кабинетах и гостиных, звучать все громче и настойчивее; и до эмиграции донеслось.

Тихомиров уловил это слово. От него перехватывало ды­хание.

Однако умный Рачковский не стал отменять наблюдение за раскаявшимся идеологом «Народной Воли». Это и спасло тому жизнь: когда Бек в последний раз нацелил свой «бульдог», фи­леры успели выбить оружие, скрутили горячего стрелка.

«Иуда! — крикнул разъяренный Гришка Бек. — Иуда.»

Да нет же, нет, это не так! Он не получил никаких подлых серебреников — ни тридцать, ни больше. Постой, а деньги, на которые издана оглушительная брошюра? Эти деньги дал Рачковский. Господи! Зачем только взял? Чтоб скорее вышла книжка. Кто бы еще дал? А ведь от этого зависит его судьба, судьба его близких. Наконец, возможное возвращение в Рос­сию. Боязно и подумать. Но он, Тихомиров, никого не вы­дал из бывших друзей. И не выдаст. Он не Гольденберг, не Дегаев, не Мирский.

Но почему бессонными ночами Евангелие теперь снова и снова мучительно раскрывается на одной и той же странице? «Предающий же Его дал им знак, сказав: Кого я поцелую, Тот и есть, возьмите Его. И тотчас подойдя к Иисусу, сказал: радуйся, Равви! И поцеловал Его. Иисус же сказал ему: друг, для чего ты пришел?» (Мф. 26: 48-50).

— Катя, Катюша! — будил жену. — Этот поцелуй. Я ясно вижу, как Дегаев дружески целует Веру Фигнер, а потом. Поди ж, и с Судейкиным лобзался. Но я не об этом. Зачем, почему Иуда именно поцеловал Христа?

— Чтобы указать на Него стражникам, пришедшим взять, арестовать, — сонно щурилась жена. — Спи. Сашуру разбу­дим. Опять жаловался на головку...

— Указать можно проще, рукой, — не унимался Лев. — Тут другое, другое! Поцелуй. Я понял: предатель выражает по­чтение царю, который скоро победит врагов. Обязательно победит — Иуда Искариот уверен в этом.

Тема предательства — она вдруг овладела им помимо воли; саднила сердце, скребла душу. Евангелие властно уводило в далекие события, отголосок которых во множестве повторя­ется на земле.

Вот бывший сподвижник Дриго, и он был вор, обокрав­ший доверчивого революционера-миллионщика Лизогуба. А Иуда — казначей апостольской общины, и тоже вор, за­пускающий сребролюбивую руку в кассу-ящик. Краденые деньги прятал в укромном месте. Но их, конечно, мало: луч­ше денег — только большие деньги. Кто их может дать? Лишь Христос, который придет к власти и сделает Израиль самой сильной и богатой страной на земле. Тогда и Иуда займет хлебную должность царского казначея. Да-да, на земле. А Спаситель все повторяет и повторяет им, ученикам: Царство Мое не от мира сего. Но их трудно переубедить. Они уже при­кидывают, кто какую должность займет у будущего трона.

— Напишите, Лев Александрович, для начала барону фон Плеве, — советовал Рачковский, бросая быстрые испытую­щие взгляды на Тихомирова. — Объясните все как есть.

Начал писать прошение товарищу министра, но беспокой­ные мысли возвращали снова к предательству.

Все просто, мудро: Иуда жаждет стать казначеем самого Мессии, дабы не ящик с пожертвованиями носить, а распо­ряжаться всеми деньгами Израиля. Что там — тридцать се­ребреников? Мелочь. Потому-то он после легко вернул их первосвященникам. Конечно, конечно, именно так! А несча­стный Дегаев? С его болезненной исключительностью, вос­питанной в салоне маменьки. Захотелось править всей под­польной Россией? И не только. Шею сломал. Жив ли? Как все повторяется.

А Иуда удавился. Ибо рухнули мечты. Он ведь знал о силе Христа, видел воскрешение мертвых, исцеление болящих; и буря повинуется, и злые духи. Что уж там какие-то римские легионы? От одного слова развеются в пух и прах. Но Мес­сия, и это Иуда тоже знал, все время уклоняется от прямого столкновения с первосвященниками, Пилатом. Значит, нуж­но сделать так, чтобы Христос вступил в открытую борьбу с властью. Предатель уверен: Мессия победит. Об этом нашеп­тывал ему сатана.

Тихомиров задыхался от нахлынувших переживаний. С зачитанным, стиснутым побелевшими пальцами Евангели­ем он подходил к открытому окну. За ночным окном немолч­но шумела от ветра черная тоскливая листва.

А дальше, дальше. Диавол обещал ослепшему от сребро­любия Иуде: соблазнившись земным царством, Христос, ясное дело, откажется от Крестного Подвига. И это было на руку изменнику. Но не вышло. И злой дух остался ни с чем. Иуда тоже. Спаситель осужден на смерть. Изменник понял, что натворил. Но главное — он лишился несметного богат­ства. И оплакивал он, конечно, несостоявшуюся должность царского казначея. И не пережил такую потерю. А покая­ние? Да разве Иуда способен на настоящее покаяние?

«Милостивый государь, Вячеслав Константинович! По­лучение письма от меня, быть может, удивит вас. Если мы отбросим все наговоры, неточности, остается все-таки факт, что в течение многих лет я был одним из главных вожаков революционной партии, и за эти годы, — сознаюсь откро­венно, — сделал для ниспровержения существующего пра­вительственного строя все, что только было в моих силах.»

Хорошо, а он, Лев Тихомиров. Глубоко ли его покаяние? И разве он никогда не предавал Христа своими грехами? Как же, и много раз. И теперь — какое-то странное искушение: величавая красавица Новикова, приехав из Лондона, дове­рительно шепнула: дескать, место преданного стража импе­рии Михаила Каткова по-прежнему свободно; стоило бы подумать, чтобы ему, Тихомирову, со временем занять его. Дерзко? Да. Он, вчерашний революционер, и мечтать об этом не смел. Но суетливо-сладкая, каверзная мыслишка — чес­толюбца, признанного лидера — растревожила его не на шут­ку. Тем более, влиятельная Ольга Алексеевна, немало сде­лавшая для укрепления русско-английских отношений, уже замолвила словечко в правительственных кругах.

Но тут к Тихомировым пришли — отбирать печку.

— Не отдам! — сказала Катя.

Это была подвижная печь инженера Шуберского — не­большая чугунка, в которой сгорало все, быстро наполняя комнату устойчивым теплом. Уже зарядили дожди. Прибли­жалась осень. Хорошо, что запаслись углем, иначе просто бы заболели от сырости и холода. Подтапливали каждый день. Боялись за неокрепшего еще Сашу — уж ему-то, бедному, мерзнуть совсем нельзя.

И вдруг.

Явились Симоновские, Маша Оловенникова с Кравчин- ским (неужто специально из Лондона прикатил, в качестве грубой силы?), почему-то Вера Засулич, еще какой-то кря­жистый юноша с неряшливой бородкой.

— Это наша печь. Верните! — мрачно выдавил, явно сму­щаясь, Симоновский.

Накануне Лев заложил часы, за которые ему дали семь фран­ков. Теперь семья могла пообедать — с куриной лапшой, доро­гой ветчиной и фруктами (для сына) на десерт. А засим, горь­ко усмехался про себя, — яко наг, яко благ, яко нет ничего.

— Неплохое меню для. Для почитателя твердой власти? — не удержалась Оловенникова. — Константин, — поверну­лась она к юноше, — забирайте чугунку!

Кравчинский молча рассматривал книжную полку; нашел стопку брошюр «Почему я перестал быть революционером», брезгливо вытянул одну, стал листать, вымучивая зевоту. Константин, медвежевато играя плечами, начал отрывать от печки трубу.

— Репрессии по рецепту Лаврова? — усмехнулся Тихоми­ров. — Наказание изменников? Холодом.

— Не отдам, — снова сказала Катя.

Но бородатый юноша уже тащил печку к двери. Саша ис­пуганно смотрел на него.

Катюша с какой-то кошачьей пружинистой ловкостью нырнула в соседнюю комнату и через пару секунд выскочи­ла обратно. Лев никогда не видел у жены такого лица: оно было нездешним, страшным, со жгучими буравчиками оста­новившихся глаз. Катя подняла опущенную руку, и все уви­дели револьвер. Да, это был старый «бульдог» Тихомирова.

— Не отдам! У меня сын. Буду стрелять!

— Катюша, что ты? Мы же подруги. — сразу утратила барский лоск «вспышкопускательница» Оловенникова.

Кравчинский зевнул и выронил брошюру. Юноша, побаг­ровев набрякшим лицом, держал печь, не решаясь двинуться с места. Чета Симоновских пятилась к выходу.

— Тише, милая! Все хорошо. Тише. — обнял сзади жену Тихомиров. — Пусть забирают. Мне обещали. Мне дадут.

— Буду стрелять, — уже не так уверенно сказала Катя.