Великая английская революция в портретах ее деятелей — страница 6 из 9

В результате вместе с так называемой социальной физикой восторжествовал натуралистический историзм, в свете которого событийная канва истории объяснялась так называемой природой человека, сводившейся к «игре страстей», следованию законам природы или отклонению от них, исторически («естественно») сложившимся связям или «слепой склонности» к «противоестественным» новациям. Начало секуляризации социально-исторической мысли проявлялось в форме сосредоточения внимания опытной науки на ближайших, «человеческих» причинах функционирования и движения общества, оставляя конечные («божественные») причины вере.

Наконец, отмечающийся с наступлением XVII века кризис в сфере эмоциональной, чувственной имел в пределах континента многообразные и в высшей степени противоречивые проявления. Наиболее наглядным свидетельством смены художественных вкусов явилось распространение, прежде всего в странах, захваченных контрреформацией (Италия, Испания, Франция, Фландрия, Южная Германия, Австрия, Польша), стиля барокко (однако он давал о себе знать и в странах протестантских). Как господствующая черта чувственности в нем проявлялся всплеск импульсов из мира подсознательного — иррациональных, насквозь противоречивых, бурных и несовместимых с какими-либо правилами и мерой. Стремление к единению с глубинными силами природы и преклонение перед ними, стиль, полный движения, беспорядочный, вычурный, напыщенный, и в то же время бьющий через край натурализм, выраженный через космизм форм и порывов. Новая чувственность, олицетворением которой являлся стиль барокко, нашла свое выражение в живописи и в архитектуре, в литературе и в театре. Лицезрение мощи человеческих сил и страстей — таковой оказалась психологическая потребность человека, жившего в условиях цепи бедствий — войн, голода, эпидемий, поджидавших его на каждом шагу сил разрушений, грозивших ему страданиями и гибелью.

Часть IПОРТРЕТ ВРЕМЕНИ

Глава IО чем спорят историки…



Европейцев XVII века было трудно поразить сообщением, что в такой-то стране подданные подняли мятеж против «своего» законного государя. Как известно, на протяжении всего этого столетия мятежи сотрясали троны во многих европейских государствах. Столь же привычными для воображения современников являлись известия о гибели королей от рук явных или тайных убийц — участников заговора, одиночек-фанатиков или наемных, подосланных. Так, в памяти того же поколения, к которому принадлежали герои нашего повествования, еще было свежо известие об убийстве в 1610 г. на улице среди бела дня французского короля Генриха IV. Более того, начиная с середины XVI века все громче звучала проповедь так называемых монархомахов (цареборцев), поучавших своих читателей и слушателей в праве подданных не только восставать и низлагать государя, превратившегося в тирана, но и, если потребуется, «пролить его кровь».

Пример подобной проповеди мы находим в сочинении Джона Понета «Краткий трактат о политической власти», опубликованном в 1556 г., в котором автор, в прошлом епископ Уинчестерский, бежавший в правление королевы-католички Марии Тюдор (прозванной Кровавой) на континент, ссылками на Библию и античных авторов обосновывал законность тираноубийства как акта борьбы против недостойного, нарушившего «договор с народом» монарха.

И все же облетевшая Европу в начале 1649 г. весть о том, что по приговору созданного «мятежниками» суда английскому королю Карлу I Стюарту палач публично, при огромном стечении народа отрубил голову, была потрясающей, неслыханной. Коронованные особы содрогнулись и в странах, далеких от мятежного острова, в том числе и царь московский Алексей Михайлович, выразивший свое негодование по поводу того, что англичане своего короля «до смерти убили».

И хотя в адрес цареубийц «христианнейшие монархи» посылали проклятия и угрозы возмездия, английские события тех лет воспринимались в большинстве европейских дворов как «далекие» и в общем для политических судеб континента большого значения не имеющие. При этом следует учесть, что, поскольку «Великий мятеж» в Англии совпал по времени с последним периодом Тридцатилетней войны, от которой английский двор остался по существу в стороне, постольку и события, развертывавшиеся в этой стране, отступали на задний план по сравнению с треволнениями народов, вовлеченных в военные действия.

Удивительно, однако, другое: вплоть до середины XIX века происшедший в Англии 40-х годов XVII века общественный переворот оставался и в истолковании историков событием почти исключительно национальной, британской истории. На подлинно общеевропейский — практически всемирно-исторический — масштаб этой революции как революции, означавшей «победу буржуазной собственности над феодальной, нации над провинциализмом, конкуренции над патриархальным строем… просвещения над суеверием… буржуазного права над средневековыми привилегиями», впервые обратил внимание К. Маркс.

То обстоятельство, что подобной глубины переворот произошел впервые в Англии, было обусловлено прежде всего особенностями процесса генезиса капитализма в этой стране. В свою очередь победа этой революции объясняет, почему Англия как «образцовая капиталистическая страна» XVIII века была более чем на столетие поставлена во главе капиталистического преобразования тогдашнего мира в целом, причем не только как родина промышленного переворота, но и как колыбель буржуазного Просвещения. Все это превращает Английскую революцию XVII века в одну из узловых проблем всемирной истории Нового времени.

Однако с течением времени центр научной полемики в данной области сместился в иную плоскость — проблема всемирности этой революции уступила место проблемам сугубо национальной истории Англии в XVII веке. В новом центре ее оказался — и по сей день по сути остается — вопрос о причинах, характере, социальной природе событий, развернувшихся в Англии в 40-х годах XVII века. На первый взгляд может показаться странным, что дискуссия в общем идет по вопросам, которые поддаются исследованию отнюдь не только умозрительному, но и сугубо эмпирическому. Казалось бы, что трехсотлетняя история историографии этих событий — срок предостаточный для того, чтобы историки достигли согласия хотя бы по основным вопросам такого исследования. Тем не менее историографические битвы в этой области продолжаются и по сей день, причем с такой страстностью, будто речь идет о событиях, совершающихся на глазах их участников или по крайней мере происходивших в недавнем прошлом.

В чем же причина этой многовековой дискуссии, почему события далекого XVII века не отошли в прошлое, а продолжают будоражить умы историков? Думается, что причин тому по меньшей мере две. Во-первых, ранний характер этой революции, благодаря которому социальные противоречия, ее обусловившие, вуалировались в значительной степени тем, что новые общественные классы еще выступали в одеяниях старых сословий. И, во-вторых, XX век — время революционного преобразования мира, и его современники буквально дышат атмосферой этих преобразований. Неудивительно, что проблематика истории любой революции Нового времени актуализируется в такой степени, что возводится в ранг вопросов острополитических.

Не имея возможности в рамках данной работы предпринять сколько-нибудь подробный экскурс не только в историю историографии данной проблемы, но и в ход современных, связанных с нею дискуссий в последние годы, укажем лишь на основные направления споров и на характер предлагаемых их участниками решений.

Обозревая спектр самоновейших истолкований в новейшей англоязычной историографии событий, развернувшихся в Англии в 40-х годах XVII века, — их исторических предпосылок, характера движущих сил, сдвигов в их расстановке от одного этапа революции к другому, наконец, ее исторических последствий, нетрудно заключить, что в центре современных дискуссий находятся не столько относительно недавно весьма популярные в этой историографии вигские стереотипы, сколько классовая в своей основе концепция этой революции. В самом деле, известно, что именно в этой концепции последняя предстает как буржуазная по социальной сути основного узла противоречий и тем самым по решавшейся в ней объективно-исторической задаче и демократическая — по той роли, которая выпала на долю народных низов города и деревни в завоевании победы этой революции.

Известно, что в англоязычной историографии разработка этой концепции обязана прежде всего исследованиям профессора Кристофера Хилла. Его громадный по объему и растянувшийся без малого на полстолетия труд историографа английского XVII века способствовал тому, что марксистское видение сути событий в Англии этого столетия превратилось из своего рода научной гипотезы в основанное на тщательной проработке исторических источников построение такого масштаба, что даже его оппоненты признали его ценным вкладом в национальную и мировую историографию. Недаром же английский XVII век назван в историографии веком Хилла.

Особенно следует подчеркнуть то, что на долю Кристофера Хилла выпало решение, может быть, наиболее трудной из задач, стоявших перед современной историографией в данной связи, — достроить здание ее в той его части, которая включала сферу идей — религиозных и научных, социальных и политических, этических и эстетических. В результате им впервые создана систематически разработанная интеллектуальная история английского XVII века в целом и английской революции в частности.

Неудивительно, что в центре интересующих нас современных дискуссий находятся прежде всего построения К. Хилла и его школы и только на втором плане еще сохранившиеся в англоязычной историографии реминисценции вигских концепций. Итак, если сосредоточить внимание на основных направлениях происходящей в этой историографии «ревизии»[2] решений, то вкратце их можно обрисовать следующим образом:

1) историки, отрицающие, что события, развернувшиеся в Англии в 40-х годах XVII века, имели что-либо общее с тем, что в социологии (?) принято считать революцией (П. Лэслитт, А. Рутс). Характерно при этом, что среди аргументов, призванных оправдать эту позицию, мы находим и такой: современники событий не знали терминов, которыми историки нашего времени характеризуют их свершения (к примеру, «класс», «буржуазия»), а если отдельные из них им уже были ведомы, то они наполнялись содержанием, ничего общего не имеющим с тем, что вкладывает в них современная нам историография (к примеру, термин «революция» означал в обиходе XVII века «круговращение», «возвращение назад» и т. п.). Однако если следовать логике подобного аргумента до конца, т. е. если понимание реалий их современниками является вообще пределом исторического понимания, то очевидно, что о научной функции историографии и речи быть не может;

2) историки, отрицающие буржуазный и вообще социально-классовый характер гражданских войн 40-х годов (т. е. межклассовый конфликт), но согласные в «переносном» смысле именовать эти события, по крайней мере на отдельном их этапе, «революцией» (Д. Эйлмер, В. Коуард);

3) историки, выдвигающие на первый план в анализе событий 40-х годов консервативную (или «нейтралистскую») тенденцию, проявлявшуюся главным образом в среде провинциального джентри, в которой усматривается выражение «подлинного духа» политической нации[3] (X. Тревор-Ропер, Р. Эштон, Д. Моррилл);

наконец, 4) историки, отрицающие наличие в Англии первых Стюартов кризисной политической ситуации, которая позволяла бы усматривать в ней «пролог» грядущей революции. Равным образом они также не видят оснований рассматривать в качестве революционных намерения и деятельность Долгого парламента в период, предшествовавший началу гражданской войны (ноябрь 1640 — август 1642 г.) (Д. Илтон, К. Рассел, К. Шарп, П. Христиансон).

Итак, перед нами методически осуществляемый «пересмотр» современного состояния интересующей нас проблемы в англоязычной историографии — факт, сам по себе и время от времени желательный и вполне закономерный при двух, однако, условиях: накопления достаточного для такого пересмотра ранее неизвестных или игнорировавшихся данных и свободы нового видения сути вещей от тех элементов односторонности, которая была свойственна видению предшествовавшему.

Иными словами, речь идет о необходимости более широкого и всестороннего раскрытия проблемы. Следует признать, что если первое из этих условий было «ревизионистами» в некоторой степени соблюдено, то вторым они полностью пренебрегли. В самом деле, воплощенная в трудах приверженцев этого направления попытка раскрыть исторический смысл назревавшего в период правления Якова I Стюарта и его сына Карла I общественного конфликта была изначально столь ограниченно нацелена, что заведомо предполагала не только то, что обширнейший пласт общественной жизни и присущие ему противоречия не будут отражены в подобных построениях, но и то, в какой степени «превращенными» предстанут те аспекты жизни нации, которые как будто в ней найдут отражение.

Неудивительно, что весь анализ сложнейшего клубка общественно-политических противоречий, характеризовавших обстановку назревавшего революционного кризиса, оказался в «новом видении» сведенным к субъективному аспекту «кризиса власти» — искусству политического маневрирования, проявленного противоборствовавшими «партиями», точнее, их лидерами вплоть до созыва Долгого парламента (1640 г.). Иными словами, мы сталкиваемся с примером так называемой контрфактуальной истории: указанием на цепь «критических ситуаций», которых можно было бы избежать, если бы только… и в этом случае то, что произошло, не случилось бы.

Таким образом, нет ничего неожиданного в том, что при подобном сужении исторического пространства, на котором велись наблюдения, — либо стенами парламента, либо верхушкой провинциального джентри — «ревизионисты» начинают различать «размытый» силуэт народных низов в революции только к 1647 году, и то лишь в роли сугубо отрицательной — в качестве помехи «конструктивной» политике Кромвеля и его окружения. В итоге «перенос акцентов» в трудах этих ученых оказался столь далеко идущим, что даже историки, признающие их заслуги в «уравновешивании» «вигских» и «марксистских» концепций элементами «политики консенсуса», консерватизма, предупреждают: как бы пафос, питающий «пересмотр», не толкнул его инициаторов за черту разумного, что в свою очередь приведет к «несбалансированной интерпретации», только с обратным знаком.

Так, Б. Коуард в статье под характерным названием «Имела ли место в Англии в середине XVII века революция?» заметил: «Читая некоторые новейшие описания периода, предшествовавшего 1640 г., легко упустить из виду… что конституционный кризис этого года был только одним из периодов политической напряженности между короной и политической нацией… Более того, акцент на силе политического и религиозного консерватизма в 1640-х годах сделал более трудным, чем прежде, объяснение эскалации радикализма» в период от созыва Долгого парламента до казни короля и уничтожения монархии в 1649 г. И несколько ниже: «Существует также опасность заключения, что последствия того, что произошло между 1640 и 1660 гг., были либо полностью негативными, либо слишком ничтожными, чтобы их принимать во внимание при объяснении того, что произошло в Англии позднее».

Рассмотрим наиболее характерные черты каждого из названных направлений. «Смелость» отрицать сам по себе факт, что в Англии в середине XVII века произошла социальная революция, приобретается в сущности двумя способами: либо следуя так называемому технологическому прочтению истории, либо выхолащивая содержание понятия «общественный класс». Так, английский историк Р. Хартвелл мог позволить себе не заметить событий 40-х годов, поскольку они не стали рубежом в технологической истории страны. Хотя он вынужден был признать, что между типом хозяйства, характерным для Англии второй половины XVIII века, и типом его, характерным для средневековья, пролегли изменения «революционного масштаба», однако события, происшедшие в этой стране в середине XVII века, в его восприятии к этим изменениям никакого отношения не имели: им ведь не предшествовали, как и непосредственно за ними не последовали крупные новации в самом типе материального производства.

Иное дело — промышленная революция XVIII века. То же обстоятельство, что последняя не может быть объяснена без учета социальных и политических последствий прежде всего Английской революции середины XVII века, для приверженцев «технологического объяснения» истории есть нечто «неуловимое», несуществующее.

Другим способом воспользовался английский социолог и историк П. Лэслитт. Тот факт, что общественные классы Нового времени еще не освободились от оболочек средневековых сословий, равно как и то, что в рамках так называемой политической нации, единственно вершившей историю, классовый водораздел был столь же прикрыт статусными делениями, послужил ему «основанием» для парадоксальной трактовки социальной структуры английского общества как общества, состоящего из «одного класса».

В таком обществе, по его мнению, могут время от времени возникать «трения», даже конфликты между статусными, региональными, конфессиональными и тому подобными «группами», составляющими этот «класс», но в нем нет почвы событиям, которые можно было бы рассматривать как социальную революцию, т. е. как возмущение одного класса против угнетающей его власти, осуществляемой в интересах другого, политически господствующего класса. Историческим «подтверждением» этого заключения — в глазах его автора — служит «бесследность» событий периода «Великого мятежа» для конституционной истории страны.

Так, отталкиваясь от определения революции как «моментальной», «насильственной смены» у кормила правления страной одного общественного класса другим, сопровождавшейся столь же «полным» лишением собственности (экспроприации) свергнутого класса, Лэслитт приходит к выводу, что события, имевшие место в Англии в середине XVII века, совершенно не «укладываются» в это определение и само понятие «революция» применительно к Англии XVII века должно быть предано забвению. Причем это относится не только к концепции «буржуазная революция», но и к определению С. Гардинера «пуританская революция».

Отрицание самого факта социальной революции в Англии стало столь распространенным в современной английской историографии, что все чаще сам термин «революция» заменяется обозначением «гражданская война». Поскольку же последняя охватывает по времени лишь часть двадцатилетнего периода, а именно 1642–1646 годы[4], то историкам, предпочитающим именовать революцию гражданской войной, приходится дополнять периодизацию указанного двадцатилетия такими малосодержательными дополнениями, как «Англия перед гражданской войной», «Гражданская война и последовавшее за ней» и т. п.

Итак, можно, разумеется, отказаться от того, чтобы именовать события середины XVII века революцией. Однако то, чем предлагают заменить это понятие, только обнаруживает, в какой степени не научные, а идеологические и политические соображения еще обременяют историческую мысль тех, кто к подобной операции прибегает.

Нет сомнения, что наиболее представительным направлением в современной англоязычной историографии интересующей нас проблемы является направление, формально признающее факт революции середины XVII века, но отказывающееся усмотреть в ней революцию буржуазную, а в более широком плане — социальную. И хотя «концептуальные предлоги» этого отказа далеко не совпадают у отдельных приверженцев этого направления, суть вещей от этого не меняется.

Наибольшую известность в этом смысле приобрела концепция «Двора и Страны», родоначальником которой является известный английский историк X. Тревор-Ропер. Согласно этой концепции, в середине XVII века Европа, включая Англию, была охвачена «всеобщим кризисом». Суть его заключалась в конфликте между выродившимся ренессансным государством — «Двором», этой чрезмерно разросшейся бюрократией, приобретшей в конце XVI века явно паразитический характер, и «Страной» — «этой неопределенной, неполитической, но в высшей степени чувствительной мешаниной людей, восстававших не против монархии… не против экономического архаизма, а против… угнетающего их, постоянно растущего аппарата паразитической бюрократии, окружавшей трон».

Иными словами, если следовать этой концепции, то суть Английской революции середины XVII века, являющейся только английским вариантом «всеобщего кризиса», заключалась не в конфликте между классами, а в восстании «простого», «провинциального» джентри, «наиболее отсталого и оскудевшего», против «Двора» и сгруппировавшегося вокруг него процветающего меньшинства того же класса. Очевидно, что концепция «Двора и Страны», противопоставленная интерпретации событий «Великого мятежа» как межклассового конфликта, открывала немарксистской историографии в одно и то же время две возможности: для пересмотра вигских стереотипов, с одной стороны, и для «противостояния» концепции буржуазной революции — с другой.

В первом случае речь шла об отказе от того, чтобы в английских событиях середины XVII века усматривать феномен, стадиально отличный, в ряду политических кризисов, проявившихся в это время в других странах Европы. Как мы убедились в истолковании Тревор-Ропера, все они имели один и тот же общеевропейский контекст, т. е. являлись стадиально тождественными. Во втором случае на место категории «общественный класс» подставлялось понятие «Страна» («Провинция»), выступающее в качестве противовеса «централизму» — политике «Двора». В этой перспективе борьба в Англии в 40-х годах XVII века велась отнюдь не за новые, буржуазные идеалы, а за политические цели, которые лежали не впереди, но позади — в елизаветинской монархии, «умело сочетавшей» в политике «централизацию и провинциализм», т. е. интересы придворной знати и провинциального джентри.

Известный американский специалист в данной области П. Загорин, следовавший в русле этой концепции, превратил противостояние «Двора» и «Страны» в сюжет своего исследования предыстории Английской революции. Было бы, разумеется, ошибочным отрицать то обстоятельство, что региональные и общенациональные интересы даже в рамках одного и того же общественного класса, в данном случае дворянства, далеко не совпадали. Сама система местного управления, отданная в руки так называемого джентри графств, немало содействовала культивированию политики партикуляризма — в понимании в этой среде не только своих интересов, но и сути общенациональных событий. Неудивительно, что пролог Английской революции выступает во многих документах эпохи конфликтом, увиденным и истолкованным именно сквозь призму этого противоречия. Однако может ли это обстоятельство служить основанием для превращения суждений современников событий в единственную путеводную нить современного научного исследования?

В целом П. Загорин принадлежит к тому направлению немарксистской историографии, которое рассматривает «Великий мятеж» середины XVII века в качестве «решающего события» в процессе становления либерального политического строя. Нужно отдать должное этому историку, признающему за событием «Великого мятежа» революционный характер и масштаб «конституционного и религиозного экспериментирования». Наконец, им признается плодотворность публичных дискуссий, «крайностей, до которых они были доведены в период уничтожения королевской власти и установления республики». Широта спектра общественных движений, включая процессы в сфере идеологии, позволяет ему в одно и то же время и признать без колебаний факт революции середины XVII века, и отрицать ее буржуазное содержание, ее социально-классовый характер.

Довольно близкой к только что изложенной является позиция американского ученого Л. Стоуна. Он также не сомневается в том, что события, заполнившие историю Англии в середине XVII века, являлись революционными по своему характеру. И хотя он подчеркивает, что многие политические перемены оказались преходящими, равно как и обусловленное революцией перемещение земельной собственности (с этой точки зрения «Англия 1660 г. едва ли отличалась от Англии 1640 г.»), тем не менее в отличие от многих восстаний, потрясших европейские страны в середине XVII века, «Великий мятеж» в Англии заслуживает определения «революция» хотя бы из-за проявившегося в этот период политического и религиозного радикализма. Однако, поскольку Стоун также не видит буржуазного характера этой революции, постольку он не может обнаружить, что же такого она совершила, что не было бы перечеркнуто реставрацией. В итоге ему остается констатировать: «Революционная природа событий 40-х годов XVII века, вероятно, более убедительно демонстрируется скорее словами, чем делами».

Поскольку Стоуну с целью охарактеризовать события в Англии 40-х годов представляется предпочтительным вместо определения «социальная революция» рассматривать их в терминах политических, интеллектуальных и даже культурологических (литературно-стилевых), он по сути растворяет свою же концепцию революции середины XVII века в длительном вековом цикле (1621–1721) повышенной «сейсмической активности» в английском обществе, в ходе которого события 40-х годов предстают лишь одним из «моментов» этого процесса, но отнюдь не решающим, истинно переломным и открывающим новую историческую эпоху. О том, что Английская революция середины XVII века в этом «вековом цикле» не рассматривается Стоуном в качестве начала нового периода в истории Англии, свидетельствует его заключение о том, что действительным водоразделом между Англией средневековой и Англией нового времени явился период между 1580 и 1620 гг. В итоге, хотя Стоун и именует события 40-х годов XVII века «революцией», истина, однако, заключается в том, что этим он скорее отдал дань традиции (восходящей к Гардинеру), нежели обосновал ее концептуально.

Пафосом «доказательства» невозможности интерпретировать революцию 40-х годов в терминах межклассового конфликта пронизана работа двух английских историков — Б. Брайтона и Д. Пеннингтона — «Члены Долгого парламента». Для подтверждения этого тезиса ими был поставлен статистический эксперимент: состав членов Долгого парламента, оказавшихся с началом гражданской войны во враждебных лагерях, был подвергнут анализу по одному и тому же «вопроснику». Следует, однако, заметить, что конечный вывод этих исследователей, гласящий, что одни и те же сословные элементы были представлены как в одном, так и в другом лагере, относится скорее к особенностям их статистики, нежели к исторической действительности. И это по той причине, что подсчетам не предшествовала сколько-нибудь глубокая проработка вопроса о специфике данных, равно как и вытекающей из нее методики подсчетов. Последняя же убеждает в том, что, если бы этот эксперимент был тесно увязан с экономическим районированием страны, с типом городских корпораций, с локальными особенностями формирования представительства в парламенте, наконец, с «деловым обликом» членов парламента (а не только с их формальной сословной принадлежностью), заключения авторов этого исследования более адекватно отразили бы отнюдь не лежащую на поверхности суть вещей.

Между тем, невзирая на очевидные методические просчеты, подрывающие познавательную ценность подобной статистики, конечные выводы Брайтона и Пеннингтона широко используются противниками концепции межклассового характера событий «Великого мятежа» в полемике с ее сторонниками.

Образцом «средней линии» в новейшей историографии рассматриваемой проблемы, т. е. позиции, еще сохраняющей в какой-то степени столь оспариваемую концепцию революции XVII века (хотя и ограничивающей ее рамками конституционной истории), может служить работа известного английского историка Дж. Эйлмера «Мятеж или революция?». На столь четко поставленный вопрос Эйлмер отвечает по принципу «и — и» — и мятеж и революция. В первом случае речь идет о событиях, имевших место между 1642 и 1646 гг., во втором — о событиях, развернувшихся в 1648–1649 гг. В первом случае речь шла о стремлении возглавившего «мятеж» Долгого парламента ввести королевскую прерогативу в четко очерченные границы. При этом, однако, имелись в виду границы, проведенные в рамках традиционной конституции наследственной монархии, во втором же случае подразумевается разрыв с этой конституцией, т. е. политический переворот, ее ниспровергший, радикально изменивший форму правления в этой стране, — провозглашение Англии республикой. Нетрудно заметить, что, ограничивая революцию середины XVII века только событиями ее кульминации, Эйлмер лишает себя возможности представить эти события как развитие единого процесса.

Иными словами, разграничение периодов «мятежа» и «революции» переводит проблему межклассового социального переворота в русло смены форм политического конфликта. Наконец, Эйлмер, в согласии с политической интерпретацией сущности событий 40-х годов, отказывается в плане социальном охарактеризовать «род общества», которым был обусловлен «род гражданской войны» (мы только узнаем, что «вся предшествующая география и история страны сформировали род общества, которым определялся ее характер»). Вместе с тем мы узнаем, что сам по себе «род общества» не объясняет возникновение гражданской войны, что ее причины являлись по отношению к нему внешними. Она в равной мере «могла» и «не могла» иметь место в истории этого периода.

Однако в отличие от Стоуна и Загорина Эйлмер подчеркивает эпохальное значение революции середины XVII века. Если последовавший за нею двухсотлетний период оказался в истории Англии «мирным», то благодаря тому, что «Великая революция» произошла в этой стране в 40-х годах XVII века, — революция, в которой абсолютная монархия была побеждена парламентским правительством, ведшим в свою очередь к «политической демократии» XX века.

В целом, хотя Эйлмер по сути обходит вопрос о социальных последствиях (равно как и о социальных предпосылках) «Великого мятежа», он не сомневается в важности его последствий — политических и религиозных. Так, сравнивая периоды — предшествовавший гражданской войне и последовавший за реставрацией 1660 г., Эйлмер обнаруживает, что если в первом случае пуританизмом были захвачены определенные круги различных общественных классов, то после реставрации он стал религией значительной части лишь среднего класса. Иначе говоря, из религиозной формы политической идеологии пуританизм превратился в религиозную санкцию буржуазной этики.

Обратимся в заключение к работам историков, труды которых являются наиболее характерным выражением названного выше пересмотра устоявшихся концепций. Само название этого течения — «ревизионисты» — восходит к декларированной научной цели предпринимаемых ими исследований — подвергнуть пересмотру утвердившиеся в англоязычной историографии со времени распространения в ней марксизма интерпретации предпосылок, хода и последствий «Великого мятежа». В этой связи следует прежде всего упомянуть английского историка Д. Илтона, который в эссе под названием «Торная дорога к гражданской войне?» сформулировал вопрос, кстати сугубо риторический, в котором сконденсирована по сути вся программа анализируемого направления. Он прозвучал следующим образом: значит ли тот факт, что события в определенную эпоху развернулись таким-то образом, что данный ход событий был единственно неотвратимым и не мог быть иным?

Перед нами типичный вопрос уже отмечавшейся контрфактуальной истории, который не только допускает, но, очевидно, и требует ответа однозначного — «конечно же, не значит». Если очевидно, что с этой позиции историку надлежит задумываться не только над тем, что действительно произошло, но и над тем, что осталось нереализованным, то вместе с тем следует осознать и подстерегающую его на этом пути опасность превращения исторического исследования в исторический роман, примысливающий «историю», которая в действительности не состоялась. Впрочем, для Илтона и его последователей речь шла не столько об обогащении ткани истории, сколько о поводе бросить упрек предшествовавшей историографии в том, что она-де читала историю Англии первых четырех десятилетий XVII века «ретроспективно». Иначе говоря, отталкиваясь от факта раскола страны в 1642 г. на два враждебных лагеря, она преследовала лишь одну цель — проследить предпосылки этого события в истории предшествующего периода. В видении же «ревизионистов» гораздо важнее исследовать вопрос противоположный: каким образом можно было избежать возникновения этого события?

Следуя подобной логике, Илтон допытывается: правилен ли метод, когда происшедшее позднее определяет в историографии план исследования предшествующей этому событию эпохи? И отвечает: конечно, общество, церковь, правительство важны для понимания случившегося. Вопрос заключается только в том, вели ли «напряжения» в этих областях обязательно к тому, что случилось в Англии после 1640 г. Прогресс в историографии, освещающей историю ранних Стюартов, определяется, по его мнению, сознательным отказом от логики, согласно которой, если в истории что-либо произошло, оно обязательно должно было произойти. Однако, как и следовало ожидать, отказавшись от изучения глубинных причин истории реализовавшейся, сосредоточив внимание на хроникальной стороне событий, приверженцы Илтона необходимо приходят к заключению: все, что произошло после 1640 г., всего лишь случайность, которую легко можно было бы избежать, если бы только… В итоге выстраиваются «доказательства» в пользу тезиса, что революции «могло бы и не быть», что в функционировании механизма власти не было ничего такого, что делало бы ее неизбежной.

В самом деле, утверждать, что в истории первых Стюартов не было ничего экстраординарного в сравнении с политической практикой XVI века, что управлять в XVI веке было ничуть не легче, чем в XVII веке, что в условиях первых четырех десятилетий последнего даже кажущиеся безнадежными ситуации не были в действительности безнадежными, — значит уклониться от главного вопроса: почему же эти ситуации тем не менее оказались именно безнадежными? Ответ Илтона гласит: с приходом на английский престол Стюартов был утерян «главный секрет» управления страной с помощью парламента и через парламент — искусство политического компромисса. Но если это так, то историографии по сути предложен возврат на давно оставленный путь объяснения революционной ситуации, сложившейся в Англии в период правления первых Стюартов, скорее всего их личными качествами, нежели объективной причинностью. Между тем вопрос заключается в совершенно ином: почему парламент отказывался столь же «вольготно» финансировать Стюартов, как он это делал в XVI веке, что избавило бы их от необходимости столь часто прибегать к праву прерогативы? Иначе говоря, дело не в утере «секрета компромисса», а в том, что компромисс стал объективно-исторически невозможным.

Заметим, что основную роль в «ревизии» так называемой вигской ортодоксии XVII века сыграл Конрад Рассел. Продолжая критику концепции «роста парламента», начатую Илтоном применительно к условиям начала XVII века, Рассел решительно отверг заключение У. Нотестейна, согласно которому парламенты Якова I и Карла I не только стремились освободиться от королевского контроля, но и домогались признания за ними права «консультировать» политику правительства, прежде чем оно приступило к проведению ее в жизнь.

Очевидно, что целью «пересмотра», начатого Илтоном и продолженного Расселом, является обоснование того, что ничто в отношениях короля и парламента вплоть до 1629 г. не свидетельствовало о вторжении в них каких-либо элементов, которые неизвестны были в правление Тюдоров, и тем самым парламентская практика первых десятилетий XVII века не может служить ни предвестием того, что произошло после созыва Долгого парламента, ни тем более объяснением причин вспыхнувшей в 1642 г. гражданской войны. И как вывод — поиск предпосылок ее в сколько-нибудь отдаленной от этих событий ретроспективе представляет собой ложный путь. Каждое событие, включая и столь экстраординарное, как гражданская война, должно объясняться только в рамках данной моментальной ситуации. Иначе говоря, перед нами вывод, возвращающий нас к практике прагматической историографии, т. е. к истории чисто событийной, абсолютно чуждой идее истории как разноуровневого процесса и тем более идее объективной исторической закономерности.

В конечном счете «ревизионисты» достигли того, к чему стремились: они решительно принизили политическую роль палаты общин в правление Якова I и в первые годы правления Карла I и в такой же степени возвысили роль палаты лордов во внутренней и внешней политике этого периода.

Наряду с концепцией «роста парламента» пересмотру в английской историографии последних лет подверглась и концепция «роста пуританизма». В пуританизме историки-«ревизионисты» уже не видят идеологии политической оппозиции режиму абсолютизма первых Стюартов. Для них предпочтительно прервать в этом вопросе линию связи между первой четвертью XVII века и событиями 40-х годов.

По их утверждению, преобладающее большинство тех, кого приверженцы концепции «роста пуританизма» причисляли к «пуританам», являлись, попросту говоря, добрыми англиканами. По крайней мере до 1625 г. они в такой степени еще оставались в рамках общего протестантского консенсуса, что принимали и епископальное устройство церкви. И хотя в правление Якова I существовало незначительное меньшинство, которое более непримиримо относилось к отступлениям, даже в мелочах, от идеала «первозданной» церкви, однако эти трения не вызывали еще сколько-нибудь массового сепаратизма от церкви англиканской. С этих позиций и известная конференция по церковным делам в Гемптон-Корте, созванная Яковом I, больше не рассматривается как прелюдия все обострявшейся религиозной контроверзы. Наоборот, подчеркивается царившая при Якове I довольно широкая терпимость в рамках протестантизма.

Значительную роль в происходящей в современной англоязычной историографии «ревизии» «вигско-марксистского» истолкования причин, характера и течения революции середины XVII века играет направление так называемой провинциальной истории, начало которому положил профессор А. Ивритт. Исходная установка этого направления гласит: политика, творившаяся в Вестминстере (т. е. в стенах парламента), не может служить указанием на расстановку сил в стране в целом, поскольку эта политика имела мало общего с характером реакции на нее в графствах и городских корпорациях. Характерно, что именно историки этого направления, поставив в центр своего внимания «реакцию» провинции (графств) на действия и запросы «центрального правительства», пришли к заключению о необходимости «уравновесить» в изучении хода революции линию «радикализма» линией консерватизма, в частности в последние годы внимание переносится на факты распространения роялизма и лоялизма в провинциальном обществе.

Охарактеризованное выше «ревизионистское» течение в современной английской историографии подверглось критике со стороны известного американского историка Д. Хекстера, кстати не приемлющего вигских построений истории XVII века и — в еще большей мере — марксистской ее интерпретации. По его словам, работы Рассела и его последователей рассматривали политику только как борьбу за власть — кто ее захватил, кто ее потерял, кто ее достиг, но затем потерпел неудачу. Хекстер решительно подчеркнул революционный характер событий 40-х годов. Гражданская война была революционной по ее основной цели со стороны парламента, и следует отойти по крайней мере на одно поколение назад для того, чтобы увидеть ее истоки.

Не менее критичен по адресу «ревизионистов» английский историк Б. Коуард. Некоторые «ревизионисты», отмечает он, в такой степени стремились подчеркнуть политический консенсус, что они оставили без внимания конституционный конфликт, заявивший о себе в последних парламентах Елизаветы I, в парламентах Якова I и Карла I и в 1640 г. Каким образом мы можем объяснить конституционные конфликты между 1580 и 1640 годами в терминах иных, чем «рост парламента», «рост пуританизма», допытывается он. Одним словом, или концепция «роста», или появление на английском престоле «неспособной личности» вроде Якова I? Ответ Коуарда на этот вопрос дается хотя и с позиций констатации в Англии первой половины XVII века конституционного и религиозного конфликта, однако полностью в духе неолиберализма. Так, мы читаем: «Кризис 1640 г. был вызван, как указывали сами лидеры парламента, не тем, что классы, представленные в парламенте, были революционными, а тем, что ими являлись корона и ее советники, в то время как общины были консерваторами, защищавшими, пытавшимися защищать старые пути».

Наконец, историографическая тенденция, выдвинувшая на первый план консенсус и консерватизм в английском обществе первых Стюартов, не менее отчетливо проявилась и в освещении истории самой революции. С этой целью приверженцы «ревизионизма», задавшись целью «сбалансировать» картину революции, отмеченную, по их мнению, в современной историографии чрезмерным радикализмом, выдвинули на первый план тенденцию политического и религиозного консерватизма, вдохновлявшего в «мирный» период деятельности Долгого парламента абсолютное большинство его членов, равно как и поведение на местах дворянских кругов — джентри графств. С этих позиций даже один из ведущих деятелей Долгого парламента, Джон Пим, оказался ярко выраженным «консерватором», поскольку ведомое им большинство в палате общин в первые два года заседаний этого парламента преследовало более чем «умеренные цели» — восстановить «древнюю конституцию страны», для чего требовалось совсем немногое: «освободить» короля от «засилья злокозненного придворного окружения», от «вредного» влияния прежних советников и, наконец, поставить под контроль парламента королевские финансы.

Из этого следует вывод, что события, развернувшиеся в Англии с 1640 по 1642 год, ничего общего с революцией не имели и такое не предвещали и, следовательно, для того, чтобы выводить из них как их следствие гражданскую войну, нет никаких оснований. Гражданская война не была порождением радикальной политической идеологии, а скорее наоборот. Эта политика подвергалась радикализации в ходе самой гражданской войны. Очевидно, что при таком истолковании сущности «конституционного периода» революции остается без ответа вопрос: каким же образом «консервативное» большинство Долгого парламента с началом гражданской войны вдруг оказалось достаточно «революционным», чтобы поднять оружие против короля?

Перед нами яркая иллюстрация того, что происходит, когда исследователь, вживаясь «без остатка» в риторику участников событий (в данном случае лидеров Долгого парламента), лишает себя возможности взглянуть на нее «из другого времени», сопоставив «слова и вещи».

В заключение зададимся вопросом: почему представители немарксистской историографии столь настойчиво отказываются признать революцию 40-х годов делом новых общественных классов, буржуазных по их политико-экономической природе? Разумеется, в рассматриваемый период этих классов в «готовом виде» нигде в мире не было, не было их и в Англии. Конституирующие эти классы элементы выступали еще сплошь и рядом в обличье старых сословий, членов традиционных корпораций, «сообществ» — территориальных, профессиональных, религиозных, патриархально-семейных, хотя политико-экономическая суть их хозяйственной деятельности была уже принципиально иной. Более того, между этой новой политико-экономической сутью так называемого среднего класса данного периода и его ментальностью вообще и представлениями об этой сути в частности еще существовало поразительное несоответствие.

В результате «новый класс» той эпохи — это мозаика, составленная из кусочков — «начал» классового и сословного, привилегированного и «регулируемого», корпоративного и индивидуалистического, новаторского и традиционного, конформизма и протестантизма, одним словом, это пересечение всех этих аспектов социального бытия в данную переходную эпоху. Принцип общественного класса, потенциально лежащий в основе процесса его формирования, получает более или менее однозначное выражение в его бытийном поведении лишь в период его большей или меньшей зрелости. До наступления этого момента социальное поведение нового класса представляет собой смесь сословного этоса и локальных привязанностей составляющих его элементов.

Очевидно, что в современной науке нет еще такого алгоритма, при помощи которого можно было бы обнаружить удельный вес и динамическое значение столь разнородных интересов и устремлений прозревающих будущее класса через прошлое составляющих его элементов. Чего же в этих условиях можно добиться, к примеру, поисками «класса буржуазии» при помощи арифметического подсчета сословного состава палаты общин и какую роль могут играть результаты подобных подсчетов в ответе на вопрос: каков был социально-классовый характер революции 40-х годов?

Такова в общих чертах историческая суть коренного вопроса, привлекшего к себе внимание того течения в англоязычной историографии, которое само себя нарекло ревизионистским, но которое точнее было бы назвать неоконсервативным. И хотя пересмотр консенсуса был предпринят им не только вследствие повторного чтения свидетельств, хорошо известных, но и на основе вовлечения в научный оборот корпуса свидетельств, не привлекавших до сих пор должного внимания, что само по себе несомненно значительно расширило видение ряда проблем, тем не менее следует признать, что ни в первом, ни во втором случае собранные данные ни в коей мере не оправдывают столь радикальной перестановки акцентов, в результате которой содержание понятий «революция» и «контрреволюция» поменялось бы местами, как не оправдывают и сужение поля зрения историка пределами, заданными риторикой той или иной прослойки участников событий изучаемой эпохи.

Не будет преувеличением заключить, что, поскольку основные усилия историков-«ревизионистов» были затрачены на уровне истории событийной (при крайне редких попытках заглянуть в подпочву этого уровня), мера опосредования противоречий, свойственных последней, этих исследователей практически не занимала. Неудивительно, что треволнения масс, т. е. девяти десятых английского народа, находившихся за пределами так называемой политической нации, не нашли своего места в предложенном «ревизионистами» «новом» видении предыстории и истории революции середины XVII века.

Остается подчеркнуть, что если оставить в стороне идеологические наслоения, в ряде случаев явно отягощающие построения историков-«ревизионистов», то мы должны будем признать, что, хотя произведенная «переоценка ценностей» во многом содействовала обогащению самой фактуры историографии революции, она вместе с тем нисколько не поколебала ни тезис о социальном — буржуазном — характере революции середины XVII века, ни вывод о необратимом характере фундаментальных свершений этой революции, выполнившей основной «очистительный труд» в процессе превращения Англии средневековой в «образцовую» капиталистическую страну XVIII века.

Проиллюстрируем это положение на двух примерах. Только что было выяснено, по какой причине историки-«ревизионисты», и не только они, не видят в Англии конца XVI — первой половины XVII века «новых общественных классов», т. е. классов — носителей нового, капиталистического способа производства, накануне революции. Нечто подобное происходит и в анализе ее последствий. Исходя из формально-юридической неизменности владельческой структуры в деревне 1660 г. в сравнении с деревней 1640 г., они упускают из виду два обстоятельства: во-первых, углубление раскола английского дворянства в политико-экономическом смысле на два класса — на «старое» и «новое» дворянство. Каждое из них олицетворяло антагонистические хозяйственные уклады — традиционный и капиталистический, два политико-экономических способа реализации земельной собственности. Следовательно, внешняя неизменность владельческой структуры еще ничего не говорит о соотношении этих типов в структуре класса лендлордов до 1640 и после 1660 года.

Действительно, в ходе Английской революции не произошло дробления крупных земельных владений на парцеллы — система лендлордизма полностью сохранилась (кстати, новыми исследованиями обнаружено, что размах процесса парцеллизации и в ходе Французской революции конца XVIII века был в историографии намного преувеличен). К тому же следует учесть, что случилось это потому, что гегемония в революции 40-х годов на решающем ее этапе была захвачена индепендентским джентри, наиболее адекватно представлявшим в ходе революции интересы среднего класса — прежде всего в сельском хозяйстве — и поэтому кровно заинтересованным в сохранении системы лендлордизма.

Однако действительные перемены в экономическом строе английского землевладения были не только важными, но и прямо-таки решающими. Уже в ближайшую за революцией четверть века облик крестьянской части деревни, как убеждает сравнительное изучение описей и ренталей маноров 1630-х и 1670–1680-х годов, резко изменился. Из нее исчезла значительная часть среднего слоя земледельцев — надельных держателей крестьянского типа, и резко увеличился в ней удельный вес прослоек безземельных и мелких держателей типа коттеров. Какую роль в этом процессе сыграла односторонняя, исключительно в пользу дворянства, отмена феодального строя поземельных отношений (ордонанс февраля 1645/46 г.), а какую — сохранившиеся после реставрации земельные перестановки, происшедшие в среде лендлордов в результате «добровольных» актов отчуждения владений в ходе революции, еще предстоит выяснить. Известно, например, что новые лендлорды — покупщики земель в пору их массовых распродаж не стеснялись в средствах с целью очищения приобретенных владений от «нерентабельных» крестьян-держателей. Думается, что достаточно поставить в связь торжество сквайрархии в английской деревне в конце XVII века с этими «невидимыми» последствиями революции 40-х годов, чтобы признать, сколь глубокую борозду провела она в истории английского общества XVII века вообще и в судьбах йоменри в частности. В том же, что общее направление эволюции общества приобрело после 1660 г. ярко выраженный буржуазный характер, не сомневаются и многие историки, отказывающиеся признать революцию 40-х годов переворотом социальным.

Однако означает ли все сказанное то, что столь интенсивно работающие историки «новой генерации» не внесли ничего существенного в позитивное знание истории интересующей нас эпохи? Ни в коем случае. Нет сомнения в том, что поднятые ими пласты новых фактов расширили в значительной степени поле наблюдений, выявили общественные тенденции, которые хотя и не изменили в корне, но все же значительно усложнили прежние представления о периоде, известном как «пролог революции», и в особенности о характере общественных процессов, происходивших в провинции в канун и в ходе революции. В целом то обстоятельство, что усилиями большой группы историков была впервые в историографии воссоздана картина того, как протекала революция в английских графствах, является самым ценным вкладом в научное освоение ее истории за последнюю четверть века. И хотя с выводами, которые зачастую при этом делаются, трудно согласиться, тем не менее сообщество историков-специалистов получило возможность самостоятельно проанализировать их с большой пользой для длительной перспективы исследований в данной области.

Глава IIАнглия — колыбель капитализма

Политико-экономический облик общества предреволюционной Англии определяли два хозяйственных уклада: уклад новый — капиталистический — и уклад традиционный, унаследованный — феодальный. Наряду с ними существовало множество промежуточных хозяйственных форм, среди которых выделялся уклад мелких самостоятельных производителей, в различной степени вовлеченных в «сферу влияния» то одного, то другого из указанных выше хозяйственных укладов. Наконец, различен был удельный вес последних в различных сферах экономики. Тем не менее если под ведущей ролью иметь в виду не простое количественное преобладание, а подвижность, динамику роста и «отзывчивость» на меняющиеся условия внешнего и внутреннего рынков, то нет никаких сомнений в том, что эта роль принадлежала укладу капиталистическому.

Промышленность и торговля

Бросается в глаза, что капиталистические формы хозяйства господствовали прежде всего в тех отраслях промышленности, которые требовали больших начальных затрат капитала для организации производства. В XVII веке к ним уже относилась не только горнодобывающая промышленность, металлургия, судостроение, но и так называемые новые отрасли — производство бумаги, сахара, стекла, шелка и ряд других, хотя в этих случаях далеко не всегда шла речь о мануфактуре в собственном смысле, т. е. о систематически проведенном внутреннем разделении труда, но часто и о так называемой капиталистической кооперации, в которой само по себе сосредоточение трудовых усилий значительного числа рабочих (в рамках одного производства) приводило к росту суммарной производительности труда.

На этой основе предреволюционная Англия в ряде отраслей промышленности достигла заметных успехов. На первое место в этой связи следует поставить добычу каменного угля (за столетие — 1540–1640 гг. — она увеличилась с 200 тыс. до 1,5 млн т), которая в 3 раза превосходила добычу его во всей остальной Европе. Высокие цены на древесное топливо в связи с резким сокращением площади лесов обусловили использование каменного угля не только для отопления жилищ, но и для промышленных целей — в производстве бумаги, стекла, рафинированного сахара и ряде других. О значении добычи каменного угля в национальной экономике свидетельствует восклицание современника: «Correct your maps: Newcastle — is Peru!» — «Исправьте ваши карты: Ньюкасл — это Перу!», что означало: каменный уголь столь же ценен, как серебро [5].

В предреволюционное столетие в 6–8 раз увеличилась добыча свинца, олова, меди, соли, в 3 раза возросла выплавка железа. Хотя в техническом отношении эти отрасли английской промышленности значительно отставали от континентальных, в частности германских, производств, они имели одно решающее преимущество — доступную и дешевую рабочую силу, которая обеспечивала их высокую доходность. Если же при этом учесть, что на таких предприятиях были заняты уже не десятки, а сотни рабочих, то значение этого фактора в успехах нового хозяйственного уклада станет очевидным.

Иной была организация производства в важнейшей отрасли английской промышленности — шерстяной, хотя и в ней встречались централизованные капиталистические мануфактуры, например хорошо известная мануфактура Джека из Ньюбери, воспетая в балладе Томаса Делоне. Вот ее описание:

В одном просторном и длинном сарае

200 ткацких станков в ряд стоят,

И 200 ткачей, о боже, прости,

Трудятся здесь от зари до зари.

Возле каждого из них мальчик сидит,

Челноки готовит молча — мастер сердит…

В соседнем сарае вслед за ним

100 чесальщиц шерсти в душной пыли расчесывают шерсть.

В другом помещении — идемте туда —

200 работниц — дети труда,

Не зная устали, шерсть прядут

И грустную песнь поют.

И рядом с ними на грязном полу

100 бедных детей

За пенни в день шерсть щипают,

Грубую от тонкой отделяют [6].

Кроме того, в балладе упоминаются 50 стригалей, 20 валяльщиков, 40 красильщиков, 80 декатировщиков. Перед нами капиталистическая мануфактура уже в собственном смысле слова. Такие предприятия, отличавшиеся от позднейших фабрик только отсутствием машин, часто создавались в помещениях бывших монастырей[7].

Нет, однако, сомнений в том, что абсолютно преобладающей формой капиталистической организации суконного производства являлась так называемая рассеянная мануфактура. Капиталист-предприниматель в этом случае не строил производственных помещений и не приобретал для них оборудования[8], а ограничивался лишь покупкой сырья, в данном случае шерсти, которое последовательно передавалось для переработки на дому ремесленникам различных специальностей. Так как такая мануфактура не революционизирует средневековых форм производства, а как бы надстраивается над ними, то под ее покровом сохранялась различная мера самостоятельности ремесленников — от полного низведения их до наемного рабочего на дому, полностью отстраненного от рынка сырья и рынка сбыта, до более или менее самостоятельных мастеров, только сбывающих в скупочную контору свои изделия.

Так, к примеру, суконщик Томас Рейнольдс из Колчестера снабжал сырьем на дому 400 прядильщиц, 52 ткача, 33 ремесленников других специальностей. Из трех основных сукнодельческих районов Англии XVII века — северного, западного и восточного — капиталистические формы работы на дому господствовали в последних двух, поставлявших шерстяные ткани на экспорт (в восточных графствах Норфок, Сэффок, Эссекс производились преимущественно тонкие крашеные сукна, технология выработки которых была привезена эмигрантами из Фландрии и Голландии). В западных графствах (Уилтшир, Глостер, Сомерсет) вырабатывались преимущественно широкие некрашеные сукна. Другие сорта сукна, так называемые каразеи, изготовлялись на севере, по преимуществу самостоятельными ремесленниками, и шли главным образом на внутренний рынок. Заметим, что капиталистическая работа на дому практиковалась шире всего в деревне, свободной от цеховых регламентов, которыми все еще регулировалось городское ремесло.

Итак, капиталистический уклад в промышленности предреволюционной Англии был представлен капиталистической мануфактурой — централизованной и рассеянной — с явным преобладанием последней.

Хотя цеховой строй городского ремесла, как отмечалось, был еще жив и не без содействия властей[9] продолжал отстаивать традиционные формы производства (отсюда борьба корпоративных городов против новых центров мануфактуры, и прежде всего в их сельской округе), однако не требуется большого труда, чтобы обнаружить яркие свидетельства его внутреннего перерождения и разложения.

В XVII веке имущая верхушка в цехах настолько отделилась от массы ремесленников, что первая сосредоточила в своих руках связи с рынком, а вторые были оттеснены от него и ограничены только функциями производства. Верхушка цехов, так называемые ливрейные мастера (представлявшие цех перед городскими властями), вскоре выделилась в так называемые ливрейные компании. Это были уже по сути чисто купеческие компании, подчинившие своей экономической власти ремесленников соответствующих специальностей: торговцы сукном диктовали свои условия ткачам, торговцы ножевыми изделиями — производителям клинков, ножей, кузнецам и т. д. Достаточно отметить, что из 12 ливрейных компаний Лондона 7 являлись с самого начала торговыми корпорациями. Разумеется, в провинциальных городах процесс перерождения цехов не был столь интенсивным и очевидным, тем не менее и здесь внешняя устойчивость традиционного уклада прикрывала ту же тенденцию.

В целом продолжавшийся постоянный контроль цеха за соблюдением средневековых стандартов изделий (скажем, ширины, длины и веса куска сукна, количества нитей в основе, наконец, требование пользоваться традиционными орудиями труда) превращал цеховой строй городского ремесла в серьезную помеху на пути технического усовершенствования производства, развития нецехового ремесла и вместе с ним капиталистической мануфактуры.

Даже из этого краткого очерка структуры английской промышленности в первой половине XVII века нетрудно заключить, что столкновение двух социально-экономических форм производства — мануфактурного и цехового[10] — создавало в этой сфере три очага социальной напряженности. На почве уклада традиционного — между мастерами и подмастерьями и учениками — внутри мастерской и между цеховыми корпорациями, захватившими в свои руки связи с рынком, и цехами «чисто» производственными, т. е. низведенными до положения экономически зависимых и обираемых. На почве уклада капиталистического — между работодателями и различными категориями работных людей: «домашними» рабочими, наемными рабочими централизованных мануфактур и т. п.

Однако за этими типами социально-классовых противоречий, олицетворявшими противоречия в классической форме (принадлежавшие в одном случае историческому прошлому, а в другом — историческому будущему), нельзя проглядеть решающее значение третьего, и основного для данного этапа развития капитализма, типа противоречий: между интересами торгово-предпринимательского капитала и внутренней и внешней политикой абсолютизма первых Стюартов.

Как мы убедились, денежный капитал в первой половине XVII века лишь в незначительной степени успел превратиться в капитал промышленный. Недаром же предприниматель-мануфактурист этого времени выступает еще как купец по преимуществу. Собственно буржуазной экономической формой в это время все еще остается сфера товарного обращения, поскольку промышленное применение капитала по причинам, указанным выше, все еще рассматривалось, как правило, в качестве малопривлекательного поля его приложения в сравнении с торговлей. Недаром экономисты этого времени объявляли не производство, а торговлю основой процветания государства, наиболее быстрым путем обогащения страны. Это были, очевидно, представители так называемой монетарной теории, которые смешивали деньги с капиталом, золото — с богатством.

Сколько бы потребительских ценностей ни производили плодородные почвы и прилежание человека, учили они, страна не будет по-настоящему богатой, если эти ценности не станут товаром для других народов: ведь только внешняя торговля (при положительном торговом балансе), т. е. приток драгоценных металлов, способна увеличить национальное богатство. Такова была в ту пору экономическая теория. А практика?

Начать с того, что к началу XVII века внутренние области Англии уже давно вышли за рамки локальных рынков, образовав единый национальный рынок. Его олицетворением был Лондон.

Роль этого мегаполиса не только в политической, но и в экономической жизни страны была в то время поистине уникальной. Его население в 200 тыс. человек по численности намного превосходило совокупное население всех остальных портовых городов Англии, заслуживавших этого названия. Потребности этого города в продовольствии в немалой степени обусловили хозяйственное развитие не только близлежащих графств, но и относительно далеко от него отстоявших: одни служили для него молочной фермой, огородом и садом, другие выращивали для него пшеницу и выпасали стада, предназначенные для бойни. Судоходная на большом протяжении Темза и развитое каботажное (прибрежное) судоходство облегчали (и, заметим, намного удешевляли) доставку сюда не только продовольствия, но и промышленных изделий и топлива (каменный уголь). О емкости лондонского хлебного рынка дают представление следующие данные: В 1535 г. в город было доставлено 150 тыс. квартеров[11] пшеницы; в середине XVII века для прокормления его населения уже требовалось 1 150 тыс. квартеров. В Лондон стекалась со всех концов страны и львиная доля товаров, предназначенных для вывоза за море (прежде всего шерстяные ткани), равным образом через Лондон Англия получала большую часть товаров заморских.

Одним словом, притяжение Лондона ощущалось в стране в целом, поскольку повсеместно возрос удельный вес экономически связанного с ним населения[12]. Об этом свидетельствуют помимо горьких жалоб других городов, раздававшихся в его адрес, следующие данные: в то время как пошлины на экспорт через Лондон составляли в начале XVII века 160 тыс. ф. ст., вывозные пошлины всех других портов королевства приносили только 17 тыс. ф. ст. В 1604 году палата общин констатировала: «Все суконщики и по существу все купцы Англии горько жалуются на сосредоточение торговли в руках… купцов Лондона, к разорению всех других».

Наконец, Лондон являлся средоточием крупнейших в стране капиталов, владельцы которых верховодили в торговых компаниях, брали на откуп доходы короны, торговые и промышленные привилегии знати. В целом структуру внешней и внутренней торговли определяли два обстоятельства: предпочтение, отдававшееся правительством торговым компаниям, и уже упоминавшаяся политика торговых монополий. Конечно, помимо фискальных интересов казны компании было сравнительно легче контролировать; на них можно было возлагать обязанности организации (за собственный счет) охраны своих торговых судов (в пути); в качестве получателей доли их прибыли можно было «пригласить» желанных дворцу пайщиков — представителей титулованной знати; наконец, ими можно было руководить (через назначенных управляющих) и при нужде манипулировать в тех же фискальных целях королевскими грамотами.

Образцом такой компании того времени может служить Ост-Индская, основанная в 1600 году королевской прокламацией, при этом запрещалось кому-либо, кроме нее, ввозить в страну перец, который все в стране обязаны были приобретать только у нее. Точно так же хлопок, к примеру, имели право ввозить в страну лишь члены Левантийской компании (1581 г.), обладавшей монополией на торговлю со странами Средиземного моря. Разумеется, развернувшаяся при Якове I оживленная торговля королевскими патентами и лицензиями на исключительное право ввозить в страну определенные товары имела своим следствием установление монопольных цен, гарантировавших получение их обладателям высоких прибылей. Так, в 1607 году Ост-Индская компания выплатила своим членам 500 % прибыли на вложенный капитал. Более «скромная» по своим возможностям Московская компания в 1601 и 1612 гг. выплатила своим членам 90 % прибыли. Неудивительно, что при достаточно высоких вступительных взносах (например, такой взнос в компанию купцов-авантюристов составлял одно время 200 ф. ст.) вскоре после ее основания (1607 г.) Ост-Индская компания уже насчитывала 9614 пайщиков с капиталом 1 629 тыс. ф. ст.

Наконец, помимо того что торговые компании оттеснили от прибыльной заморской торговли аутсайдеров, по преимуществу купечество провинциальных городов, в них верховодили и присваивали львиную долю прибылей только наиболее крупные пайщики. Так, при условии, что в компании «купцов-авантюристов» насчитывалось 8590 членов, вся ее торговля была сосредоточена в руках не более 200 купцов. В результате политики монополий в Лондоне сложилась мощная купеческая олигархия, огромные состояния которой бросались в глаза иноземным наблюдателям. Например, венецианский посол сообщал на родину: «Богатство лондонских граждан очень велико, и многие накопили состояния в 100, 150, 200 тыс. ф. ст., а некоторые даже более 500 тыс. ф. ст.».

Об экономической политике первых Стюартов речь впереди. Здесь же достаточно заметить, что в системе торговых монополий ярко проявилась острота противоречий между потребностями все более динамичной экономики и феодально-абсолютистской экономической политикой. И хотя Стюарты не являлись изобретателями этой системы — она была унаследована от их предшественницы на английском престоле Елизаветы I, тем не менее именно при них она превратилась в один из факторов обострения социальных противоречий в стране, нарастающего кризиса режима.

Английская деревня

В начале XVII века Англия являлась аграрной страной с резким преобладанием сельского хозяйства над промышленностью, деревни над городом [13]. Было бы, однако, более чем ошибочно на этом основании заключить, что Англия слишком медленно продвигалась по капиталистическому пути. Наоборот, главная особенность социально-экономического развития Англии в 1540–1640-х годах, столь выделявшая ее среди европейских стран, в том и заключалась, что она продвигалась по этому пути намного быстрее других. И случилось это по той причине, что наиболее интенсивная ломка средневекового уклада хозяйства началась в деревне намного раньше, чем в городе, и протекала здесь истинно революционным путем. Дело в том, что английское сельское хозяйство, издавна связанное не только с внутренним, но и с внешним рынком (прежде всего вывоз шерсти), намного раньше промышленности стало выгодным объектом прибыльного вложения капитала, сферой капиталистического типа хозяйствования[14].

Но именно по этой причине английская деревня оказалась в столетие, предшествовавшее революции, средоточием основного социального конфликта. Сторонами в нем выступали лендлорды и крупные, предпринимательского типа арендаторы, одинаково враждебные, хотя и по различным мотивам, традиционным аграрным распорядкам, и прежде всего общинной системе землепользования, а тем самым классу мелких самостоятельных земледельцев — носителю этих распорядков. Дело в том, что, едва обретя личную свободу к концу XV века, ядро этого класса — так называемые копигольдеры [15] тотчас оказались между молотом и наковальней, т. е. между стремлением лендлордов очистить от них землю как помеху на пути к более прибыльному ее использованию, и готовностью «денежных людей» немедленно снять ее на новых, коммерческих условиях.

Одним словом, в английской деревне в классической форме проявила себя последовательность во времени и тесная взаимосвязь двух процессов — обезземеливания крестьянства и формирования класса капиталистических арендаторов; в этом и заключалась суть, с одной стороны, так называемого первоначального накопления в деревне и, с другой — генезиса капиталистического уклада в сельском хозяйстве, превращения деревни в рассадник крупной, предпринимательской аренды [16].

Инфляционная конъюнктура цен, в особенности на сельскохозяйственные продукты, обусловила в предреволюционной деревне ситуацию острого земельного голода. Если в 30-е годы XVI века акр земли приносил лендлорду ежегодно 5–6 пенсов ренты, то 100 лет спустя (1630-е годы) рыночная рента за тот же акр уже составляла 4–5 шиллингов, т. е. его годовая «стоимость» возросла в 8–10 раз.

Высокая рыночная конъюнктура стимулировала введение агротехнических новшеств, преследовавших цель повысить продуктивность полей, лугов и пастбищ. Естественно, что этот процесс «улучшения» коснулся прежде всего агрикультуры графств, тесно связанных с крупными рыночными центрами, и в особенности с Лондоном. Так, в первой половине XVII века здесь распространяется практика известкования почвы, удобрения ее морским илом и торфом, в севооборот вводятся сеяные травы (клевер) и корнеплоды (турнепс, морковь), масличные культуры (рапс, сурепица), красители (вайда, шафран), лен и конопля. В широких размерах проводится мелиорация лугов и пастбищ, развертывается осушение так называемой Великой равнины болот (в центральных и северо-восточных графствах). Целенаправленно улучшаются породы скота. В целом труд земледельца стал намного производительнее. Так, в сравнении с началом XVI века в среднем в 2 раза возросла урожайность злаковых культур. Однако несомненные свидетельства интенсификации сельского хозяйства были в социальном плане неоднозначными. Улучшения требовали значительных затрат и были доступны главным образом лордам и зажиточной верхушке деревни. С другой стороны, не уверенные в своем владельческом титуле копигольдеры (равно как и краткосрочные арендаторы) воздерживались, естественно, от подобных дорогостоящих начинаний. Малоимущей же части земледельцев они вовсе были не под силу. Очевидно, что сохранение власти лендлордов над наделами основной массы земледельцев тормозило развертывание агрикультурной революции вширь.

Между тем социально-экономические последствия такой революции в тех условиях были враждебны интересам средних и малоимущих слоев поземельно-зависимого крестьянства, поскольку они отрицательным образом влияли на устойчивость владельческих титулов и хозяйств этих категорий. Инфляционная рыночная конъюнктура на продукты сельского хозяйства и связанный с нею оживленный земельный рынок приводили к тому, что следствием всякого рода улучшений являлись огораживания общинных земель и резкое повышение держательских рент. Естественно, что новые собственники, приобретшие эти земли за наличные, были меньше всего склонны считаться с «незапамятными» традициями в отношениях с обычными держателями [17].

О масштабах этого процесса свидетельствуют следующие данные: из 2500 обследованных английским историком Р. Тауни маноров, расположенных в семи графствах, в период между 1561–1600 гг. отчуждался каждый третий манор. В гораздо большей пропорции происходила смена их владельцев в период между 1601–1640 гг. Продавцами земли выступали корона [18], представители разорившихся знатных родов и обедневшего джентри. Между 1558 и 1602 гг. в пределах 12 графств Средней Англии пэры продали 28 % принадлежавших им маноров. Хотя число пэров между 1558–1642 гг. увеличилось в 2 раза, они в 1642 г. владели меньшим числом маноров, чем в 1558 г.

Помимо разбогатевших представителей джентри покупщиками коронных земель и владений знати выступали «денежные мешки», прежде всего Лондона [19], представители так называемых свободных профессий (юристы, врачи и др.), наконец, разбогатевшие цеховые мастера и т. п. Оживленный земельный рынок содействовал мобилизации земли и в среде держателей крестьянского типа. Жалобы на жадность тех, кто собирает несколько дворов в одни руки, раздавались в Англии с начала XVI века. Естественно, что следствием этого процесса должно было явиться, с одной стороны, сокращение числа надельных дворов и укрупнение держаний, а с другой — увеличение численности безнадельных.

На почве мобилизации земли в манорах и обострившегося вследствие этого земельного голода в них развилась система субдержаний и субаренды. Крупным держателям было выгоднее сдавать клочки своих держаний в субдержание или субаренду, чем обрабатывать их, — столь высокими были земельные ренты. Но сама эта возможность свидетельствовала о том, сколь велико было число сельских жителей, которым уже не хватало держаний в маноре и которые соглашались на положение «подсуседков» у владельцев надельных дворов.

Другим важным фактором, содействовавшим подрыву позиций крестьянства в аграрном строе предреволюционной Англии, являлось стремление лендлордов регулировать рентные платежи, основываясь на состоянии рыночной конъюнктуры. Очевидно, что для массы традиционных держателей это означало многократное повышение рентных повинностей. Как уже отмечалось, наиболее критическим в этих условиях оказывалось положение копигольдеров «на срок».

Хотя, по некоторым предположениям, две трети культивировавшейся в стране площади считались фригольдом (юридический статус которого был близок к частной собственности) и только одна треть — копигольдом, это еще отнюдь не значит, что соотношение фригольдеров и копигольдеров среди крестьян было таким же. Все дело в том, что земля, значившаяся фригольдом для владельцев в манорах большей части страны, в своей львиной доле отнюдь не сдавалась на этом праве тем, кто ее обрабатывал. Имеются основания считать, что для большей части держателей крестьянского типа в северо-западных, юго-западных и частично центральных графствах типичным являлось земельное держание на праве копигольда и только в графствах Восточной и Северо-Восточной Англии удельный вес мелких фригольдеров был в 2 раза выше, чем в других регионах страны, и тем не менее и здесь уступал численности копигольдеров[20].

В целом в судьбе крестьянского копигольда заключалась судьба английского крестьянства как класса. Прекарный статус этого держания отчетливее всего проявлялся, во-первых, в ограниченности этого держания во времени: обычно так называемая копия протокола манориальной курии (так именовался документ на право владения) исчисляла срок такого держания более чем условными тремя жизнями, измерявшимися 21 годом, и, во-вторых, в правовой незащищенности копигольда от «воли» лорда манора. Недаром знатоки общего права продолжали зачислять копигольдеров в разряд тех, кто «лишен собственной земли». Поскольку обычные ренты копигольдеров не шли ни в какое сравнение с открывшейся для лендлордов возможностью сдавать землю за рыночные ренты, в английской деревне на этой почве развернулась ожесточенная борьба за ренту [21].

Динамика «вступных файнов» за тот же период не менее красноречива [22]. Приведем только один пример: держатели манора Уитли (Ноттингемшир) жаловались в 1607 г. на то, что «файны за допуск» увеличены в 45 раз в сравнении с традиционно взимавшимися файнами. Неудивительно, что многие копигольдеры в предреволюционной Англии вынуждены были «добровольно» отказываться от держаний на этом праве, соглашаясь на превращение их в аренду. Наконец, копигольдеры все еще были опутаны повинностями, восходившими к прошлому крепостному состоянию. Таковы гериот (посмертный побор), панагий — за пользование пастбищем, талья и всякого рода «подмоги» лорду, наконец, еще сохранялись повинности натурой и даже эпизодическая барщина.

Итак, копигольд был наиболее эксплуатируемой и бесправной формой крестьянского держания в предреволюционной Англии. Раннее вторжение в английскую деревню капиталистических отношений поставило преобладавшую часть крестьянства (копигольдеров), не успевшую закрепить за собой владельческие права на свои держания, в подлинно критическое положение.

Об этом свидетельствует процесс сокращения в манорах площади крестьянского копигольда и увеличения площади аренды (лизгольда). Так, в трех из семи обследованных маноров в Глостершире рента лордов уже полностью состояла из ренты лизгольдеров, в четырех других последняя составляла уже половину рентных доходов. О степени внедренности лизгольдеров в маноры Сомерсета дают представление следующие сведения. Держатели манора Хантспилл жалуются: некогда здесь насчитывалось 60 пашущих плугов, теперь (времена Якова I) их осталось только 23 «по той причине, что большая часть земли прихода… сдана в аренду различным лицам, живущим вне прихода». В приходе Титенхулл некогда имелось 16 плугов, «теперь осталось 6», поскольку земля стоимостью 800 ф. ст. в год сдана в аренду лицам, «живущим вне прихода». В приходе Кингстон из 2700 акров земли 2 тыс. акров были сданы в аренду иногородним.

Вторую половину XVI века можно с полным основанием именовать «золотым веком» предпринимательской аренды в Англии. Поскольку рента в преобладающем числе случаев благодаря долгосрочным (нередко в 99 лет) договорам, заключенным до начала активной фазы революции цен в Англии, оставалась неизменной, а сельскохозяйственные продукты сбывались по ценам, намного превышающим прежние, неудивительно, что доходы арендаторов превосходили прибыли других форм предпринимательской деятельности.

Нет, однако, сомнений в том, что наиболее радикальный разрыв с традиционным строем аграрных отношений в Англии XVI–XVII веков олицетворяли печально знаменитые огораживания общинных земель. Они-то и являлись прежде всего способом очищения лордами маноров земли от ставших в новых условиях экономически невыгодными традиционных держателей-земледельцев. И хотя сторонники огораживаний «обосновывали» их необходимость «общенациональной пользой» [23], их истинный движущий мотив заключался в стремлении лендлордов монополизировать землевладение в своих руках, распоряжаясь им невозбранно к собственной выгоде.

Как известно, разыгравшийся еще при Генрихе VII Тюдоре пролог аграрного переворота обусловил издание первого статута против обезлюдения деревень (1488–1489 гг.). Однако, поскольку проведение этого и подобного ему статутов в жизнь оказывалось сплошь и рядом в руках самих огораживателей, эффективность тюдоровского законодательства «в защиту крестьян» была ничтожной. Неудивительно, что огораживания практически продолжались с небольшими перерывами на протяжении всего XVI века. Об этом свидетельствует сама хронология соответствующих статутов и прокламаций, формально направленных против них: 1515, 1526, 1536, 1549, 1590 гг. В последние годы правления Елизаветы I и в правление Якова I поднялась новая волна огораживаний. Как показали правительственные расследования, на десятилетие 1597–1606 гг. приходилось 40 % площади, огороженной за предшествующие 50 лет. В таких графствах, как Уорикшир, Лейстершир, Норсемптоншир, Глостершир, обезземеливание крестьян зашло столь далеко, что с лица земли исчезло множество деревень. Еще большее их число обезлюдело в результате внедрения лизгольда и «укрупнений» ферм. К началу революции тысячи и тысячи крестьян, изгнанных из отцовских мест, переходивших из деревни в деревню в поисках земельного держания или случайного заработка, превратились в бродяг. Вспыхнувшее в среднеанглийских графствах в 1607 г. восстание было проявлением отчаяния обездоленных — протестом против чинившихся над ними насилий. Восставшие заявили подоспевшим лондонским судьям, что они собрались с целью уничтожить «недавно возведенные изгороди», которые превратили их в бедняков, погибающих от нужды.

Однако и после подавления этого восстания огораживания продолжались. Так называемая Компания осушителей болот (в восточных графствах) угрожала лишить источников существования тысячи общинников, живших в районе плавней, содержавших здесь скот, промышлявших рыболовством, охотой, промыслами. Точно так же традиционное пользование малоземельным и безземельным людом общинными правами в так называемых заповедных лесах было поставлено под угрозу уничтожением их заповедности (disafforestation), их распродажей в частные руки.

В целом формально восстановленное при первых Стюартах законодательство против «обезлюдения» превратилось лишь в средство собирания казной штрафов с его нарушителей, ибо уплата их являлась по сути узаконением произведенных огораживаний. Об этом свидетельствует большое число крупных огораживаний, зафиксированных в бумагах Канцлерского суда между 1630 и 1640 гг.

Итак, в английской предреволюционной деревне накопились столь острые противоречия, что при первом же проявлении политического кризиса («кризиса верхов») этот горючий материал должен был вспыхнуть широкой волной народных движений.

Глава IIIАнглийское общество

Социальная структура общества предреволюционной Англии отличалась удивительной пестротой и переплетением имущественных и сословных статусов людей, в особенности на уровне собственнических классов. Подобная специфика социальной структуры характерна для периода, когда официально признанная юридическая классификация приходит в острое противоречие с общественной практикой, в результате чего в обиходе общественные градации на время затуманиваются. Следовательно, сложность интересующей нас структуры заключалась в рассматриваемый период не только в многоликости сословно-правовых состояний, но и в обманчивости самих этих ликов, поскольку традиционная система статусов сплошь и рядом прикрывала полностью противоречившее ей социально-классовое положение их носителей.

Только на вершине официально признанной сословной иерархии — высшая титулованная знать — и на ее противоположном полюсе — слои, стоявшие вне официального «политического» общества, — традиционное деление в основном еще сохранило свою определенность и зримые границы. Поскольку же речь идет о состояниях, располагавшихся между указанными полюсами, то под воздействием противоположно направленных процессов — разложения унаследованных общественных классов и формирования новых — границы между ними оказались размытыми.

Начнем с традиции. Уильям Гаррисон в своем «Описании Англии» (1577 г.) следующим образом изобразил социальную структуру современного ему общества: «Мы в Англии обычно подразделяем людей на четыре сорта». Первый из них — джентльмены (титулованная знать, рыцари, эсквайры и те, кого просто именуют джентльменами); второй — бюргеры (члены городских корпораций, домовладельцы, плательщики налогов); третий — йомены (зажиточная верхушка крестьян, владельцы земли на праве фригольда с годовым доходом в 40 шилл., зажиточные арендаторы). Наконец, «четвертый сорт» — поденщики, копигольдеры, коттеры, ремесленники — люди, по словам Гаррисона, не имеющие «ни голоса, ни власти в государстве, ими управляют, и не им управлять другими».

Следуя «Описанию», нетрудно заключить, во-первых, что только первые три сословных «состояния» («сорта») включались в официально признанный «народ Англии», между тем как в количественном отношении они составляли всего лишь одну десятую взрослого мужского населения страны. Иными словами, в «четвертый сорт» включались те девять десятых мужского населения, которые лишены были права участвовать в выборах членов парламента. Очевидно, что принцип, по которому люди этого «сорта» отделялись от ближайшего к ним «третьего сорта», был юридико-имущественным (размер и юридическое «качество» землевладения — фригольд). И более того, даже при определении сословного статуса «благородных» принцип «по рождению» («благородство крови») был «затуманен» практикой возведения в рыцари «за заслуги перед королем», тем более что в правление Якова I Стюарта с целью пополнения казны развернулась широкая продажа дворянских титулов — вплоть до титулов высшей знати (чем воспользовалось немало «худородных» толстосумов). Так или иначе, и в предреволюционные годы имущественное состояние, образовательный ценз, должность и просто материальная возможность человека вести образ жизни «джентльмена» (т. е. не прибегая к физическому труду) оказывались достаточным основанием, чтобы в общественном мнении данный человек был принят за «благородного».

Итак, одной из характерных черт английского общества изучаемой эпохи являлась интенсивная социальная мобильность между «худородными» среднего класса (так называемыми middlings) и дворянским сословием [24].

В 1600 г. сословную структуру английского общества попытался обрисовать сэр Томас Уилсон. Основное ее отличие от описания Гаррисона заключалось в разделении дворянства Англии на два разряда: высшее (nobiles majores) и низшее (nobiles minores). К первому относились титулованные роды, обладавшие наследственным правом заседать в палате лордов (пэры), — герцоги, графы, маркизы, виконты, бароны. Родовитая знать Англии XVII века не могла похвалиться древностью своих родов. В преобладающей своей части она была новосозданной: в лучшем случае — Тюдорами, в худшем — Стюартами. В самом деле, в первом парламенте Генриха VII заседало 29 светских лордов. Чего не сделала война Роз, доделали первые два Тюдора, завершившие разгром старой мятежной знати. В парламенте 1519 г. в стране оказалось лишь 19 светских лордов. Позднее, при Елизавете I, их число было доведено до 61, а при Якове I — до 91. Более половины состава палаты лордов 1642 г. получили свои титулы после 1603 г. Представить имущественный облик пэров позволяют следующие данные: годовая стоимость владений 61 пэра-роялиста составляла 1 841 906 ф. ст., т. е. в среднем 30 тыс. ф. ст. на одного. Только 16 пэров получали доход, превышающий эту среднюю сумму, зато доход многих был намного ниже ее [25]. Оскудение значительной части знати было результатом сохранения феодального образа жизни, включая и формы утилизации земельной собственности. В случае отсутствия королевского фавора (должностей, пенсий, дарений) это приводило к неоплатным долгам и к неминуемой распродаже значительной части земельных владений [26].

В то же время среди титулованной знати имелась значительная прослойка предприимчивых лордов, совмещавших получение земельной ренты с предпринимательской прибылью (зачастую только части этой прибыли — в виде платы за сдачу своих привилегий на откуп предпринимателю). Так, граф Ньюкасл владел угольными копями и железоплавильными печами на Тайне; граф Шрюсбери не только вел обширное коммерчески поставленное хозяйство в домене, но и слыл крупнейшим «промышленником» своего времени (уголь, лес, свинец и т. п.); граф Бедфорд возглавил компанию по осушению плавней и вложил в дело 100 тыс. ф. ст.; граф Уорик возглавил Гвинейскую компанию, получившую патент в 1618 г. Наконец, — и это очень характерно для духа времени — среди членов Ост-Индской компании числились 15 герцогов и графов, 13 графинь и других титулованных дам, 82 кавалера различных орденов.

Разумеется, в большинстве случаев представители знати, украшая своими титулами торгово-промышленные начинания толстосумов и нередко «уступая» другим свои королевские патенты или владельческие права, попросту говоря, «приобщались» к прибылям, не ими полученным, и таким образом «поддерживали» «благородный» образ жизни из источников, далеко не благородных. Правда, в этом смысле английская знать мало отличалась от современной ей знати других европейских стран. Однако поскольку это касается высшей знати в целом, и в особенности той ее части, которая не была пригрета фавором двора и не проявляла склонности сменить политическую экономию феодального владыки на хозяйственную науку дельца, то ведущая хозяйственная тенденция с конца XVI и в первой половине XVII века заключалась в упадке и оскудении.

Не об этом ли свидетельствуют не столь уж редкие случаи, когда обедневшие аристократы стремились с помощью приданого купеческих дочерей поправить пошатнувшееся благополучие. Так, к примеру, лорд Комптон женился на дочери мэра Лондона Джона Спенсера, оставившего наследство в 300 тыс. ф. ст., лорд Уиллоуби женился на дочери олдермена Кокни, принесшей ему приданое в 100 тыс. ф. ст., и т. п.

Однако самой примечательной чертой общественной структуры Англии первых Стюартов является, как уже указывалось, раскол дворянского сословия на два общественных класса, во многом антагонистических, — на так называемое старое и новое (обуржуазившееся) дворянство. Это несовпадение классовых граней с сословными, поскольку речь идет о дворянстве, придало революции 40-х годов ее историческое своеобразие и предопределило как ее характер, так и конечный результат. Именно это обстоятельство игнорируется, как мы видели, немарксистской историографией.

В этой связи особую научную важность приобретает проблема социальной природы нового дворянства. Хотя его разрозненные элементы были известны уже в XV веке, однако в качестве общественного класса новое дворянство было порождением XVI века, так же как и класс буржуазии.

Удостоверить этот основополагающий факт нам поможет то обстоятельство, что сплошь и рядом «социальным материалом» при формировании этого класса преимущественно служили вовсе не потомки лендлордов XIV–XV веков, а представители денежного капитала, нажитого вне деревни и примененного ими в том числе для приобретения земельной собственности, благо вскоре после монастырской диссолюции началась широкая распродажа перешедших во владение короны церковных имуществ. Вот почему, кстати, для значительной (пожалуй, преобладающей) части «новых дворян» опасность контрреформации, практически не исчезавшая с английского небосклона вплоть до начала революции, угрожала самим основаниям их дворянского статуса и социального благополучия. Неудивительно, что протестантский пыл «новых дворян» был столь адекватным, непосредственным выражением их социального самосознания.

Итак, новое дворянство — это в политико-экономическом смысле та часть дворянского сословия, которая активно приспосабливала земледелие к нуждам капиталистического уклада в сельском хозяйстве. Такое приспособление могло протекать в двух формах: либо лендлорд, очистив свою землю от традиционных держателей крестьянского типа, сдавал ее арендатору-предпринимателю на условиях рыночной ренты, либо он сам выступал в качестве такого предпринимателя, соединяя в своих руках и земельную ренту, и предпринимательскую прибыль. Неудивительно, что мы зачастую встречаем «нового дворянина», лорда манора, в качестве крупного арендатора (или даже крупного копигольдера) в соседнем маноре. Однако свою хозяйственную деятельность этот дворянин отнюдь не ограничивает сельским хозяйством. Он сплошь и рядом и коммерсант, инициатор заморских экспедиций, и член торговой компании, и судовладелец, и промышленник. Он человек свободных профессий — юрист, нотариус, землемер и т. п. Бэкон, хорошо знавший анализируемый здесь общественно-экономический тип, отмечал, что «улучшение почвы», иными словами — приспособление землевладения к потребностям рынка, — «наиболее естественный путь» обогащения, но вместе с тем «слишком медленный» путь. И далее он сообщает, что ему известен дворянин с наибольшим для того времени доходом, благодаря тому что тот в одно и то же время «крупный скотовод», овцевод, торговец древесным углем, зерном, поставщик олова, железа.

Одним словом, «новый дворянин» — социальный гибрид лендлорда и предпринимателя. Мы не знаем, каким было соотношение в его бюджете различного рода доходов — ренты, предпринимательской прибыли, ростовщического процента или «мздоимства», обеспечивавшегося должностью. Ясно лишь одно: будучи дворянином по сословному положению, он как буржуа по хозяйственному укладу жизни был чужд предубеждений относительно рода получаемых им доходов.

Поистине история промышленности и торговли Англии этого периода не только дело рук буржуазии — в значительной мере она творилась представителями нового дворянства. Таким образом, «новое дворянство» с целью поддержать свой престиж в качестве джентльменов превращалось в дельцов-коммерсантов (или же, точнее, не переставало ими быть); формально являясь «рыцарями шпаги», они превращались в «рыцарей наживы». Одним словом, если сословный престиж и в новых условиях все еще обеспечивался землевладением, то стиль жизни уже определенно зависел от меры «пренебрежения сословностью», отраженной в доходной части бюджета.

Нет ничего удивительного в том, что социальная мобильность в предреволюционном обществе наиболее отчетливо проявилась на уровне джентри графств — среднего и мелкого дворянства, с одной стороны, и преуспевших бюргеров и верхушки фригольдеров и арендаторов — с другой. Так, из 963 изученных фамилий джентри в Йоркшире (за период 1558–1652 гг.) 9 фамилий стали пэрами, 64 — покинули пределы графства, в 181 случае владения стали выморочными по мужской линии, 30 фамилий больше не встречались в бумагах. Их заменили младшие линии тех же фамилий, но прежде всего новые претенденты на «благородство» — юристы, купцы, разбогатевшие ремесленные мастера и, наконец, выходцы из среды йоменов.

Такая же картина мобильности в среде джентри открылась в Линкольншире. Из 763 семей джентри, учтенных здесь в 1600 г., 278 потеряли свое место в этой среде к 1642 г. (35 продали свои владения). В то же время 210 фамилий были вновь включены в разряд сословия джентри. И снова многие из них являлись богатыми бюргерами или преуспевавшими йоменами. «Диффузия» между этими классами была более чем интенсивной. Смешанные браки здесь не выглядели чем-то экстравагантным, тем более в семьях джентри, в которых сословное происхождение еще не забывалось. Хорошо известна процветавшая в Англии первых Стюартов практика отправки младших сыновей джентри в учение к членам торговых корпораций, с тем чтобы по завершении семилетнего ученичества они превратились в равноправных членов этих корпораций. Так, например, из 125 учеников, состоявших у членов компании купцов-авантюристов в Ньюкасле (между 1625–1635 гг.), 42 были сыновьями йоменов, 40 — сыновьями джентльменов. Из 8 тысяч учеников, состоявших в лондонских компаниях (между 1570–1641 гг.), 12,6 % были сыновьями рыцарей, сквайров, джентльменов. В наиболее богатых из этих компаний, деятельность которых ограничивалась торговыми операциями, удельный вес учеников из «благородных» семей колебался между 1/4 и 1/3 от общего их числа [27].

Нет нужды входить здесь в освещение проблемы, оставшейся нерешенной и в итоге той знаменитой дискуссии, которая известна под названием «рост джентри»: приходил ли этот слой знати в изучаемый период в упадок или, наоборот, материально преуспел и находился на подъеме? К сожалению, сколько-нибудь однозначных свидетельств в пользу того или другого ответа на данный вопрос сохранившиеся источники не позволяют дать. Для преследуемой нами цели достаточно отметить несомненный рост совокупного богатства джентри. Так, составляя ничтожную долю населения страны — около 2 % (вместе со своими семьями), джентльмены контролировали львиную долю национального дохода: в середине XVII века они владели 50 % культивируемой площади (другими 15 % этой площади владели пэры).

В итоге мы можем полностью оценить заключение К. Маркса о роли нового дворянства в революции XVII века: «…загадка консервативного характера английской революции объясняется длительным союзом между буржуазией и большей частью крупных землевладельцев, союзом, составляющим существенное отличие английской революции от французской… Этот связанный с буржуазией класс крупных землевладельцев… находился, в отличие от французского феодального землевладения 1789 г., не в противоречии, а, наоборот, в полном согласии с условиями существования буржуазии».

Социальная структура городского населения изучена крайне недостаточно. Основная линия водораздела здесь проходит между полноправными членами корпораций — фрименами — и просто домовладельцами, ниже которых стояли только живущие в чужих домах. В последнем случае речь шла главным образом о подмастерьях, учениках и слугах. Поскольку специфика корпораций в английских городах заключалась в том, что в одной и той же корпорации состояли и производители данного товара, и торговцы им, постольку соответствующая статистика крайне затруднена, если вообще возможна. Так, архивы города Вустера позволяют только утверждать, что между 1600–1649 гг. здесь существовало 100 различных «занятий». О том же, как население города распределялось между ними, остается только гадать.

Что же касается социальной структуры сельского населения, то за вычетом джентльменов на вершине социальной иерархии здесь находились так называемые йомены. Как обозначение рода занятий, йомены являлись земледельцами, однако не все земледельцы заслуживали статуса йоменов. Йомены в глазах современников составляли имущественную верхушку деревни. Это были «крепкие» сельские хозяева, держатели преимущественно фригольда (хотя немало случаев, когда йоменами именовались зажиточные копигольдеры и арендаторы); фригольдерский доход в 40 шилл. в год был для них не верхней, а нижней границей. Однако в среде йоменов в свою очередь различали высшие и низшие слои. Первые олицетворяли сельскую олигархию, заправлявшую всеми делами в приходе и общине. По оценке исследовательницы Кемпбелл, этот разряд йоменов по уровню доходов был гораздо ближе к джентри, чем к земледельцам в собственном смысле слова. Их годовой доход достигал 100–200 ф. ст. Так, доход йомена Роберта Лодера (Бэркшир) в 1613 г. за вычетом расходов на пропитание семьи и слуг составлял 185 ф. 15 шилл. Даже йомены, принадлежавшие к низшему слою, получали в среднем годовой доход в 40–50 ф. ст.

По свидетельству Уилсона, в Англии насчитывалось 10 тыс. йоменов с доходом 300–500 ф. ст., 80 тыс. фригольдеров, имевших 5–8 молочных коров, 5–6 лошадей.

Ниже йоменов на иерархической лестнице крестьянства стояли «земледельцы» — самостоятельные хозяева, так называемые huslandnen, среди которых существовала несравнимо более глубокая имущественная дифференциация, чем среди йоменов. Если рассматривать в качестве эталона для сравнения держателя надела в 30 акров, то окажется, что в начале XVII века он мог в нормальный по урожайности год рассчитывать на доход в 14–15 ф. ст. За вычетом стоимости скромного содержания семьи из шести человек (родители и четверо детей), у него, по вычислениям П. Боудена, могло оставаться на все прочие нужды 3–4 ф. ст. в год.

Сравнение с этим эталоном распределения пахотной земли среди держателей любого английского манора указанного времени убеждает в том, что преобладающая их часть едва могла сводить концы с концами, поскольку владела держаниями от 1/2 до 1/6 30-акрового надела. Вот, к примеру, как выглядела дифференциация крестьян в маноре Барроу (Ланкашир) в 1649 г.:



Иными словами, только 28 % держателей этого манора можно было отнести к разряду благополучных. Огромное же большинство — 72 % от общего числа держателей — должны были либо частично, либо полностью искать источник существования на стороне.

В маноре Уиллингхем (Кембриджшир) в 1603 г. ситуация была еще более характерная: только у одного имелось держание в 59 акров; 48 держателей владели наделами от 5 до 38 акров; 67 держателей были полностью лишены пахотной земли.

Важная особенность социально-имущественной структуры английского крестьянства заключалась в том, что, чем ниже на имущественной лестнице находился держатель, тем большую роль в его судьбе играли общинные формы землепользования [28] и юридический статус держания — различие между фригольдом, пользовавшимся юридической защитой неизменности условий держания, и копигольдом, лишенным подобной защиты.

Огромный удельный вес малоземельных и безземельных жителей деревни свидетельствовал не столько о земельном голоде, возникшем в результате «давления на ресурсы» растущего населения страны, сколько, как уже было отмечено, о степени интенсивности вытеснения из землепользования — различными способами — масс традиционных держателей. И естественно, что огораживание общинных угодий больнее всего ударяло именно по интересам малоземельной и безземельной части владельцев сельских дворов — они лишались решающего подспорья своего деревенского существования — общинных прав (прежде всего на выпас скота). Вместе с тем все более важную роль в формировании социального облика этого огромного по удельному весу слоя обезземеленного населения играло регулирование рабочего вопроса.

О степени остроты рабочего вопроса в Англии первых Стюартов свидетельствуют протоколы так называемых мировых судей. Если в промышленных районах страны наличие огромного слоя деревенской бедноты являлось важнейшей предпосылкой распространения капиталистической мануфактуры, то в районах сельскохозяйственных только незначительная часть этого контингента могла получить место постоянных или сезонных слуг (т. е. батраков) в пределах своей или близлежащих деревень. Большая же часть их вынуждена была в поисках такого места проделать немалый путь, переходя из деревни в деревню и зачастую из графства в графство в поиске хотя бы сезонной занятости.

О материальном положении этого обширного слоя людей, именовавшихся в предреволюционной Англии коттерами, т. е. держателями одних лишь хижин — зачастую без клочка прилегающей земли, свидетельствует опись имущества коттера Джона Смита из манора Петтингтона. Общая стоимость его имущества была оценена в 2 ф. 10 шилл. 8 пенс. В его хижине не было ни кровати, ни стола. Стол заменяла доска. Столовая утварь в доме была деревянной, одежда — ветхая, и единственная живность во дворе — две курицы и несколько цыплят [29].

Елизаветинское законодательство, обязывавшее манориальных лордов обеспечивать каждый вновь возведенный коттедж 4 акрами пахоты, полностью игнорировалось и лендлордами, и местными властями. В погоне за рентой лорды маноров закрывали глаза на то, что сотни «безземельных» хижин возводились на пустошах за деревенской околицей [30]. По оценке современного исследователя, 2/3 деревенских батраков владели одними лишь хижинами. Естественно, что жизнь и смерть этого огромного слоя сельского населения зависела от возможности найти более или менее регулярный заработок.

Однако при том соотношении спроса и предложения, которое складывалось на рынке труда в предреволюционной Англии, оплата труда составляла самую мизерную по величине долю стоимости производившихся в стране потребительских ценностей. По данным уже упоминавшегося исследователя Боудена, работник, регулярно занятый, мог заработать в год максимум 10 ф. 8 шилл. [31] Между тем только для содержания семьи в нормальный по урожайности год на уровне, едва отделявшем ее от угрозы голодной смерти, и уплаты ренты за коттедж требовалось минимум 11–14 ф. ст. в год[32]. Если же учесть, что регулярно занятые «трудящиеся бедняки» составляли меньшинство в этой среде, то станет ясно, сколь размытой была в действительности грань, отделявшая такого бедняка от паупера.

По свидетельству одного из современников (1622 г.), «трудящиеся бедняки» Лондона встают на рассвете и без устали трудятся целый день, который затягивается допоздна, и тем не менее едва ли им доступен хлеб в конце недели или одежда взамен износившейся в конце года.

Хотя формально на сессиях мировых судей должна была ежегодно устанавливаться мера соответствия заработной платы наемных рабочих рыночной цене на хлеб, тем не менее долгие годы эта плата оставалась неподвижной [33]. К тому же мировых судей больше всего заботило, чтобы наниматели, упаси бог, не платили работнику больше установленного. Так, в предписании мировых судей Девоншира значилось: «Все констебли должны установить имена тех хозяев и работников, которые дают и берут плату выше установленной, и сообщить о них мировым судьям». К тому же расценки, таким образом установленные, регулировали только оплату рабочих, профессии которых были традиционными, т. е. унаследованными от средних веков, и хотя Яков I распространил елизаветинскую систему регулирования и на рабочих всех других профессий, т. е. новых мануфактур, их оплата оставалась официально не установленной.

Что же в таком случае говорить о тех многих и многих тысячах бедняков, которые ввиду отсутствия каких-либо средств к существованию оказывались либо на положении нищих в родном приходе или гонимых нуждой бродяг по дорогам страны. О масштабах пауперизма, которым было поражено общество в предреволюционной Англии, дают представление следующие свидетельства. Так, в одном лишь приходе Сомертон (Сомерсетшир) власти насчитали 300 бедняков. В 1630 г. в этом графстве было подсчитано, что число бедняков, вынужденных жить на средства прихода, с 1610 по 1630 г. увеличилось в 3 раза. В приходе Хейдон (Эссекс) в 1625 г. даже 43 % домовладельцев жили в условиях крайней бедности. О положении же в этом приходе тех, кто был лишен собственного угла, можно только догадываться. В одном из приходов Солсбери в 1635 г. помимо официально признанных пауперов, получавших «вспомоществование по бедности», 1/3 населения рассматривалась в качестве бедняков.

Как и следовало ожидать, пауперизм в стране резко возрастал либо в годы недородов, либо в периоды торговых кризисов, когда из-за резко сократившегося сбыта (в особенности шерстяных изделий за море) без работы и средств к существованию оставались многие тысячи надомных и наемных рабочих и их семьи. Так называемая система вспомоществования бедным, установленная актом 39-го года правления Елизаветы I (1597 г.), на практике сводилась к стремлению приходских властей под любым предлогом изгнать из прихода потенциально или фактически нищего или же «трудоустроить» здорового нищего принудительным путем на условиях нанимателя или, наконец, заключив его в работный дом.

Неудивительно, что многие пауперы предпочитали бродяжничество с его случайно перепадавшими милостынями и заработками (нередко и воровством) пребыванию в работных домах или в принудительном услужении у хозяев прихода. И это несмотря на драконовские законы против «здоровых нищих» и «упорствующих бродяг», нарушение которых влекло за собой и забивание в колодки, и публичные бичевания, и заключение в тюрьмы, а то и виселицу.

Итак, масштабы пауперизма, наблюдавшиеся в английском обществе изучаемого периода, — это наиболее зримые результаты двуединого процесса — кризиса и разложения традиционного средневекового способа хозяйствования и бурно протекавшего процесса первоначального накопления. Однако не только их. Тот факт, что интенсивность последнего намного опережала интенсивность становления капиталистических форм эксплуатации труда, чем и объясняется само наличие огромной армии пауперов, — яркое свидетельство того, в какой степени господствовавший в стране общественно-политический строй тормозил этот процесс.

Глава IVПуританизм — идеология революции

Одной из важнейших особенностей Английской революции середины XVII века являлось своеобразие идеологической драпировки ее социально-классовых и политических целей. Это была единственная революция европейского масштаба, в которой роль боевой теории восставших играла идеология Реформации в форме кальвинизма на английской почве — пуританизм. Бросающееся в глаза противоречие между глубокой религиозностью, вдруг охватившей широкие народные круги, и прежде всего так называемый средний класс, и обмирщенностью его социальной практики ввело в заблуждение не только Дэвида Юма, обвинившего пуритан в лицемерии. Видимо, именно это противоречие и сыграло немаловажную роль в том, что оценки исторической функции, выполненной пуританизмом в изучаемый период, оказались не только различными, но и зачастую взаимоисключающими.

Одни видели в нем путь к свободе и демократии, другие — путь к насилию и тирании. Одни подчеркивали консерватизм экономического учения пуританизма, значение его средневековых корней, другие видели в нем одну из предпосылок развития капитализма в Англии и последующего роста ее колониальной империи. Одни подчеркивали значение пуританизма для развития естествознания, другие считали, что пуританизм здесь ни при чем, что естествознание имело не религиозные, а светские истоки, ведущие к развитию капиталистических отношений, и в конечном счете указывали на связь его с итальянским Ренессансом. Одни видели в пуританизме источник деизма и свободомыслия, другие подчеркивали в нем фанатизм и религиозную нетерпимость.

Всем этим суждениям, столь пестрым и противоречивым, свойственна одна общая черта — в них обойдена проблема революции, т. е. идеологическая функция пуританизма в процессе мобилизации сил революции. Вследствие этого без ответа оставлены отправные вопросы исследования данной проблемы, а именно: 1) в какой степени и каким образом в пуританизме отразилась суть революционной ситуации в Англии, начало формирования которой относилось к первым годам правления Якова I, и 2) почему роль политического просвещения социальных слоев, сознававших себя угнетенными господствующим режимом, выпала здесь на долю не светской, а религиозной реформационной идеологии?

Ответ на первый вопрос требует обращения к догматике кальвинизма с целью выявить ведущие черты социально-этического уклада жизни, вытекавшего из нее для приверженца протестантизма вообще и для пуританина в частности.

Известно, что Реформация не только не устранила стремление церкви во имя «заботы» о судьбе верующего в мире потустороннем опекать его жизнь в мире земном, а, наоборот, привела к замене прежнего практически малообременительного контроля верующего в католической церкви действительно систематической и жесткой регламентацией всех сторон частной и общественной жизни верующего. Поистине протестантизм заменил прежние «внешние оковы» «внутренними», внешнее и зримое благочестие — благочестием внутренним, истовым и напряженным. Он потребовал от верующего вместо эпизодических «добрых дел» превращения всей его жизни в миру в непрерывное «служение богу». Не бог существует для людей, а люди — для бога. Все их свершения приобретают смысл, только если видеть в них проявление, свидетельство божественного величия.

Для того чтобы объяснить, почему протестанты не только мирились с этой дотоле неведомой тиранией церкви, но и отстаивали ее и защищали с самоотверженностью первых христиан, обратимся к центральному догмату кальвинизма — так называемому учению о предопределении. Всю меру психологического воздействия этого учения на «новообращенных» мы сможем полностью оценить, если не упустим из виду, что их бытийные приоритеты и прижизненные идеалы обусловливались целью достижения потустороннего блаженства. Только в свете этой высшей ценности приобретает глубокий смысл тот отмечавшийся многими современниками факт, что люди, далекие от тонкостей вероучения, проявляли столь неподдельный интерес к библейским текстам и с горячностью, нередко выливавшейся в потасовки, обсуждали смысл того или иного «темного» слова Писания.

Итак, что же для современников революции 40-х годов заключалось в учении о предопределении? Оно, как известно, гласило: предвечным решением своим бог предопределил одних людей к жизни вечной (т. е. к спасению), других — к вечной смерти. Те, кто неисповедимым и неизменным решением создателя предопределены были еще до сотворения мира к вечному блаженству, сами этого не заслужили ни верой, ни «добрыми делами» или каким-либо другим образом, — бог решил это своей «свободной волей», и смертному не дано знать, на каком основании.

Догма объясняла это «невероятным даром божественной милости» — этого абсолютного, единственного и необъяснимого источника акта избранничества. «Избранник божий» уже не может отпасть от благодати; все, что он предпринимает, он совершает во славу божию. С другой стороны, отверженному уже никакие «добрые дела» не помогут.

Наконец, с точки зрения кальвиниста являлась непреложной истина, согласно которой для вечного блаженства предназначены лишь немногие, абсолютное же большинство — отвергнуто и осуждено.

Нетрудно заключить, что в решающем вопросе веры — о потусторонней судьбе — кальвинизм оставил человека в полном неведении и одиночестве, так как радикальнейшим образом отверг веру в спасение с помощью церкви и ее таинств. Церковь Кальвина печется не о загробной судьбе человека, она служит единственной цели — «приумножению славы божьей» на Земле.

Но если у верующего были отняты все магические средства спасения, и прежде всего магия так называемых церковных таинств, если ему не было оставлено никаких надежд на возможность умилостивить творца, то каким образом устанавливалась та исключительная доверительность пуританина к богу при полной внутренней отчужденности от церковного служения? Иначе говоря, каким образом потрясающий, абсолютный религиозный индивидуализм был совместим с самим существованием церкви, бессильной что-либо изменить в потусторонней судьбе верующего?

В качестве указания на вступление английского абсолютизма в реакционную фазу и идеологического выражения нарастающего на этой почве недовольства так называемых средних классов его политикой пуританизм [34] ведет свое начало с 90-х годов XVI века. В его предреволюционной истории следует различать два этапа:

1) доктринальный (по преимуществу — оппозиция королевской, англиканской церкви, обусловленная незавершенностью Реформации в этой стране) и 2) политический — слияние религиозного нонконформизма с политической оппозицией абсолютизму Стюартов. Если первый из указанных этапов дал о себе знать еще в правление Елизаветы I, то предпосылки перерастания первого во второй были заложены в самом факте складывания в стране революционной ситуации. Сама неизбежность наступления политической фазы пуританизма вытекала из переплетения церковного устройства и механизма политического властвования, столь тесного, что падение одного неизбежно влекло за собой крушение второго. Недаром Яков I пророчески произнес: «Нет епископа — нет короля, нет знати» [35]. И дело заключалось не только в том, что со времени Реформации носитель английской короны являлся одновременно главой англиканской церкви, по воле которого замещались вакансии иерархов церкви — архиепископов и епископов — и толковались, в конечной инстанции, догматы вероучения, но и в том, что церковь превратилась с этих пор в институт, самым непосредственным образом поставленный на службу интересам двора.

Королевская администрация предписывала содержание воскресных проповедей, произносившихся во всех церквах страны. Церковные суды, находившиеся под началом епископов, привлекали прихожан к ответу не только за неуплату церковной десятины, но и за непосещение воскресной службы, за ересь, за «распущенность» и т. п. В целом не было такой стороны жизни прихожанина, которая не находилась бы под бдительным надзором приходского священника. Осуществлявшаяся церковью цензура печатного слова выискивала не только ересь, но и политическую крамолу. Наконец, функционировавшая под началом архиепископа так называемая Высокая комиссия являлась по сути таким же орудием королевской прерогативы, как и печально знаменитая Звездная палата. В итоге не будет преувеличением заключить, что англиканская церковь представляла собой одно из звеньев, причем самое эффективное, бюрократической системы абсолютизма в этой стране. По мере перерастания последней в систему сугубо реакционную только что отмеченная функция церкви становилась одним из факторов процесса формирования оппозиции двору.

Рассмотрим теперь поближе те явления исторической действительности стюартовской Англии, которые обобщенно названы пуританизмом. Почему само прозвище «пуританин» приобрело в эту пору столь одиозный характер в глазах властей предержащих? Ведь в области догматики пуритане не столь уж далеко отстояли от англикан… Основной догмат кальвинизма — учение о предопределении — являлся столь же фундаментальным в исповедании веры англиканина, как и пуританина. Однако все дело в том, что официальная королевская Реформация, установленная при Елизавете I, мало что изменила в церковном культе и вовсе не затронула церковную организацию. Именно в этой области сосредоточивались основные расхождения между пуританами и англиканами, и ее в первую очередь затрагивали требования пуритан довести Реформацию до конца.

Превращение Библии благодаря небольшому формату и доступной цене (так называемой женевской Библии) в настольную книгу верующих (причем даже сравнительно скромного достатка) открыло возможность для самостоятельного толкования ее содержания каждым прихожанином, владевшим грамотой. В этом смысле непререкаемый авторитет Библии в глазах протестантов сослужил плохую службу защитникам англиканства. С одной стороны, идеалу первозданной церкви противоречило сохранение в англиканском культе убранства и ритуалов, унаследованных ею от католической обрядности (витражи, органная музыка, подчеркивание святости алтаря занавешиванием его покрывалом, стихари, коленопреклонение при причастии, как будто речь шла вместо символического о реальном присутствии «тела и крови» Христа в хлебе и вине, а главное — преобладание молитвы над проповедью) и апеллировавших прежде всего к эмоциям верующих, и т. п. Отсюда требование пуритан изгнания из церковного обихода всего того, что напоминало культ католического «язычества» — икон и скульптур, цветных стекол и дорогостоящих алтарей, покрывал и священнических облачений, музыки, т. е. всего, что противоречило идеалу «дешевой церкви».

Однако еще более важное значение для «средних классов» — поборников этого идеала — имело требование привести и организацию и управление церковью в соответствие с раннехристианской традицией. Учение о предопределении, поставив верующего лицом к лицу с создателем и полностью освободив от власти церкви его потустороннюю судьбу, оказалось в этом смысле орудием внешнего раскрепощения верующего. Церковь больше не могла претендовать на роль посредницы между верующим и богом, поскольку все ее «чудеса» уже не могли изменить приговор небес. Но тем самым, с одной стороны, институт «священства» отныне равным образом включал как клириков, так и верующих-мирян, а с другой — отрицались основы существования иерархии в среде самих клириков. Нетрудно убедиться, что в случае реализации заложенных в кальвинизме теологических оснований церковного устройства последнее из авторитарного и иерархического должно было приобрести формы, в которых решающий голос в церкви принадлежал бы верующим-мирянам (что, разумеется, в тех условиях означало «лучшим» среди них, т. е. наиболее состоятельным и, следовательно, наиболее «уважаемым»). К этому в основном сводились организационные принципы пуританской церкви, изложенные профессором Кембриджского университета Т. Картрайтом в сочинении «Наставление в вере» и известные под названием пресвитерианство.

Вместо клириков, находившихся под контролем епископов, в нем содержалось требование выборности проповедников общинами верующих, управляющихся пресвитерами — старейшинами (также избранными среди «лучших»). Точно так же власть епископа должна была перейти к консисториям — советам, состоявшим из пресвитеров и проповедников. На таких же началах выборности строились областные и общенациональные синоды, собиравшиеся время от времени для решения церковных, прежде всего вероисповедных, дел.

Нетрудно убедиться, что пресвитерианское устройство церкви воплощало стремление собственнических классов «республиканизировать» это устройство и тем самым поставить церковь под свой контроль. Вместе с тем такая церковь была далека от истинно демократической ее организации. Этим стремлениям в среде самих же пуритан еще в 80-х годах XVI века были противопоставлены организационные принципы церкви проповедника Р. Брауна, отличавшиеся значительно большим демократизмом и автономностью.

Капеллан герцога Норфокского Роберт Браун в сочинении «Об образе жизни истинных христиан» (1582 г.) убеждал: на основе учения о предопределении и «избрании» немыслимо одному предписывать веру другому. Отвергая на том же основании значение внешних форм религиозной жизни и придавая решающее значение внутренней религиозности, Браун усматривал в заранее установленной молитве «богохульство», отрицание «духа святого», печать которого лежит в устах каждого верующего; отождествляя таким образом общину верующих с церковью «избранных», Браун отвергал всякую внешнюю власть над нею иначе как по свободному и прямому волеизъявлению самой общины. Оспаривая авторитарность власти пресвитеров внутри общины, он подчеркивал, что последней должна управлять воля самих верующих, за которыми сохраняется решающий голос в ее делах.

В противовес Картрайту последователи Брауна в конце XVI — начале XVII в. выработали организационные формы церкви, известные впоследствии как индепендентство. Каждая церковная община суверенна и признает над собой только власть Христа. От других властей, как светских, так и церковных, она в вопросах веры свободна и независима. Позднейшее индепендентство — слишком широкое течение в пуританизме, чтобы сводить его к браунизму (принявшему вскоре организационные формы конгрегационализма). Конечная суть индепендентства — не только и не столько в утверждении принципа организационной независимости каждой церковной общины, сколько в отрицании насильственно навязываемых индивидууму извне форм религиозности (разумеется, в рамках христианства). Поскольку доведенное до логического конца индепендентство возводило религиозный индивидуализм в норму, постольку оно угрожало существованию организационных форм религиозного культа.

В целом в индепендентстве заключался, с одной стороны, протест против угрозы тирании пресвитеров и, с другой — стремление все же придать вере какие-то организационные формы. Очевидно, что, поскольку пуритане (приверженцы пресвитерианства и индепендентства) в равной степени замахивались на епископальный строй англиканской церкви, они оказывались «опаснейшими фанатиками» в глазах королевской администрации. Иными словами, даже в случае, если пуритане оставались на почве чисто религиозного нонконформизма, их позиция неизбежно принимала политическую окраску [36].

Так, еще в 90-х годах XVI века королева Елизавета I писала своему будущему преемнику — королю шотландскому Якову VI Стюарту: «Позвольте мне предостеречь Вас: как в Вашем, так и в моем королевстве возникла секта, угрожающая опасными последствиями. Они желали бы, чтобы совсем не было королей, а только пресвитеры. Они стремятся занять наше место, отрицают наши привилегии, прикрываясь словом божьим. За этой сектой следует хорошо досматривать».

Не менее отчетливо на политическое острие пуританского нонконформизма указывал Яков I Стюарт на конференции в Гемптон-Корте в 1604 г. «Если вы хотите, — заявил он присутствовавшим на ней клирикам-пуританам, — собрания пресвитеров на шотландский манер, то оно так же согласуется с монархией, как черт с богом. Тогда Джек и Том, Вилл и Дик соберутся по своему желанию и станут поносить меня, и мой совет, и все наши дела».

Поскольку пресвитерианство, как движение низшего клира, потерпело поражение еще в конце XVI века, центр его тяжести до поры до времени переместился в среду зажиточных мирян, формально не порывавших с англиканством, но всем своим поведением в миру подчеркивавших свою обособленность от стереотипов поведения его формальных единоверцев.

Определяющее значение при этом приобрело учение о так называемом мирском призвании, согласно которому хотя верующий до конца дней своих остается в неведении относительно своей участи в мире ином, тем не менее «косвенные» знаки о ней он получает еще здесь, в жизни земной. В качестве таковых может служить преуспевание в мирских делах и начинаниях. Отсюда следовал вывод: чем энергичнее верующий преследует свое «мирское призвание», удачливее ведет свое «дело», тем очевиднее «свидетельство» его «избранности». Тем самым учение о мирском призвании переносило центр тяжести искомого ответа с небес на землю. В результате его основная духовная проблема — проблема «спасения» — превращалась в проблему мирской этики, теология — в политическую экономию.

Итак, если догмат о предопределении только отражал неисповедимую стихию хозяйственной деятельности в условиях раннего капитализма, то учение о мирском призвании превращало успех в этой деятельности в знак «милосердия божия». Отсюда те «деловые» качества пуритан, которые рождали, с одной стороны, предприимчивость и расчетливость и, с другой — презрение, граничившее с жестокостью к «здоровым беднякам», как «осужденным» и «отверженным». Пуританин живет «бедно», чтобы умереть богатым, он отрешается от «меньшего блага» — мимолетной роскоши — ради достижения «большего блага» — возможности накопления. Чтобы удержать деньги как капитал, он препятствует их растворению в средствах потребления. Трудолюбие, расчетливость и скупость — его основные добродетели. Одним словом, этика пуританина противопоставляет потребляющему богатству феодала производящее богатство буржуа [37].

Важное значение в обретении пуританином уверенности в своей «избранности» к спасению приобретал так называемый момент обращения — пережитый им внутренний, духовный кризис, нередко весьма мучительно, тяжело протекавший. В процессе «обращения» сознание своей предшествующей «неправедности», «греховности» доходило нередко до отчаяния, сменявшегося постепенно «надеждой» и, наконец, «просветлением» — обретением уверенности в своей «святости». Однако в предшествующем этому моменту акте «самоотчета» пуританин «слышит голоса», ему являются «видения». Только через тяготы духовных «странствий», «паломничества», «испытаний» и «сомнений», в тяжелой душевной «войне христианина с дьяволом» рождался «новый человек».

Множество проповедей рисуют это «странствие» то в виде «путешествия через пустыню», то в образе «путника», пробирающегося через лесную глушь, то, наконец, моряка, борющегося с морской стихией. Возьмем для примера одну проповедь Джона Даунейма, изданную под характерным названием «Война христианина». Его цель — утешить терзающихся сомнениями, уверив их в «избрании». Душа человека — это путник в чужой стране, это осажденный врагом город, это солдат, выступивший в поход. Для своего спасения она должна вести неустанную борьбу с искушениями плоти и окружающего мира. Ей нельзя уставать в борьбе, ибо это означало бы возврат к духовному рабству. «Легион желаний» постоянно готов открыть «ворота» нашей души дьяволу. Мы живем в постоянной опасности погибнуть, поддавшись им. Наше спасение в постоянной бдительности. «Идите вперед, — призывал проповедник, — и выкажите мужественное сердце и серьезное желание победить».

Для того, кто сколько-нибудь знаком с английской действительностью 20–30-х годов XVII века, революционное звучание подобного рода проповедей не оставляет сомнений. Наш предводитель — Христос, заключал проповедник, он признает в нас своих солдат и вознаградит за победу.

Итак, быть «святым» для пуританина означало не бегство от жизни, а утверждение своей «святости», т. е. своей «избранности» в самой ее гуще. Человек должен быть неустанно деятельным, ибо все, что происходит вокруг, относится к нему, требует его реакции. Отсюда его готовность к испытаниям, ожидание «знамений» и его непреклонность и неустрашимость — после того как он их «получил». Вот как проповедник Томас Гудвин изображает момент своего «возрождения». «Слово надежды, оброненное в мое сердце свыше, хотя оно было сообщено кротким шепотом, отдалось в моей душе громким эхом, оно заполнило ее и овладело всеми моими способностями. Господь сказал мне: „Я прощу все твои грехи“». Многие пуритане вели дневники, куда заносили все перипетии внутренней борьбы, все «сомнения» и «искушения дьявола», и в заключение — «удивительное божественное избавление».

Одно из наиболее ярких описаний душевного состояния, предшествовавшего моменту «возрождения», дано Джоном Беньяном.

После чтения пуританских книг и посещения пуританских проповедей ему стали являться «видения», он слышал «голоса», и один из них его упорно допрашивал: «Хочешь ли отринуть грех или остаться с ним и идти в геенну огненную?» В другой раз ему вослед раздалось: «Симон! Симон! Сатана жаждет тебя иметь». Точно так же и Оливер Кромвель о годах своего «духовного странствия» впоследствии скажет: «Я жил во тьме, я ненавидел свет, я был величайшим грешником». Зато какое «просветление», какая уверенность в себе, какая неустрашимость появлялась у тех, кто, победив все «козни дьявола», осознавал себя «воином под знаменем Христа»! Какой гордостью, каким бесстрашием веет от строк, принадлежащих Джону Лильберну, в 23-летнем возрасте подвергшемуся жесточайшей публичной экзекуции за распространение пуританских памфлетов! «Я оставался в боге бодрым, ибо я не опирался на собственные силы, а сражался под знаменем великого и могущественного генерала — Иисуса Христа. Его силой я вынесу свои страдания и одержу победу».

Из подобного духовного кризиса, предшествующего «обращению», пуританин выходит «обновленный», так как ему была засвидетельствована «милость божья», дано было увидеть «свет».

С этих пор пуританин — «ратник божий», он творит «волю божью». Нет таких усилий и таких жертв, которые были бы слишком велики для достижения цели, в которой для пуританина «эта воля» воплотилась. Одним словом, вера пуританина в высшей степени деятельная, сражающаяся, гордая. Она наделена мужеством и упорством во всех земных начинаниях, так как все они являлись лишь формой служения господу. Разумеется, выше был обрисован своего рода «идеальный тип» пуританина, в реальной действительности далеко не все приверженцы пуританизма в своем жизненном обиходе совпадали с ним. Тем не менее очевидно, что прежде всего ему соответствовала этика «рыцарей» так называемого первоначального накопления как в городе, так и в деревне (хотя далеко не все они являлись пуританами). В то же время распространялось влияние пуританизма — наряду с верхушечными слоями так называемых средних классов — также и в среде зажиточной верхушки ремесленных цехов в городе и среди зажиточных фригольдеров в деревне. Вместе с распространением грамотности в этой среде росло стремление к самостоятельности суждений и к поискам истины собственными силами. В целом пуританизм был более распространен в экономически более развитых графствах, в частности в сукнодельческих районах Восточной и Западной Англии, в графствах, прилегавших к столице, и, разумеется, в самом Лондоне.

Что же касается народных низов, то проповедники пуританизма для того, чтобы быть услышанными в этой среде — а их проповедь получала отзвук и в сердцах бедняков, — делали заключения, выходившие далеко за пределы протестантской ортодоксии. Феномен превращения последней в народно-реформационное учение и движение низов (чьи социальные и политические устремления пугали своей «разрушительностью» респектабельных пуритан) невозможно объяснить без учета двух обстоятельств: во-первых, общественно-политической обстановки, складывавшейся в стране революционной «ситуации» и, во-вторых, распространения в этой среде практики революционного по духу своему проповедничества. Поскольку о первом из этих обстоятельств речь пойдет впереди, остановимся на втором.

Современные исследователи пуританизма больше не сомневаются в искренности и глубине охватившего массы религиозного энтузиазма. Однако, как уже отмечалось, лишь немногие из них различают в этой необычной, нередко доходившей до экстаза религиозности народных низов рационально объяснимую форму социального возмущения и требования перемен. В то же время если пуританская оппозиция [38] режиму Стюартов не иссякла и в результате «массового исхода» в 30-х годах XVII века тысяч пуритан в североамериканские колонии Англии не была уничтожена обрушившимися на нее преследованиями, начиная с церковных судов и кончая «Высокой комиссией» во главе с архиепископом Лодом, а, наоборот, пустила глубокие корни, то тайна этого «чуда» заключалась в том, что пуританизм, пусть видоизмененный, и не без содействия респектабельных его приверженцев, нашел себе прибежище в толще народа, стал его идеологией.

Однако, для того чтобы понять, каким образом потенциально заключавшаяся в ортодоксальном кальвинизме социально-охранительная сила превратилась в 40-х годах XVII века в энергию массового революционного движения, присмотримся поближе к проповедничеству — этому специфическому феномену всех народно-реформационных движений XVI–XVII веков. Акцент на проповедничество — интеллектуальный элемент протестантизма в противовес сакральному и литургическому элементам католицизма — характерен для реформационных движений в целом. Протестантская церковь скорее напоминает аудиторию, чем святилище и молельню. Проповедь в той или иной форме — но неизбежно — затрагивает волнующие слушателей проблемы современности и тем самым как бы актуализирует притчи о событиях прошлых дней. Именно в этом и поэтому иерархи церкви усматривали причину нежелательности распространения проповедничества и предпочтительности молитв. В глазах церковных властей проповедничество порождало схизму и богохульство, молитва же — согласие и благочестие. Опасения относительно содержания проповедей были столь велики, что специальные инструкции предписывали проповедникам строго придерживаться содержания определенных текстов, а в 1626 г. писать и проповедовать по спорным вопросам веры было категорически запрещено.

Однако, учитывая, что в 40 % всех приходов (около 4 тыс.) церковная десятина и патронат, т. е. право представительства кандидата на церковный приход, принадлежали светским лицам — так называемым импроприаторам (вследствие чего многие приходы либо вообще были лишены пастора [39], либо ввиду ничтожности выделяемого для него содержания могли пользоваться услугами мало подготовленных для этого людей), проблема заполнения вакансий в приходах была крайне острой. Многие лендлорды и городские корпорации содержали параллельные с приходами официальной церкви проповеднические кафедры под видом так называемых лекторств, на которые приглашались хорошо подготовленные и известные своей приверженностью пуританизму проповедники («лекторы»). Такие лекторства, к примеру, имелись в 74 из 201 так называемых парламентских местечек (т. е. поселений, пользовавшихся правом посылать депутатов в парламент). Опасность, заключавшаяся для властей предержащих в распространении столь «самодеятельного» института лекторов, функционировавшего вне контроля церковной иерархии, хорошо сознавалась ими. Архиепископ Шелдон, имея в виду период, предшествовавший революции, заметил: «Ничто в такой степени не повредило положению покойного короля (т. е. Карла I), как доверие, которым пользовались оппозиционно настроенные лекторы во всех корпорациях» [40]. Наконец, помимо регулярно функционировавших лекторств по городам и весям бродили так называемые ремесленные проповедники, самозваные и «недозволенные». Они собирали свою аудиторию, состоявшую из близких им по статусу людей, в тавернах, на рыночных площадях, на перекрестках дорог, в частных домах.

К началу 30-х годов XVII века Англия покрылась густой сетью полулегальных и нелегальных церковных собраний, игравших роль своего рода народных «просветительных» клубов. Об их посетителях можно судить по рассказам проповедника тех лет Генри Смита. Среди своих постоянных слушателей он называет бакалейщика, слесаря, кузнеца, портных, седельщиков и т. п. Бедные, простые люди, никогда раньше не отличавшиеся внутренней религиозностью, проявляли жадный интерес к таким, казалось бы, абстрактным вещам, как «предопределение», «оправдание», «обращение». Прослушав очередную проповедь, они долго не расходились по домам, ведя беседы; нередко завязывались жаркие споры вокруг услышанного. От другого проповедника — Юлиуса Херринга — мы узнаем, что на его проповеди стекались люди из 20 окрестных деревень и местечек. Они приходили рано утром и не расходились допоздна. На проповеди Сэмюэля Кларка собиралась аудитория в радиусе 7 миль — стар и млад, мужчины и женщины, летом и зимой.

Очевидно, что эта вдруг нахлынувшая разом и захватившая народные низы волна благочестия содержала нечто весьма близкое, касавшееся их жизни, до глубины волновавшее их, если оно было столь искренним и столь внутренне напряженным. Это был энтузиазм людей, которым новоявленные пророки возвестили от имени господа, что время перемен в их судьбе близко. Однако, чтобы зажечь подобную надежду на скорое избавление, проповедникам приходилось значительно отступать от кальвинистской ортодоксии. В самом деле, догмат о «предопределении», равно как и учение о «мирском призвании» в интерпретации строгих кальвинистов, указывал на то, что «избранными» являются отнюдь не многие и тем более не бедняки. Естественно, что, обращаясь к аудитории, состоявшей главным образом из них, проповедники вместо того, чтобы сеять сомнения относительно «избрания» своих слушателей, брали на себя более благодарную задачу — укрепить в них уверенность в своем «спасении». В конечном счете, учили они, дорога к спасению открыта для всех, кто желает идти по ней.

Иными словами, потусторонняя судьба верующего была вручена ему самому. Известный проповедник Джон Престон в проповеди «Новое соглашение», изданной в 1629 г. и многократно переиздававшейся в последующие годы, поучал: чтобы спастись, достаточно уверовать в свое спасение. Таким образом, «спасение» переставало быть загадкой для желающих спастись. И в этом заключался очевидный отход от ортодоксии кальвинизма. Точно так же, убеждая слушателей, не без труда справлявшихся с чтением Библии, в том, что «достоверное слово божье» доступно именно им, а не «мудрствующим» ученым, народные проповедники, независимо от того, желали ли они этого или нет, немало содействовали распространению революционного по своему духу сектантства. Так, в 1639 г. проповедник Сэмюэль Хау публикует памфлет под следующим характерным названием: «О достаточности духовного просветления, или Трактат, стремящийся доказать, что человеческая наука бесполезна для духовного восприятия слова божия». Более того, убеждал он, ученость — помеха духу. В своем сердце верующий знает больше об Иисусе Христе, чем все доктора университетов. Ученые извратили Священное писание, так как всегда лишь стремились доказать то, что им было угодно, и вовсе не заботились об открытии истины. Совершенно очевидно, что распространение подобных взглядов грозило основам всякой церкви как общенационального и тем более принудительного института. Ибо если каждый ремесленник и пахарь становится не только полноправным, но и единственно угодным господу толкователем Библии, то в делах веры больше не остается места безусловным авторитетам и безапелляционным судьям. В конечном счете все, что касается совести, становится мнением и универсальная принудительная церковь теряет божественную санкцию.

Неудивительно, что поиски «своей», «истинной веры» толкали многих слушателей подобных проповедей из конгрегации в конгрегацию и из секты в секту. Отсюда расцвет столь пугавшего пресвитериан религиозного индепендентства, ставшего из тайного явным с началом революции 40-х годов.

Сектантство 30–40-х годов было живым примером выработки народной идеологии революции, отражавшей реальные устремления масс к общественному перевороту, хотя и выраженной в библейских образах и притчах. О его расцвете в этот период свидетельствует сама многочисленность сект, «вдруг» всплывших на поверхность в годы революции, — баптисты, социнианцы, фамилисты, сикеры, милленарии, рантеры и множество других. Хотя эти секты возникли на почве протестантской Реформации, они были враждебны рациональной теологии, поскольку основывались главным образом на мистических учениях. Место кальвинистского учения о предопределении в их проповеди заняло учение о всеобщем «искуплении» и «оправдании». Мистическое представление о присутствии Христа в душе каждого верующего, об универсальном «божественном элементе» в человеческой природе невозможно было совместить с «осуждением» большей части человечества. Поэтому в учениях народных сект «гнев господень» уступил место проповеди беспредельной любви «господа к детям своим»; «дети греха» стали «детьми света». Место «спасенных» и «отверженных» заняли «любящие бога» и «ненавидящие его». Более того, в деле спасения явное предпочтение отдавалось бедняку, так как только его душа обращена к богу, открыта «благодати». Богатые любят не бога, а свое богатство, славу и почет, они глухи к его голосу.

Мы здесь не можем входить в подробное описание вероучений каждой из религиозных сект в отдельности. Общие же для их обихода черты сводились к отвержению официальной церкви и содержащихся за счет десятины клириков как «служителей дьявола», замене предписанной службы свободной и «боговдохновенной» проповедью, с которой по желанию мог выступить каждый из «братьев» (или даже «сестер»). Здесь господствовала идея «живой Библии», религия «пророчества», с одной стороны, как будто сугубо индивидуальная для каждого верующего, но, с другой — удивительно созвучная тому, чего доискивались в ней все «братья» по секте. Весьма распространенными являлись в сектах хилиастические мечтания о скором пришествии избавителя — Христа и наступлении «тысячелетнего царства» его правления на Земле. Они составляли основу вероучения секты так называемых милленариев — «людей пятой монархии». На этой почве в гуще народа появилось множество пророков. Наиболее радикальные секты проповедовали общность имущества, к примеру фамилисты и анабаптисты, рантеры. Из уст в уста передавались «чудесные видения» и «голоса», «знамения». По «зову свыше» многие оставляли свои дома, бросали привычные занятия, отправлялись в странствия. Предчувствия близости «великих событий» принимали временами в народных низах формы не только словесных фантазий, но и экстравагантного поведения. Они, разумеется, определялись уровнем самосознания этих масс. Однако за всем этим скрывался их протест против вековой задавленности, социальной и духовной, реакция на лицемерие и ханжество «прирожденных господ».



Карта мира. Конец XVI в.



Королева Елизавета I Тюдор



Король Яков I Стюарт



Монеты времени Якова I Стюарта



Воины и военные упражнения. Начало XVII в.



Военный корабль. Конец XVI в. Вёсельный военный корабль. Конец XVI в.



Армия в походе. Начало XVII в. Артиллерия. Начало XVII в.



Карта английской колонии Вирджиния. Начало XVII в.



Картофель Вирджинии



Сэр Уолтер Рэлли



Английский философ и государственный деятель Фрэнсис Бэкон



Подпись Уильяма Шекспира под тремя страницами его завещания 1616 г.



Сэр Эдуард Кок



Заседание палаты по делам опеки и отчуждений. Конец XVI в.



Проповедь у креста св. Павла. Начало XVII в.



Король Карл I Стюарт


Уже в 1641 г. Джон Арчер в памфлете «Личное правление Христа на Земле» писал: «Кто те святые, которые призваны управлять, когда придет господь, если не бедные. Глас Иисуса Христа первым раздастся из уст толпы простых людей. Бог пользуется простыми людьми, чтобы провозгласить грядущее царство свое. Когда Христос впервые явился, Евангелие получили не мудрые, не знатные, не богатые, а только бедные… бедные люди, не унывайте, ибо бог намерен воспользоваться вами в великом деле проповеди царства его сына. Возвысьте свой голос». И разве не те же идеи проповедовал юноша Лильберн, стоя забитый в колодки у позорного столба: «Бог избрал не очень богатых, не очень мудрых, а бедных, низких и презренных мужчин и женщин, только они получили Евангелие и заслужили блаженство на земле и спасение после смерти». «Кто я, — допытывался он, — юноша, а не ученый, мальчик, никогда не изучавший философию, логику, риторику, никогда и в глаза не видевший университета, не имеющий и понятия о латыни, греческом или древнееврейском языке», тем не менее, продолжал он, у него все преимущества перед учеными докторами всего мира, в нем больше благочестия, чем во всех епископах Англии.

В памфлете Ричарда Картера, озаглавленном «Схизматик обесчещенный», сообщалось: «Вместо ортодоксальных богословов они насаждают всякого рода ремесленников — сапожников, портных, мясников, перчаточников, чья проповедь не что иное, как воронье карканье и болтовня… эти проповедующие ремесленники уверяют, что они более глубокие вероучители, нежели „ученые проповедники“». В насмешливых тонах он описывает экстаз этих проповедующих ремесленников, которые способны свести с ума несчастных слушателей. Процесс духовного пробуждения народных низов был столь всеобщим, что в стороне от него не остались и женщины.

Уже в годы гражданской войны в ходе одного молитвенного собрания поднялась простая женщина. Сначала она сказала: «Пусть говорит тот, у кого имеются слова убеждения». Потом, при общем молчании присутствующих, она продолжала: «Теперь настало время, когда исполняется обещанное Богом — „волью дух свой в служанок, и они станут пророчествовать“». О женщинах-проповедницах сообщалось из графств Мидлсекс, Кент, Кембриджшир и др. Такова вкратце была предыстория духовного возрождения народных низов, призванных составить боевую силу великой социальной революции середины XVII века.

В целом пуританизм, в особенности в его расплывчатых версиях, доставил социально разнородной оппозиции абсолютизму не только идейное оружие, но и руководство и формы организации как обширных слоев крупных и средних собственников, так и народных низов, сознание которых питалось, с одной стороны, традициями лоллардизма, а с другой — сектантством, перенесенным в Англию прежде всего из Голландии. Проповедь модифицированного в интересах широких масс кальвинизма пробуждала в этой среде сознание достоинства и общественной значимости каждой человеческой личности независимо от ее сословного статуса, равно как и сознание того, что существующий сословный строй лишен божественной санкции. Более того, эта проповедь лишала ореола святости и особу самого короля, чье высокое положение само по себе значило перед престолом господа не больше, чем положение последнего королевского подданного. С этой точки зрения учение монархомахов XVI века Джона Нокса и Джона Понета являлось лишь готовой формой того сознания, которое только пробивалось в толще народа в канун революции.

Итак, хотя пуританизм как религиозное течение реформационного толка возник задолго до того, как в стране сложилась революционная ситуация, он в 20–30-х годах XVII века превратился в идеологию широкой антиабсолютистской оппозиции. Только в связи с этой ситуацией наиболее важным следствием этого движения явилось распространение в широких слоях общества сознания настоятельной необходимости перемен как в церкви, так и в государстве.

Глава VАнглийский абсолютизм при первых Стюартах

Пролог революции 40-х годов XVII века

Проблема абсолютизма первых Стюартов привлекает в последнее время пристальное внимание историографии. И это неудивительно: в ней заключена «тайна» превращения времени правления Якова I и его преемника Карла I в пролог революции. Вместе с тем для раскрытия этой проблемы вовсе не требуется, как полагает Д. Илтон [41], «читать историю революции назад», напротив, историю правления этих монархов следует «читать вперед». Продуктивность такого чтения требует, однако, соблюдения двух условий: 1) умения за извивами политики двора и парламента видеть столкновение интересов больших общественных групп и 2) умения при анализе событий «текущего настоящего» не терять из виду сцепления времен — прошедшего и будущего.

Новейшая англоязычная историография в освещении данной проблемы чрезмерно большое внимание уделяет фактору, явно второстепенному, подчеркивая «специфические черты» характера первых Стюартов, но упуская из виду, что кризис системы абсолютизма давал о себе знать уже в последние годы правления «великой королевы» Елизаветы I Тюдор. Король Шотландии Яков V вступил на английский престол в 1603 г. под именем Якова I. Он неплохо усвоил абстрактную теорию абсолютной монархии, но при этом оказался абсолютно неспособным понять специфику исторических условий Англии, в которых ему предстояло эту теорию реализовать, — такова поверхность вещей. Однако при более глубоком анализе оказывается, что поразительная «негибкость» Якова I, равно как и его преемника Карла I, была не только и не столько субъективного, сколько объективного свойства. В самом деле, английский абсолютизм, вступив в нисходящую фазу кризиса и упадка, неизбежно все теснее «привязывал» свою внутреннюю и внешнюю политику к интересам весьма узкого слоя придворной и частично провинциальной знати, составлявшего в новых условиях его основную социальную опору. Подобный крен в политике абсолютизма — прямой результат обострившихся в обществе того времени социальных противоречий. Дело в том, что новые «средние классы» — денежные воротилы, предприимчивое купечество в городах и обуржуазившиеся джентри в деревне к этому времени настолько материально окрепли объективно и выросли в сознании своей силы и специфики своих интересов субъективно, что продолжение прежней (тюдоровской) политики «покровительства» по отношению к ним сделалось для них фактором сковывающим и все более угнетающим, а для Стюартов — политически невозможным, ибо для абсолютизма это было бы равносильно отказу от собственной, т. е. феодальной, природы. Вторым действовавшим в том же направлении фактором являлось резкое сужение социальной базы абсолютизма в среде самого дворянства, поскольку «новое дворянство» все решительнее смыкалось политически с позицией буржуазии. В результате резко сузился для первых Стюартов диапазон возможностей лавировать между противоречивыми интересами дворянства и буржуазии, сталкивая их между собой, чередуя «уступки» и «проявления твердости» и в целом оставаясь «над битвой».

Иными словами, особенно бросающиеся в глаза факты «политической слепоты», «негибкости», «близорукости» и прочих субъективных черт, характеризующих правление первых Стюартов, удивительно совпали с исчезновением объективных условий, которые поддерживали бы в стране политический климат, свойственный эпохе Тюдоров. Тем самым того, что с легкостью удавалось Тюдорам, последним Стюартам уже приходилось добиваться с трудом и чаще всего в нарушение неписаной конституции.

Наконец, английский парламент — сословно-представительный орган собственнических классов страны [42] — в своих отношениях с двором первых Стюартов, в своем «политическом поведении» отразил новое соотношение сил в объеме и структуре — собственности отдельных классов, представленных в палате лордов, с одной стороны, и в палате общин — с другой. Сдвиг баланса собственности в пользу новых средних классов не мог не сказаться в форме все более настойчивых притязаний последних на голос в определении внутренней и внешней политики двора. Очевидно, что степень «строптивости» парламента, точнее, палаты общин находилась в прямой связи с резким сужением спектра общественных интересов, представленных в политике первых Стюартов.

Как уже отмечалось, первые признаки зреющей в парламенте оппозиции короне появились еще в последние годы правления Елизаветы I. В полный голос эта оппозиция заявила о себе уже в первом парламенте ее преемника — Якова I (1604 г.), где предметом обсуждения оказалась стержневая проблема конституции — о границах прерогативы, т. е. исключительных прав короны, и привилегиях парламента (в противовес абсолютистским притязаниям Якова I, развитым в его трактате «Истинный закон свободных монархий»). Яков I был склонен рассматривать парламент лишь как подсобный институт, возникший и функционирующий по милости короля, обладающего абсолютной властью божественного происхождения. Ответом на эти притязания явилась «Апология палаты общин» — документ, составленный палатой общин к «сведению» короля-чужестранца, весьма недвусмысленно утверждавший, что король Англии не является ни абсолютным, ни независимым от парламента главой государства, конституционное устройство которого основано на признании парламента верховным органом страны во главе с королем, но отнюдь не одного короля, действующего независимо от парламента. Решительно отвергая сам принцип божественности королевской власти, палата общин подчеркивала, что власть смертного короля не является ни божественной, ни единоличной.

Наконец, в противовес склонности Якова I рассматривать права и вольности общин, олицетворяемые привилегиями парламента в качестве «дарованной» и «временной уступки» со стороны короля, ограничившей действие этих прав сроком заседаний каждого данного парламента, «Апология», напротив, рассматривала их в качестве исконного, изначального своего права, подтвержденного «Великой хартией вольностей» и другими статутами королевства.

Как показала вся последующая история парламентов предреволюционной эпохи, начатый в 1604 г. в первом парламенте Якова I спор об объеме полномочий короля, принадлежавших ему в силу обладания английской короной, был в своей основе спором о границах прав короля на имущество подданных. В этом споре отражалось стремление «новых средних классов» оградить свою наполнившуюся буржуазным содержанием собственность от фискального ее разграбления посредством королевских произвольных, т. е. собираемых без разрешения парламента, поборов.

Экономическая программа указанных классов, сформулированная составителями «Апологии палаты общин», может быть вкратце охарактеризована следующим образом: свободное, неограниченное обращение собственности подданных, огражденной привилегиями парламента от фискальных притязаний короны.

С точки зрения дворянства, речь при этом шла об отмене так называемого рыцарского держания, дававшего право королю как феодальному сюзерену не только требовать от держателей земли на этом праве определенных повинностей, во многом давно изживших себя, но и осуществлять «опеку» над несовершеннолетними наследниками, более чем разорительную для их владений. Регулирование гражданского оборота этих владений осуществляла так называемая Палата по делам опеки и отчуждений. Поскольку же речь шла о свободе «бюргерской» собственности, то под ней имелась в виду отмена форм «регулирования» торговой и промышленной деятельности, прежде всего посредством так называемых монополий, и ограждение ее от не разрешенных парламентом обложений. Наконец, так как короля, впрочем не без оснований, подозревали в тайных симпатиях к католицизму и попустительстве католикам, то «Апология» отрицала за королем единоличное право вносить какие-либо изменения в существующую англиканскую церковь — ее организацию и вероучение.

Со своей стороны палата общин «успокаивала» короля в том, что она отнюдь не стремится к каким-либо новшествам пуританского характера, что ей чужды пуританский или браунистский дух и какие-либо проявления религиозного диссента, инакомыслия и индивидуализма в религиозных вопросах. Тем не менее Яков I обвинил палату общин в сочувствии пуританизму и распустил парламент. Так было положено начало «конституционному конфликту», продолжавшемуся в течение всего правления Якова I и начала правления Карла I, вплоть до 1629 г., когда Карл I, распустив парламент, предпринял попытку единолично править страной. В действительности же углубление конституционного конфликта явилось прологом революции.

Противопоставляя временно созываемому парламенту власть короля, занимавшего престол постоянно и отправлявшего свое «правосудие» независимо от парламента, Яков I начал осуществлять на практике свои воззрения на неограниченный характер власти короля, т. е. власти вне парламента. Созыв уже известной нам конференции в Гемптон-Корте (1604 г.) преследовал цель «установить единообразие» в религиозных делах. Заявив решительное «нет!» даже умеренным предложениям пуритан, преследуя всякое проявление религиозного инакомыслия, Яков I обрушился на сеющих схизму пуритан, угрожая им изгнанием или «чем-нибудь похуже». Отлучение от англиканской церкви [43] грозило всем, кто сомневался в «истинности» ее вероучения и культа. Все религиозные общины, помимо англиканской церкви, были поставлены вне закона. Иными словами, религиозной «смуте» была объявлена решительная война.

Аналогичным образом правление первого Стюарта, претендовавшего на «абсолютную власть» по примеру королей Франции, проявило себя и во всех других областях внутренней и внешней политики.

Однако, прежде чем обратиться к характеристике последней, целесообразно привлечь внимание к одному важному обстоятельству, объяснявшему и неэффективность внешне бурной административной деятельности правителя в изучаемую эпоху, и общую слабость стюартовского абсолютизма в целом. Речь идет об отсутствии подчиненного центру бюрократического аппарата на местах, равно как и об отсутствии оплачиваемой казной постоянной армии. Важнейшее звено местного управления — мировые судьи (формально бесплатные слуги короля) были слишком тесно связаны с интересами местного джентри, из рядов которого они рекрутировались, чтобы строго следовать букве получаемых из Лондона предписаний, тем более что во многих случаях они сами принадлежали к разряду их главных нарушителей, против которых Лондон требовал «принятия» репрессивных мер. К тому же нацеленность центральной администрации на увеличение всеми способами поступлений в казну извращала саму суть запретов, ибо для нее более выгодным оказывалось максимально большое число нарушений предписаний, чем их успешное проведение в жизнь: первые приносили в казну штрафы, последние же оставляли ее пустой.

Сказанное иллюстрируется результатами восстановленного при Карле I действия тюдоровского законодательства против огораживаний. Направленные в графства королевские комиссии обнаружили в каждом из них десятки случаев его нарушения лендлордами. Нарушителей за это штрафовали, однако уплата штрафа узаконивала ими содеянное. Иными словами, право нарушать закон покупалось.

Точно таким же образом извращалась суть всех других в этом ряду законоустановлений Стюартов, декларированная цель которых заключалась в «защите слабых» от притеснения «сильных и могущественных». Взять, к примеру, «охранительную» политику первых Стюартов в промышленности, их стремление «регулировать» ее на основе елизаветинского законодательства о семилетнем ученичестве (как предварительном условии заниматься данным ремеслом и торговлей), контролируя и технологию производства, и заработную плату наемных рабочих, и цены на зерно (в годы недородов). На деле все сводилось к дополнительным источникам пополнения казны [44] либо к обеспечению доходов приближенных короля, обладателей королевских патентов на «монополию».

Однако наиболее нетерпимый характер с точки зрения интересов как английского потребителя, так и торговых и предпринимательских слоев приобрела политика дарения и продажи монопольных патентов. Наряду с королевскими монополиями в горнорудном, металлургическом и в ряде других производств, связанных с изготовлением орудий, пороха и т. п., насчитывались десятки монополий, создание которых не имело ничего общего с «национальными интересами», но объяснялось исключительно фискальными соображениями двора и придворных.

К каким только ухищрениям не прибегали служители фиска для насаждения монополий, приносивших «даровые» доходы их обладателям!

Условия жизни англичанина того времени, буквально осажденного со всех сторон монополиями, красочно описал современный английский историк Кристофер Хилл: «Нам трудно представить жизнь человека, живущего в доме, который построен из кирпича, являющегося предметом монополии, окна которого (если таковые имеются) застеклены монопольным стеклом, который отапливается монопольным углем, горящим в камине из монопольного железа… Он спит на монопольной перине, причесывает волосы монопольными щетками и монопольными гребнями. Он умывается монопольным мылом… одевается в монопольные кружева, монопольное белье, монопольную кожу… его одежда украшается монопольными ремнями, монопольными пуговицами и булавками… он ест монопольное масло, монопольную красную селедку, монопольного лосося… его пища приправляется монопольной солью, монопольным перцем, монопольным уксусом. Из монопольных бокалов он пьет монопольное вино… из монопольных оловянных кружек он пьет монопольное пиво, сделанное из монопольного хмеля, хранящегося в монопольных бочках и продаваемого в монопольных пивных. Он курит монопольный табак в монопольных трубках… он пишет монопольными перьями на монопольной писчей бумаге, он читает сквозь монопольные очки при свете монопольной лампы монопольно отпечатанные книги, включая монопольные библии и монопольные латинские грамматики… монополия взимает с него штраф за божбу… Когда он составляет свое завещание, он обращается к монополисту (нотариусу). Разносчики товаров покупают лицензию у монополиста. Существовала даже монополия на продажу мышеловок».

В 1621 г. в стране, как предполагалось, существовало около 700 видов монополий. По словам одного члена парламента, разве что хлеба не было в этом списке. Монополии затрагивали жизнь сотен тысяч англичан. Система монополий мертвым грузом ложилась на английскую экономику, затрудняя на каждом шагу предпринимательскую и торговую деятельность, протекавшую под бесконечным досмотром, под угрозой штрафов за различного рода «нарушения», не говоря уже об удорожании производимых в стране и импортируемых из-за рубежа товаров.

Но самое любопытное свойство этой присосавшейся к народному хозяйству системы заключалось в том, что, задуманная как дополнительный источник внепарламентского пополнения казны, она в гораздо большей степени обогащала владельцев монопольных патентов и их откупщиков и агентов, чем казну. Так, к концу 1630-х годов монополии приносили казне 100 тыс. ф. ст. в год. О том, сколько присвоили себе частные обладатели монополий, можно только догадываться, но, без сомнения, во много крат больше, иначе за ними не охотились бы [45]. Не трудно представить, какое острое недовольство система монополий вызывала в стране, недовольство, о котором двор не мог не знать — оно проявилось уже в первом парламенте Якова I, — но которым он полностью пренебрегал.

Хотя парламент 1624 г. декларировал, что монополии «противоречат основным законам» королевства, тем не менее их продажа продолжалась при преемнике Якова I Карле I. Ярким примером того, к каким экономическим последствиям приводила подобная политика двора, может служить так называемый проект Кокейна. Поскольку вывоз некрашеных сукон в Голландию был для англичан крайне невыгодным, так как после окраски и «доработки» голландские дельцы перепродавали их в Прибалтике втридорога, Кокейн предложил Якову I запретить впредь вывоз из страны некрашеных шерстяных тканей, потребовав их окраски и отделки по месту производства, с тем чтобы самим экспортировать их в Прибалтику без посредничества голландцев. Формально предложение было обоснованным: почему бы самим англичанам не получать всю торговую прибыль за собственные изделия? Соблазняя двор обещанием ежегодного притока в казну немалой суммы в 300 тыс. ф. ст., Кокейн добился того, что основной экспортер некрашеного сукна — компания так называемых купцов-авантюристов была лишена лицензии на его вывоз. Вместо нее в 1614 г. была создана новая «королевская» компания купцов-авантюристов, наделенная монополией на вывоз крашеного и отделанного сукна. Однако вскоре обнаружился авантюрный характер этого начинания, ввергшего основные сукнодельческие районы в тяжелый кризис. Начать с того, что Голландия полностью запретила ввоз сукна из Англии. В то же время у новой компании не было кораблей для самостоятельной доставки английского сукна в Прибалтику. Наконец, поскольку некрашеное сукно производилось главным образом в сельских районах, где не было ни технических средств, ни технологических навыков крашения и отделки сукна, проект Кокейна наиболее сильно ударил именно по ним. Из-за отсутствия сбыта остались без заработка многие тысячи работавших на скупщиков мастеров и подмастерьев. Все кончилось тем, что спустя год король был вынужден восстановить в правах старую компанию купцов-авантюристов, продолжавшую вывоз некрашеных сукон.

Однако вернуть английскому экспорту этого основного национального продукта прежнее положение на европейских рынках уже не удалось вплоть до начала революции [46]. Между тем вопреки всем ухищрениям двора положение оставалось на грани критического. Хотя доходы казны, доставлявшиеся пошлинами на ввоз в страну и вывоз товаров, в правление Якова I намного возросли, казна часто пустовала, и двору ничего не оставалось, как обратиться к массовой распродаже коронных земель [47]. В результате резко сократились рентные доходы короля в качестве лендлорда. Его финансовыми затруднениями воспользовалась палата общин, предложив ему отменить феодальные держания на рыцарском праве и уничтожить Палату по делам опеки, а также право закупки всего необходимого двору на рынке по льготным ценам. Хотя в общей сложности эти права короны оценивались палатой в 100 тыс. ф. ст. в год, королю было предложено «обменять» их на фиксированный ежегодный доход в 200 тыс. ф. ст.

Однако этот так называемый большой договор не состоялся: король не желал расставаться с правами феодального сюзерена, столь важными для отстаивания прерогатив короны, а палата общин в свою очередь сопровождала условия сделки все новыми требованиями к королю.

Стремление парламента сузить возможности короны пополнять казну из источников, не подконтрольных ему, неизбежно выливалось в неразрешимый спор о границах королевской прерогативы. Что же касается финансовых затруднений двора, то помимо мотовства Якова I и его неумеренной щедрости к фаворитам немаловажную роль играла неэффективность финансовой системы, проявлявшаяся не только в передаче сбора пошлин откупщикам, но и в том, что даже разрешенные парламентом налоги приносили в казну лишь долю формально обещанных сумм. Причиной тому было покровительство местных властей состоятельным налогоплательщикам, занижавшим свои доходы и соответственно «облагавшимся» смехотворными суммами. Так, если 78 семей в Сассексе в 1560 г. облагались в среднем на сумму 48 ф. ст., то в 1621 г. — только на 14 ф. ст. Между тем все обострявшийся финансовый кризис двора толкал короля на поиски источников доходов, независимых от воли парламента. Это в свою очередь обостряло конституционный конфликт, за которым, как мы видели, скрывались противоречия между режимом первых Стюартов, с одной стороны, и интересами так называемых новых средних классов — с другой.

Характерные черты экономической и церковной политики Якова I внутри страны были обрисованы выше. Остановимся вкратце на особенностях его внешней политики. Известно, что Испания в начале XVII века оставалась не только наиболее обширной и могущественной колониальной державой, но и оплотом контрреформации в Европе. Со времени правления Марии Тюдор (1553–1558) Испания превратилась в самого «опасного национального» врага Англии, поскольку от нее исходила наиболее реальная угроза ее национальной независимости и восстановления католицизма, что повлекло за собой необходимость возврата церкви секуляризованных при Генрихе VIII имуществ.

И хотя крушение так называемой Великой Армады (1588 г.) эту угрозу отвело, однако полностью ее не ликвидировало. С началом Тридцатилетней войны эта угроза снова обрела реальные очертания. Если бы победа в ней досталась Испании, кто знает, как повернулись бы дела в Европе в целом и в Англии в частности. Однако Яков I, равно как и наследник престола принц Уэльский Карл (будущий король Карл I), на эту угрозу закрывал глаза. Оба они были поклонниками католических монархий — испанской и французской, в которых видели образцы для подражания. В 1604 г. Яков I заключил мир с Испанией. В угоду ей он помиловал участников так называемого порохового заговора, смотрел сквозь пальцы на активизацию в стране папистов и иезуитов и почти полностью подчинил свою политику диктату испанского посла в Лондоне графа Гондомара. Более того, во имя сближения с Испанией он ничего практически не предпринял для защиты «достояния» своей дочери Елизаветы и ее мужа Фридриха, курфюрста Пфальцского, от вторжения испанских войск в их владения. Наконец, Яков I был одержим планами бракосочетания своего сына, наследного принца Карла, с испанской инфантой. Его воображению рисовалось богатое приданое, которое поправило бы финансовое положение двора.

В парламенте 1621 г. раздавались громкие протесты против этих замыслов и требования войны с Испанией. В ответ Яков I распустил парламент, усмотрев в его действиях недопустимое вторжение в сферу политики, составлявшую исключительную прерогативу короля. Граф Гондомар охарактеризовал этот акт как «лучшее из того, что случилось в интересах Испании и католической веры со времен, когда Лютер сто лет назад начал проповедь ереси». Однако планы испанского брака провалились, и Карл вернулся в октябре 1623 г. из Испании опозоренный отказом. Страна ликовала. Лондонцы устроили на улицах праздничную иллюминацию. Теперь уже и Карл, и могущественный фаворит Якова I герцог Бекингемский, сопровождавший Карла в поездке, выступили за немедленную войну с Испанией. Парламент 1624 г. оказался на удивление щедрым, вотировав Якову I сразу три субсидии с условием объявления войны Испании и помощи курфюрсту Фридриху. Однако, плохо снаряженная и наспех отправленная на защиту его владений от испанцев, английская военная экспедиция закончилась полным провалом.

Между тем Карл женился на ревностной католичке, сестре французского короля Людовика XIII Генриетте-Марии. При этом он дал частное обязательство, скрепленное его отцом Яковом I, предоставить английским католикам такие же «вольности и привилегии», которые были предусмотрены несостоявшимся брачным договором с испанской принцессой. В 1625 г. Карл I обязался направить корабли против французских протестантов (гугенотов), блокированных королевским войском с суши в портовом городе Ла-Рошель. Однако команды кораблей — участники этой экспедиции — подняли мятеж, воспротивившись столь кощунственной в их глазах цели: протестанты поднимают оружие против протестантов. Тогда возглавивший экспедицию герцог Бекингем изменил ее назначение: объявив в 1627 г. войну Франции, он направил корабли на выручку осажденной Ла-Рошели. Однако и эта экспедиция закончилась полным провалом — английские корабли так и не сумели прорваться в гавань.

В восприятии оппозиционных кругов это было «наибольшее унижение, которому когда-либо подвергалась эта нация». Вопреки настоятельным требованиям купечества войны с Испанией, не только заклятым врагом Реформации, но и очевидной помехой на путях к рынкам Нового Света, Карл I продолжал тайно заигрывать с нею. В целом католические симпатии Якова I и Карла I (их жены были католичками, при дворе Карла I католические священники открыто отправляли католическую мессу) в сочетании с церковной политикой архиепископа Лода, с его стремлением удержать в англиканском культе побольше «знаков» католического «благолепия» вызывали в среде оппозиции подозрения в существовании «заговора» с целью вернуть Англию в лоно католицизма.

Политический кризис 20–30-х годов

Мы проследили основные противоречия между политикой первых Стюартов и интересами представленных в парламенте торгово-предпринимательских слоев собственнических классов, составлявших в палате общин оппозицию этой политике, и имели возможность убедиться в том, что основной конституционный вопрос о границах королевской прерогативы, вокруг которого велась борьба практически во всех парламентах Якова I, сводился в области внутренней политики к следующему: имеет ли король право вводить новые пошлины и принудительные обложения без ведома и согласия парламента и взимать их? А в области внешней политики — должен ли король «советоваться» с парламентом, прежде чем предпринимать какой-либо шаг в международных делах?

Ответ оппозиции был однозначен: верховная власть принадлежит не королю вне парламента, а королю в парламенте, т. е. получившему поддержку обеих палат. Яков I, как мы видели, наоборот, в соответствии со своей доктриной абсолютной власти короля считал своим «бесспорным» правом обходиться в обоих случаях без «совета» парламента и, более того, подтвердил эту доктрину на практике, не созвав после роспуска парламента в 1611 г. (если не считать безрезультатного и краткосрочного парламента 1614 г.) вплоть до 1621 г. ни одного парламента. Это была по существу новая для Англии форма абсолютной монархии, которая имитировала «французский образец».

Однако в 1621 г. Якову I все же пришлось созвать парламент из-за финансовых трудностей двора. Неэффективная налоговая система, сопротивление графств, недообложение многих доходов, отсутствие независимых от местных властей королевских агентов, с одной стороны, и мотовство двора — с другой, не обеспечивали короне финансовую независимость от парламента. В ответ на обращение короля за поддержкой палата общин подвергла острой критике деятельность правительства, и прежде всего систему монополий. Однако особой остроты конфликт с короной достиг, когда речь зашла об испанском браке принца Уэльского Карла.

Как мы убедились, с этим вопросом были связаны весьма животрепещущие экономические, политические и религиозные интересы широких слоев английского общества. В ответ на петицию парламента, содержавшую резкие выпады против системы монополий во внутренней политике и против сближения с Испанией — во внешней, а также требования мер для защиты «истинной религии», Яков I снова развил уже знакомую нам теорию, согласно которой права и вольности парламента являются не ее «наследственным достоянием», а «актом королевской милости», которой он может быть в любой момент лишен. Когда же палата общин, протестуя против подобного толкования ее прав и привилегий, заявила, что обсуждение всех вопросов, касающихся короны, государства, защиты религии, — ее «старинное и неотъемлемое право», король на заседании Тайного совета и в присутствии наследника престола собственноручно вырвал текст меморандума из журнала палаты общин, с тем чтобы устранить возможность использования его «двусмысленных выражений» в будущем в качестве прецедента. Естественно, что парламент был тотчас же распущен.

Однако в 1624 г. Яков I был вынужден снова созвать парламент. Теперь, после провала испанского брака, король, оказавшийся в безвыходном финансовом положении (Лондон ему отказывал в дальнейших займах, в результате торгового кризиса сократились доходы от пошлин), на сей раз «просил» «свободных и искренних советов» от обеих палат. Палату общин об этом не пришлось долго просить. На этот раз Яков I выслушал весьма горькие упреки оппозиции, в которых как бы суммировались все нелепости его внутренней и внешней политики, в частности он дал согласие на решение парламента уничтожить монополию купцов-авантюристов, объявив свободный вывоз из страны крашеных и отделанных сукон. Однако, как только он получил от парламента долгожданные «субсидии» (так именовались вотированные им налоги), тотчас же обнаружилась привычная для политики Стюартов «двойная игра»: спустя лишь несколько месяцев после обещаний Якова I не заключать без ведома и согласия парламента договоров с иностранными государствами он, не колеблясь, заключил секретное соглашение с Францией о браке принца Уэльского Карла и Генриетты-Марии. В результате вопреки требованиям парламента Англия — протестантская страна — должна была получить королеву-католичку, двор которой стал центром католических интриг.

Конфликт между королем и парламентом разгорелся с новой силой в первые же годы правления Карла I и достиг своего апогея в связи с подачей палатой общин королю знаменитой «Петиции о праве» (1628 г.). Приняв петицию и дав сперва на нее положительный ответ, король вскоре прервал сессию парламента, мотивируя этот акт «неприемлемым для королевской прерогативы» содержанием «Петиции». В ней обращает на себя внимание историка одна важная особенность революционной идеологии XVII–XVIII веков — иллюзорная «древность прав и свобод», которые оппозиция отстаивала в противовес абсолютистским притязаниям короны. Так, составители «Петиции о праве», ссылаясь на Великую хартию вольностей (и толкуя, мягко говоря, новаторски, в духе современного им положения вещей, этот сугубо феодальный по содержанию документ), оказывались в положении толкователей прошлого с позиций желаемого в настоящем, проще говоря — творцов исторических мифов, посредством которых юристы оппозиции обосновывали революционные по сути притязания парламента ссылками на «исконные» и «преемственные» привилегии. Естественно, что в этом свете устремления и действия короны, наоборот, оказывались «узурпацией», «неслыханным нововведением», «нарушением древней конституции» страны. Для иллюстрации того, какую роль играло осовременивание истории в аргументах оппозиции, приведем лишь два примера.

Известно, что статья 39-я Великой хартии вольностей, на которую ссылались составители «Петиции», содержит утратившую к тому времени смысл чисто феодальную формулу: «И не пойдем на него, и не пошлем на него», — она, разумеется, была полностью опущена. Зато слова «ни один свободный человек не будет арестован, или заключен в тюрьму, или лишен владения» не только были полностью воспроизведены, но и дополнены: «Никто не может быть лишен своей собственности, или вольностей, или доходов». Иначе говоря, наряду с земельной собственностью была включена в качестве неприкосновенной также собственность предпринимателей и купечества.

Не менее характерен и другой пример того же порядка. Палата общин протестовала против взимания так называемого потонного и пофунтового сборов (т. е. пошлин) без разрешения парламента. Ее составители усматривали в этом сборе «изобретение» советников короля. И в подтверждение его «незаконности» снова приводилась статья Великой хартии, содержащая формулу «sine commune consilio regni» (без общего совета королевства). Не ясно ли, что подставить под нее «без общего согласия, выраженного в акте парламента» значило снова-таки наполнить чисто феодальное установление чуждым ему, т. е. современным, содержанием?

Когда осенью сессия парламента возобновилась, ведущее место в прениях заняли религиозные дела. В ответ на заявление Карла I, что он стоит выше церковного собора и запрещает на будущее время «ученые изыскания» по вопросам религии, видя в них корень зла и источник распрей, палата общин приняла резолюцию, в которой католицизм объявлен наиболее грозной опасностью. Особо подчеркивалась пагубность католической пропаганды при дворе. Конфликт между парламентом и королем разгорелся с новой силой.

2 марта 1629 г. король приказал прервать заседания парламента до 10 марта. Было много оснований опасаться, что эта акция превратится в роспуск парламента. Поэтому в тот момент, когда спикер палаты общин поднялся со своего места и направился к выходу, два члена палаты подбежали к нему и силой водворили его на место — без спикера палата заседать не правомочна. В спешном порядке было предложено принять следующие постановления: 1) всякий, кто привносит папистские новшества в англиканскую церковь, должен рассматриваться как главный враг этого королевства; 2) всякий, кто советует королю взимать пошлины без согласия парламента, должен рассматриваться как враг своей страны; 3) всякий, кто добровольно платит не утвержденные парламентом налоги, должен быть объявлен предателем свобод Англии. Без обсуждения палата единогласно приняла эти предложения, и ее члены покинули зал заседаний. У двери их встретил вооруженный отряд, посланный королем для разгона палаты. Парламент был тотчас распущен. Это было первое открытое проявление ослушания общинами воли короля, предвестник грядущей бури.

В целом политический кризис 20-х годов справедливо характеризуется в историографии как период, когда инициатива перешла к палате общин. В эти годы оппозиция в палате общин достаточно окрепла, чтобы не только влиять на мнение большинства членов палаты, но и противопоставить процедурным ухищрениям короны собственные контрмеры, гарантировавшие ей инициативу в постановке вопросов и ходе парламентских дебатов.

Так практика превращения заседания палаты в заседание Комитета всей палаты избавила ее от требования обязательного присутствия спикера (назначавшегося королем) в зале заседаний. Вместо него появился председатель Комитета, избранный из его же среды. Место прежних лидеров палаты (обычно из состава членов Тайного совета с целью контролировать и направлять ход дебатов в пользу короны) в палате общин постепенно заняли собственные авторитетные лидеры, которые вели за собой большинство членов парламента. Палата общин утвердила за собой право проверки правомочий вновь избранных членов парламента, самостоятельно решая спорные вопросы.

Наконец, в процедуре импичмента, т. е. выдвижения обвинений против должностных лиц двора в палате общин, влекшей за собой судебное разбирательство в палате лордов, создавались предпосылки принципа ответственности правительства перед парламентом. О том, в какой степени палата общин сознавала свою силу, чтобы претендовать на действенный контроль над деятельностью правительства, свидетельствует хотя бы уже упоминавшаяся нами «Протестация» палаты общин в 1621 г., где значилось: «Свободы, изъятия, привилегии и юрисдикция парламента являются древним и несомненно прирожденным правом и наследием подданных Англии… Неотложные дела, затрагивающие короля, государство и оборону страны, а также церкви Англии и поддержание и издание законов… являются вопросами, подлежащими обсуждению в парламенте».

И все же из этого не следует, что парламент оспаривал суверенитет короля вне парламента и, более того, что он формально притязал на часть его [48]. В действительности же, отстаивая право участвовать в обсуждении наиболее важных вопросов государственной политики (в том числе тех, которые в тюдоровскую эпоху еще рассматривались как исключительная сфера королевской прерогативы), парламент стремился к сужению ее. В этом, несомненно, отражалась возросшая смелость палаты общин перед лицом монарха, — смелость, находившаяся в прямой связи с возросшей финансовой зависимостью короля от вотируемых парламентом субсидий.

Правомерно возникает вопрос: если палата общин настолько «осмелела», что потребовала от короля «отчета» по вопросам, относившимся по традиции к прерогативе короны, то откуда же палата общин черпала аргументы для обоснования тезиса о «захватах» и «новациях» в отношениях с парламентом со стороны короны? Дело в том, что с развитием и усложнением как внутренней, так и международной жизни появилась обширная область общественных и политических отношений, ранее не известных традиции, регулировавшей границы суверенитета короля. Именно на этой «спорной территории» главным образом и завязывался конституционный конфликт между парламентом и первыми Стюартами.

Наконец, отмечая растущую организованность и смелость парламентской оппозиции абсолютизму в условиях политического кризиса 20-х годов, нельзя упускать из виду одно важное обстоятельство: прямо или косвенно, но «смелость» парламентских ораторов, организовавших сопротивление палаты общин притязаниям первых Стюартов, отражала нараставшую в народных низах города и деревни волну недовольства и брожение, то и дело прорывавшиеся в открытых волнениях и мятежах. Среди последних нетрудно различить голодные бунты, восстания, связанные с лишением бедноты традиционных способов существования и так называемых заповедных (коронных) лесов в одних графствах и на «ничейной» земле — в так называемой равнине болот (в связи с распродажей в первом случае и осушением частными предпринимателями во втором), и, наконец, волнения на почве огораживаний общинных земель. Так, в начале 20-х и в 30-х годах голодные бунты в связи с дороговизной хлеба отмечались в Сомерсете, Уилтшире, Гемпшире, Беркшире, Сассексе, Гертфордшире и Сеффоке.

Всего между 1585 и 1660 гг. в стране было зафиксировано около 40 мятежей на этой почве. О восстании против огораживаний в 1607 г. в среднеанглийских графствах уже упоминалось. Его средоточием являлись графства Уорикшир, Носемптоншир и Лейстершир, где в те годы лендлорды с особым рвением уничтожали общинные права крестьян. Характерно, что ядро восставших составляли безнадельные жители деревни, для которых эти права являлись главным подспорьем их деревенского быта. Аналогичным образом, когда в 1626–1632 гг. началось наступление на общинные права обитателей в так называемых королевских лесах, по западным графствам прокатились массовые волнения безнадельного люда, известные под названием «Западное восстание». Наконец, в 1640–1641 гг., т. е. с началом заседаний так называемого Долгого парламента, крестьянские выступления против огораживаний были зафиксированы не менее чем в 26 графствах.

Единоличное правление Карла I

Итак, с роспуска парламента в марте 1629 г. началось единоличное правление короля без парламента (1629–1640). В начале этого эксперимента Карла I казалось, что абсолютизм выиграл сражение. Ряды политической оппозиции поредели: в 1633 г. в Тауэре умер Элиот. В том же году скончался популярный в среде противников абсолютизма «по французскому образцу» известный юрист сэр Эдуард Кок, защитник компетенции судов общего права от «захватов» со стороны судов королевской прерогативы (так называемой Звездной палаты, Канцлерского суда и др.). Видный деятель оппозиции Томас Вентворт перешел на сторону короля, став его ближайшим советником. Основы политики, дававшей Карлу I возможность править страной без парламента, т. е. в конечном счете находить способы пополнения казны, не прибегая к его субсидиям, были заложены, как мы видели, еще в период десятилетнего беспарламентского правления его отца — Якова I: продажа титулов и должностей [49], судебные штрафы за уклонение от принятия рыцарского звания, за нарушение законодательства против огораживаний, за нарушение «лесных» законов, торговля монопольными патентами, принудительные займы и вымогательство «даров», манипулирование пошлинами. Все это в условиях определенного подъема хозяйственной конъюнктуры давало в мирное время возможность сводить бюджет короля, не прибегая к парламентским субсидиям. Именно по этой причине «мирная политика» первых Стюартов казалась благом для слоев, которые извлекали выгоду из нее, и «предательством национальных интересов» в глазах истых пуритан и противников абсолютизма, остро критиковавших, в частности, равнодушие двора к судьбам протестантизма в Европе.

Но и в правление «бережливого» Карла I финансовые запросы двора даже в «мирное время» превосходили его доходы. В 1631–1635 гг. последние составляли в среднем 600 тыс. ф. ст. в год. Однако задолженность казначейства при этом достигла 1 млн ф. ст. Дело в том, что с каждым годом возрастали недоимки. Купцы все чаще отказывались платить не утвержденный парламентом потонный и пофунтовый сборы [50].

В этих условиях наибольшие надежды возлагались двором на сбор «корабельных денег» — старинной повинности прибрежных графств снаряжать для обороны страны определенное число кораблей, превращенной теперь, в 1634 г., в денежный платеж. В 1633 г. король уже потребовал «корабельных денег» не только от прибрежных, но и от внутренних графств. Если бы этот замысел удался, король получил бы в свое распоряжение «узаконенный традицией» и, следовательно, независимый от согласия парламента постоянный налог общегосударственного характера и тем самым навсегда освободился бы от необходимости созывать парламент.

Эту опасность хорошо сознавали сохранившие верность прежним идеям деятели оппозиции. На всю страну прогремело дело богатого сквайра Джона Гемпдена, привлеченного к суду за отказ уплатить причитавшуюся с него по данному обложению сумму. Дело Гемпдена содействовало распространению сопротивления этой новой форме внепарламентского обложения. Так, если в 1636 г. в казну не поступило лишь 3,5 % ожидавшейся суммы «корабельных денег», то в 1637 г. этот процент достиг уже 11, а в 1638 г. — 61.

В то же время два советника короля, сэр Томас Вентворт, граф Страффорд, и архиепископ Лод, в порыве преданности короне разожгли два опаснейших очага сопротивления ей — в Ирландии и Шотландии.

В качестве лорда — наместника Ирландии Страффорд своей религиозной политикой в этой стране со сложной конфессиональной структурой населения хотел добиться «единообразия веры» по английскому образцу. С этой целью он создал суд «Высокой комиссии», задачей которой было не столько насаждение протестантизма, сколько взимание штрафов с «рекюзантов» (католиков), дабы облегчить дефицит лондонской казны. Этой же задаче отвечало требование принесения присяги королю как главе церкви — оно относилось к землевладельцам, чиновникам, докторам, адвокатам и др. Неуплата штрафов или отказ от присяги грозили земельными конфискациями. На напоминание об угрозе мятежа Страффорд цинично заявил: «Чем больше мятежников, тем больше конфискаций». Наконец, одной из важных целей лорда-наместника было создание в Ирландии постоянных вооруженных сил, которые можно было бы использовать как в Ирландии, так и по усмотрению Лондона вне Ирландии, проще говоря — в Англии. В целом политика Страффорда ускорила взрыв ирландского восстания 1641 г., ставшего прелюдией гражданской войны в Англии.

Столь же печальными для судеб абсолютизма Стюартов были последствия политики архиепископа Лода, преследовавшего цель насадить религиозное «единообразие» в Шотландии, что означало угрозу заменить в ней пресвитерианское церковное устройство (утвердившееся здесь в результате Реформации) англиканским, отмеченным, как мы видели, многими «родимыми пятнами» католицизма в церковной организации и обрядности. Однако опасения религиозного толка не были единственной причиной последующего развития событий. Знать и джентри скорее ими воспользовались, чтобы выразить свое недовольство. По настоянию Карла I шотландский парламент принял билль, затрагивавший кровные интересы этих слоев: им создавалось юридическое основание для возможной по воле короля как главы церкви конфискации владений, в прошлом принадлежавших церкви, но затем оказавшихся в руках знати и джентри. Теперь они решили воспользоваться охватившим широкие массы населения недовольством церковной политикой Лондона, с тем чтобы отвести от себя нависшую опасность.

В ответ на попытку Лода ввести в 1637 г. в Шотландии англиканскую литургию шотландские пресвитериане заключили религиозный союз — «национальный ковенант» — и взялись за оружие. Именно в Шотландии в ходе начавшейся англо-шотландской войны 1639–1640 гг. был нанесен первый серьезный удар английскому абсолютизму. Впоследствии шотландские ковенантеры сыграли большую роль в победоносном для парламента развитии военных операций в первой гражданской войне в самой Англии. Когда шотландская армия в 1639 г. вступила в северные графства Англии, ее военное превосходство над армией Карла I стало очевидным. И причина его заключалась не только в наличии в первой опытных военачальников, закаленных в сражениях Тридцатилетней войны (генерал Лесли и др.), но и в полной негодности наспех собранной, плохо снаряженной и еще хуже оплачиваемой армии англичан.

Но самое любопытное в данной ситуации заключалось в том, что поражению сил Карла I несказанно обрадовалась оппозиция королю в самой Англии. Характерно, что по случаю победы шотландцев в Лондоне была устроена иллюминация. Военные неудачи и недостаток средств вынудили Карла I созвать парламент; он оказался более чем кратким (13 апреля — 5 мая 1640 г.). Открывая после одиннадцатилетнего перерыва парламент, Карл I взывал к «национальным чувствам» англичан и всячески поносил «изменников» — шотландцев. С целью пробудить патриотизм членов парламента была оглашена секретная переписка шотландцев с королем Франции. Однако вожди оппозиции указали, что, по их мнению, главная опасность заключалась не в «измене» шотландцев, а в угрозе английской свободе и вольностям парламента, исходившей от короля и его советников.

Вместо того чтобы удовлетворить просьбу короля — предоставить ему субсидии для ведения войны с шотландцами, палата общин приступила к рассмотрению политики Карла I в годы его единоличного правления. Было заявлено, что до тех пор, пока не будут проведены реформы, исключающие в будущем возможность злоупотребления правами прерогативы, палата общин не намерена вотировать какие-либо субсидии королю. После роспуска этого столь строптивого парламента положение Карла I стало еще более критическим. Начатая вторая «епископская война» с шотландцами закончилась позорным поражением королевских сил, шотландцы захватили Ньюкасл-на-Тайне и прилегающие северо-восточные территории Англии.

Все клонилось к тому, что без нового парламента двору не удастся выпутаться из военного и политического кризиса. Об этом просили в обращении к королю 12 пэров. На севере Англии находились две армии, содержание которых требовало от казначейства сумм, намного превышавших его платежные возможности. Осознав безвыходность положения, Карл I согласился наконец внять «советам», исходившим от его окружения. В октябре прошли выборы нового парламента, а 3 ноября 1640 г. открылись его заседания. Этому парламенту суждено было стать Долгим. С началом его заседаний началась по сути новая глава английской истории — история Великой социальной революции.

Глава VIРеволюция 1640–1653 гг

Мы вплотную подошли к периоду, когда на авансцене английской истории оказались деятели, посвятившие свои силы, свою жизнь, хотя и с различными конечными целями, делу ниспровержения «старого порядка», делу революции. Более того, деятельность Оливера Кромвеля, Джона Лильберна и Джерарда Уинстенли в такой степени окрасила течение революции и сплошь и рядом определяла направление ее развития, что попытка воссоздать их исторические портреты неизбежно перерастает в историю революции в целом. Одним словом, перед нами именно тот случай, когда драма истории народа и драма жизни его признанных героев оказываются нерасторжимыми. И потому мы вынуждены во избежание повторений ограничиться в данном случае изложением лишь самой общей канвы событий 40–50-х годов, призванной служить историческим фоном, на котором портреты интересующих нас деятелей предстанут в своей неповторимой индивидуальности.

Как известно, в советской историографии движение революции середины XVII века по восходящей принято подразделять на четыре этапа:

1) конституционный («мирный») этап (3 ноября 1640 — 22 августа 1642 г.);

2) первая гражданская война (1642–1646);

3) борьба за углубление демократического содержания революции (1646–1649);

4) индепендентская Республика (1649–1653).

При этом самая важная особенность этой периодизации заключается не только в том, что в ней все перечисленные этапы составляют звенья единого процесса, содержание которого может быть раскрыто только при учете всей сложности межклассовых и внутриклассовых противоречий. При этом нетрудно заметить, что в перерастании одного этапа революции в другой лишь отражалась мера вовлечения в политически осознанную борьбу все более широких общественных сил, выступавших на стороне парламента, происходило углубление ее демократического содержания: в плане политическом — от конфликта между парламентом и королем в рамках и на почве традиционной конституции к полному ее ниспровержению и установлению республиканского устройства государственной власти; в плане социальном — от односторонней отмены феодального строя, поземельных отношений в пользу одних лишь лендлордов к борьбе за уничтожение системы лендлордизма и превращение земли в общую сокровищницу, равно и свободно доступную тем, кто желает ее оплодотворить своим трудом.

Остановимся хотя бы вкратце на каждом из указанных этапов революции с целью выявления их наиболее характерных черт.

Конституционный этап
(1640–1642)

Итак, чем безвыходнее было положение короля, тем решительнее приступил к работе Долгий парламент, и первое, что им было предпринято, — изгнание из своей среды «монополистов» и возбуждение судебного процесса против «главных советников» короля, и прежде всего против графа Страффорда как наиболее опасного врага[51]. Обвинения были выдвинуты и против других должностных лиц короля в период беспарламентского правления. Одни из них спаслись бегством из страны, другие оказались в Тауэре, и в их числе архиепископ Лод. Именно на них пала вся ненависть, возбужденная в среде оппозиции политикой Карла I.

Дабы обезопасить себя от неожиданного приказа о роспуске, Долгий парламент принял два важных акта: так называемый трехгодичный акт, предусматривавший регулярный созыв парламента каждые три года независимо от воли короля, а также акт, согласно которому данный парламент не может быть распущен иначе как по его собственному решению. Вслед за этим было отменено судебное решение по делу Гемпдена, и впредь был запрещен сбор корабельных денег, равно как и других не вотированных парламентом поборов [52]. Специальным актом были уничтожены такие важные орудия королевского абсолютизма, как суды прерогативы — Звездная палата и Советы по делам Севера и Уэльса. Та же судьба постигла церковное судилище — «Высокую комиссию». Из заточения были освобождены жертвы преследований за религиозное инакомыслие — Принн, Бэртон, Баствик и Лильберн. Следует подчеркнуть, что и «добровольное одобрение» Карлом I всех этих еще недавно просто немыслимых в рамках конституции актов, и столь неожиданная «уступчивость» на фоне жесткого курса предшествующего периода его правления объяснялись не только и даже не столько катастрофическим финансовым положением двора, усугубленным неудачами в войне с шотландскими ковенантерами, но прежде всего страхом перед толпами вооруженных лондонцев, главным образом подмастерьев, учеников, поденщиков и им подобных обитателей лондонских предместий, оказывавшихся перед королевским дворцом каждый раз, когда «согласие» короля задерживалось. Грозный для двора характер поведения лондонских низов с момента открытия заседаний Долгого парламента — решающий аргумент палаты общин при проведении в жизнь важнейших актов конституционного периода революции — оказывался и для короля последним и решающим обстоятельством, вынуждавшим его «одобрять» парламентские акты вопреки тому, что ими хоронились надежды на возможность впредь управлять страной по «французскому» образцу, т. е. без парламента.

О том, что это заключение имеет под собой реальную историческую почву, свидетельствует судьба заключенного в Тауэре Страффорда. Известно, что Карл I под «честное королевское слово» гарантировал ему личную безопасность и имущественную неприкосновенность, — «слово», данное в надежде на то, что палата лордов окажется с ним заодно. Однако, когда палата общин убедилась в том, что король в расчетах на лордов не ошибся, она заменила процедуру импичмента (при котором палата лордов становится судебным трибуналом) принятием билля об измене, на основе которого судебное разбирательство заменяется прямой и скорой процедурой голосования. Когда же этот билль был передан на утверждение королю, то его явному нежеланию (в нарушение данного слова!) отправить своего преданного советника на плаху положила конец именно многотысячная толпа вооруженных лондонцев, буквально осадивших Уайтхолл. В этих условиях Карлу I ничего не оставалось, как «уступить» воле парламента, а в действительности воле восставших лондонских низов, и 6 апреля 1641 г. Страффорд был казнен.

Теперь парламент проявил щедрость — в королевской казне появились средства для оплаты и роспуска по домам стоявших на севере страны двух армий — шотландцев и англичан. До этой грани в палате общин существовало относительное единодушие. Однако обсуждение в парламенте двух документов — «Петиции о корнях и ветвях» и «Великой ремонстрации» — обнаружило, сколь глубоки были расхождения позиций в самой палате общин и сколь близка она была к расколу, как только заходила речь о переменах, выходящих за пределы непосредственной угрозы существованию самого парламента. «Петиция о корнях и ветвях» была подана в парламент от имени жителей Лондона, Мидлсекса и других графств и продиктована страхом перед «католической опасностью» вне и внутри страны. Внутри, указывалось в ней, эта угроза исходит от прелатов — архиепископов и епископов, проникнутых тенденциями, близкими к католицизму. Петиция обрушивалась на «ленивых, распущенных и невежественных» англиканских священников, не проповедующих «божьей правды», т. е. учения о предопределении.

За этой риторикой скрывалась несомненная истина — высшее англиканское духовенство поддерживало абсолютистские притязания короля, отсюда требование изгнать этих «членов антихристова клана» из лона церкви. Когда в начале 1641 г. парламент приступил к обсуждению этой петиции, а вслед за ней и билля «О корнях и ветвях», обнаружилось, сколь значительны несогласия между крупными лендлордами и городскими толстосумами, с одной стороны, и джентри и средними слоями бюргерства — с другой.

Первые пуще огня боялись торжества принципа «равенства и самоуправления», который должен был бы восторжествовать в церкви в случае уничтожения ее епископального устройства. Так, сэр Эдмунд Уоллер заявил: «Наши законы и современное церковное устройство перемешаны, как вино и вода. Я смотрю на епископат как на внешнее укрепление… и говорю себе, что если оно будет разрушено народом, то будет разоблачена та тайна, что мы ни в чем не можем ему отказать». Отсюда он делал вывод, вполне согласующийся с логикой собственнических классов: в случае уничтожения епископата «мы должны будем взять на себя тяжелый труд защиты нашей собственности (от притязаний бедных), подобно тому как мы ее недавно отстаивали от притязаний короля». И билль на данной стадии его обсуждения был отвергнут.

Второй из названных документов, так называемая «Великая ремонстрация», — результат деятельности специального парламентского комитета [53], назначенного для рассмотрения положения королевства. Обсуждение «Ремонстрации» в парламенте проходило в крайне напряженной обстановке острых трений как между королем и парламентом, так и внутри самого парламента. Причины такого развития событий лежали на поверхности. Во-первых, король предпринял поездку в Шотландию, надеясь превратить своих недавних врагов в союзников и в оплот против мятежной столицы или по крайней мере обеспечить свой тыл с севера на случай возникновения гражданской войны. С этой целью Карл I признал незыблемость пресвитерианского церковного устройства Шотландии. Этот маневр короля не на шутку взволновал лидеров парламентской оппозиции во главе с джентльменом из Сомерсета Джоном Пимом [54]. В Шотландию были немедленно направлены уполномоченные парламента, которые должны были «сопровождать» короля и своевременно информировать парламент о всех его политических шагах.

Известие о вспыхнувшем восстании в Ирландии еще больше накалило атмосферу в Лондоне и в стране в целом. Не без явного политического умысла усиленно распространялись слухи о тысячах ирландских протестантов, будто бы павших от рук мятежников, что последние действуют от имени короля, что их поддерживает королева Генриетта-Мария, не говоря уже о папе римском. Еще столь недавно отвлеченно звучавшая угроза о внешней католической опасности оказалась теперь у порога Англии. В результате то, что являлось следствием английской (протестантской) колонизаторской политики в Ирландии, усиленно осуществлявшейся здесь со времен Елизаветы I, в интерпретации пуританских кругов выступило как религиозный конфликт, к тому же этнически окрашенный [55].

Ирландское восстание поставило на повестку дня необходимость создания вооруженной силы, предназначенной для подавления восстания, и в связи с этим вопрос: кому — парламенту или королю — будет принадлежать контроль над нею? С этого момента пуританским кругам было нетрудно выступить в роли истых «патриотов», предупреждающих о грозящем вторжении армии ирландских мятежников в Англию и в связи с этим об опасности восстания католиков внутри страны. Поскольку же двор давно уже прослыл едва ли не центром «заговора папистов», то не стоило больших трудов обратить всю эту пропаганду против сохранения за королем его традиционных полномочий назначать лорда-лейтенанта, возглавлявшего народное ополчение (милицию). И если вопрос о финансировании военной экспедиции в Ирландию споров не вызывал — денежные мешки Сити охотно соглашались предоставить заем по подписке под «залог» будущих земельных конфискаций после подавления восстания, то вопрос о контроле над вооруженными силами оставался до поры до времени открытым.

Такова была политическая обстановка в стране в момент обсуждения в парламенте уже упоминавшейся «Великой ремонстрации». В этом важном документе конституционного этапа революции в виде «жалоб» на «положение страны», сложившееся в период единоличного правления Карла I, по сути была изложена программа классов — союзников в революции, как она виделась им на данном этапе. Подобно «Петиции о корнях и ветвях», «Ремонстрация» начиналась с констатации «большой опасности», нависшей над королевством и связанной с существованием «порочной и злонамеренной партии», которая стремится изменить религию и заодно государственный строй Англии. «Злонамеренными махинациями» этой «партии» авторы «Ремонстрации» объясняли и англо-шотландскую войну, и восстание в Ирландии, и конституционный конфликт между королем и парламентом. В приложенной к ней «Петиции» выдвигались требования лишить епископов права голоса, удалив их из палаты лордов, а также уменьшить их власть над низшим духовенством и другими подданными. С этой целью, произведя полную реформацию церкви, уничтожить введенные в церковь «новшества»: алтари и престолы, скульптуры и органы. Красной нитью через всю эту программу проходила забота о неприкосновенности собственности на землю, движимое имущество и на доходы. Характерно, что специальный параграф «Петиции» содержал требования запрета каких-либо раздач короной без одобрения парламента из фонда земель, которые будут (!) конфискованы в Ирландии после подавления мятежа и перейдут в распоряжение короля.

Таким образом, дело «колонизации» Зеленого острова буржуазно-дворянский блок стремился, опережая события, заполучить в свои руки. Наконец, характерно, что из 204 статей «Великой ремонстрации» интересы демократических низов были затронуты буквально в считанных из них, и то в формулировках, которые ограждали не столько интересы этих низов, сколько их «благодетелей» — работодателей и лордов маноров [56]. Обсуждение «Великой ремонстрации» в палате общин снова обнаружило, сколь велики были разногласия среди ее членов по вопросам, составлявшим основу церковной и политической доктрины пуритан в строгом смысле этого слова [57], — палата общин утвердила «Ремонстрацию» большинством всего в 11 голосов.

Тем временем Карл I, вернувшись из своей поездки в Шотландию, решил нанести ответный удар, потребовав суда над пятью лидерами палаты общин и одним пэром. Вновь назначенный королем комендант Тауэра получил приказ навести орудия на Лондон. В этот критический час палата общин апеллирует к Лондону. Толпы народа заполняют его улицы. 11 декабря в палату лордов подается петиция с требованием исключить епископов из состава палаты. 27 декабря вооруженная толпа встретила их, явившихся на заседание, криками: «Долой епископов!» На следующий день только два епископа осмелились явиться на заседание палаты лордов. Лорды потребовали принятия мер против «смутьянов», но общины отказались это сделать. «Избави, бог, — предостерегал Пим, — если общины чем-нибудь ослабят воодушевление народа». 3 января 1642 г. королевский прокурор явился в парламент с требованием арестовать пять членов палаты общин, обвиняемых в государственной измене (среди них были Пим, Гемпден, Гольз и др.), но палата ответила отказом. На следующий день король в сопровождении 400 солдат лично явился, в нарушение традиции, в палату общин для ареста названных ее членов, но, вовремя предупрежденные, они скрылись в Сити. Туда же перенесла свои заседания и палата общин. 5 января мэр Лондона ответил королю отказом на требование выдать «изменников».

Лондон в эти дни напоминал вооруженный лагерь. Столица отказала королю в повиновении, и 10 января 1642 г. он уехал на север страны, чтобы собрать силы для вооруженной борьбы. На следующий день палата общин в сопровождении многих тысяч лондонцев снова вернулась в Вестминстер. Охрана парламента была доверена лондонскому ополчению (милиции).

1 июня 1642 г. пресвитерианское большинство парламента предприняло последнюю попытку избежать гражданской войны — палата лордов и палата общин направили Карлу I, находившемуся в Йорке, «19 предложений». Если оставить в стороне «пожелания», связанные с принятием мер против иезуитов, папистских священников, а также требование исключить из палаты лордов лордов-папистов (епископов), то камнем преткновения оставался ордонанс парламента о сборе милиции, во главе которой решением парламента был поставлен граф Эссекс; последнее было прямым нарушением прежде никем не оспаривавшейся прерогативы короля — призывать «под ружье» милицию и назначать лорда-лейтенанта. В свою очередь парламент требовал от короля роспуска набранных им на севере вооруженных сил. Парламент настаивал также на заключении тесного союза с Соединенными провинциями (Голландией) и другими протестантскими государствами для борьбы против папства и католических стран. Король решительно отверг эти предложения, усмотрев в них «покушение на конституцию и основные законы королевства». 22 августа в Ноттингеме был поднят королевский штандарт [58]. Это означало объявление королем по традиции воины мятежному «феодалу» графу Эссексу, т. е. фактически парламенту. Так завершился конституционный этап революции и началась гражданская война.

Первая гражданская война
(1642–1646)

В истории этого этапа нас будет интересовать не столько военная хроника и связанные с нею политические события, сколько факторы, обусловившие исход важнейших из них и гражданской войны в целом. Прежде всего обращает на себя внимание изначальная географическая локализация сил роялистов, с одной стороны, и сил парламента — с другой, точнее, «размежевание» территорий, служивших их оплотом. Как известно, северные и западные графства оказались по преимуществу на стороне короля, а южные и восточные графства — на стороне парламента [59]. В первом случае речь шла о территориях, в экономическом отношении отсталых, на которых традиционные общественные распорядки, и прежде всего отношения лендлорда и держателя-земледельца, были в общем еще мало затронуты капиталистическим хозяйственным укладом, во втором — о территориях, экономически наиболее развитых именно благодаря тому, что традиционные общественные отношения подверглись здесь далеко идущему преобразующему влиянию этого уклада. Иными словами, водораздел между враждующими лагерями, готовившимися к вооруженной борьбе, объективно отражал межклассовый характер конфликта в национальном масштабе.

Большинство представителей крупной знати и значительная часть среднего дворянства выступили на стороне короля, точно так же как большая часть торгово-предпринимательских элементов в деревне и городе, народные низы, если их выбор оказывался более или менее свободным, выступали на стороне парламента.

Ясно одно: суть «конституционного» по видимости конфликта, переросшего к осени 1642 г. в конфликт вооруженный, заключалась в фундаментальном противоречии между проводившейся двором — в интересах крупной феодальной знати (включая иерархов церкви) и сросшейся с нею торгово-финансовой олигархии, прежде всего Лондона, — внутренней и внешней политикой и жизненно важными интересами новых общественных классов — носителей раннекапиталистического хозяйственного уклада в городе и деревне[60].

Как показал опыт первых двух лет законодательной деятельности Долгого парламента, цель оппозиции, по меткому замечанию современного английского историка Д. Эйлмера, заключалась в попытке низвести его исполнительную власть (а в чрезвычайных обстоятельствах и его законодательную власть) до положения еще одного «дополнительного» сословия (наряду с духовными светскими лордами и общинами). Точнее говоря, парламент претендовал на то, чтобы решение всех важнейших вопросов внешней и внутренней политики происходило по формуле: «Король в парламенте и через парламент». Пусть король по-прежнему формально назначает на высшие государственные должности, заключает международные договоры и т. п., однако все его решения вступают в силу лишь при согласии парламента. Вместе с тем несомненно, что при всем материальном превосходстве лагеря парламента — оно обеспечивалось уже самим фактом выступления на его стороне Лондона — над его противниками-роялистами решающей боевой силой парламента, его опорой были народные низы города и деревни. Так, от историка Долгого парламента Мэя не ускользнул тот факт, что на стороне парламента оказались фригольдеры и йомены Восточной Англии. Проповедник Ричард Бакстер подчеркивал, что на защиту парламента выступили большая часть торговцев, ремесленников, фригольдеров и средний сорт людей, в особенности в тех графствах и корпорациях, где было развито сукноделие. Далеко не всегда народные низы ожидали призыва парламента, во многих случаях они поднимались к действию по собственной инициативе. Таковыми были не только многочисленные выступления против огораживаний, но и иконоборческие движения. Они громили «языческое» убранство церквей, уничтожали витражи, скульптуры и органы, изгоняли роялистски настроенных священников [61]. Палата лордов требовала принятия экстренных мер против смутьянов. Палата общин хотя словесно осуждала подобные акции, но с мерами не спешила.

Ход первой гражданской войны отчетливо распадается на два этапа:

1) когда исход ее для парламента решало военное руководство, находившееся в руках пресвитериан;

2) когда это руководство перешло к индепендентам.

Следует заметить, что размежевание сил в масштабе страны происходило постепенно и разновременно. На локальном уровне в этом процессе сказывалось многое: близость или отдаленность от Лондона, родственные связи, поземельная зависимость, личные привязанности и антипатии и т. п. Так или иначе, но к осени 1642 г. страна покрылась множеством крупных и малых очагов революции, которым противостояло в большинстве графств и значительное число очагов контрреволюции. Последними служили не только города на западе и севере страны, но и дворянские замки и усадьбы, а зачастую и англиканские храмы. Так, в Кентерберийском соборе восставшие обнаружили склад оружия и пороха. В городе Чичестере духовенство оказывало активное содействие джентльменам-роялистам в захвате местного арсенала, а за оградой собора обучался кавалерийский отряд роялистов. Везде собирались отряды милиции: одни — следуя предписаниям короля, другие — во исполнение предписания парламента [62].

Немало было попыток властей на местах сохранить «нейтралитет», выжидая, на чью сторону склонится чаша весов. Война на первых порах складывалась из мелких стычек разрозненных отрядов, стремившихся овладеть оружейными складами, опорными пунктами. Хотя роялистам удалось привлечь на свою сторону, прежде всего в экономически отсталых районах, немало зависимых от них земледельцев, ремесленников, слуг, тем не менее дворянский характер их ополчений, особенно кавалерии, не подлежит сомнению [63]. Этот факт позднее будет отмечен Кромвелем.

Что же касается ополчений парламента, то его преимущественно народный характер (включая и кавалерию) также обратил на себя внимание современников. Так, на первом этапе гражданской войны особенно отличилось народное ополчение (так называемая милиция) Лондона. В 1642–1643 гг. 20 тыс. добровольцев-лондонцев — мужчины, женщины, дети — возводили вокруг столицы укрепленную полосу 9 футов в ширину, 18 футов в высоту и 18 миль в длину.

Первое крупное сражение парламентских сил «круглоголовых» и роялистов («кавалеров») произошло 23 октября 1642 г. при Эджгилле, второе — в ноябре при Тернхем-Грин. И хотя в обоих случаях парламентское ополчение не только успешно преграждало королю дорогу на Лондон, но и было близко к тому, чтобы нанести ему поражение, тем не менее главнокомандующий парламентскими силами на юге страны граф Эссекс намеренно давал возможность роялистам выходить из боя без значительных потерь. Этой его тактикой вскоре воспользовался король, занявший Оксфорд, превратив его в свою резиденцию. Сюда же из Лондона перебралась большая часть палаты лордов и значительная часть палаты общин [64]. Так завершилось политическое размежевание в Долгом парламенте между так называемыми конституционными роялистами (Фолкленд, Гайд, Колпеппер и др.) и более радикально настроенными его членами (Пим, Гемпден, Кромвель и др.).

В 1643 году ополчение Лондона проделало марш через всю страну на запад, придя на помощь осажденному роялистами Глостеру. На обратном пути в битве при Ньюбери (25 октября) его стойкость спасла от разгрома парламентские силы, устояв перед роялистской кавалерией под началом принца Руперта, в то время как кавалерия парламента была сметена ее сокрушительным ударом. Наконец, хорошо известно, что на втором этапе войны решающей ударной силой в армии парламента стала кавалерия под началом Оливера Кромвеля, набранная из среды фригольдеров восточных графств.

Однако начало гражданской войны потребовало от парламента ответа на отправной по сути вопрос: к чему в конечном счете сводится цель его военной политики? И тогда оказалось, что пресвитерианское большинство палаты общин пуще огня боялось военной победы над королем, так как это могло развязать революционную инициативу народных низов города и деревни, и без того «сверх меры осмелевших». В ряде городов, в том числе в Лондоне, под давлением снизу произошли перевороты, в результате которых к власти пришли вместо роялистски настроенной правящей олигархии выходцы из менее состоятельных и более демократических кругов.

В этих условиях революционность пресвитерианского большинства в парламенте быстро испарилась. Джон Готем, оказавший вместе со своим отцом сопротивление королю, пытавшийся овладеть арсеналом города Гулль (1642 г.) и затем переметнувшийся на сторону короля, так объяснял свое поведение: «Ни один человек, обладающий в какой-то мере долей в государстве (т. е. собственностью), не может желать победы (в гражданской войне) ни одной из сторон… (ибо) это служило бы великим искушением… огромное количество нуждающихся людей всей страны немедленно восстанут, и это приведет к полному разорению всей знати и джентри».

Мотивы очевидного стремления пресвитериан ограничить вооруженный конфликт с королем лишь оборонительной тактикой, ведя одновременно поиски путей примирения, отчетливо выразил граф Эссекс в 1644 г.: «Является ли это той свободой, которую мы взялись защищать, проливая нашу кровь?.. Потомки скажут, что для освобождения их от гнета короля мы подчинили их гнету простого народа». Отсюда тактика парламента в этот период: лучше добиться минимально приемлемых для него уступок в ходе мирных переговоров, нежели одержать победу над ним с помощью революционного воодушевления одетого в солдатские мундиры простого народа [65]. Правда, в парламенте обсуждался еще один выход: достичь своих целей с помощью шотландцев — для пресвитерианского большинства парламента он был более приемлем, чем развязывание революционной инициативы низов.

Пораженческая по сути тактика главнокомандующих парламентскими силами — графа Эссекса на юге и графа Манчестера на востоке — привела к тому, что в конце 1643 г. военное положение парламента стало поистине критическим: почти весь север и запад страны, три четверти ее территории, находились в руках роялистов. Парламентская армия Уоллера перестала существовать. У Эссекса оставалось едва ли больше 5–6 тыс. человек. Армия так называемой Восточной ассоциации создавалась медленно, к тому же ее командующий граф Манчестер всячески препятствовал ее действиям против сил короля. В этих условиях пресвитерианское большинство парламента, не желавшее, с одной стороны, развязать народную войну, а с другой — «страшась последствий военной победы короля», ухватилось за единственный, как ему казалось, выход. В сентябре 1643 г. был заключен военный союз с шотландцами. В «обмен» на военную помощь против Карла I парламент подписал «Торжественную лигу и ковенант» — договор, по которому согласился на введение в Англии пресвитерианского церковного устройства по образцу шотландского взамен англиканского.

В январе 1644 г. шотландская армия вступила на территорию Англии. В июле того же года в битве при Марстон-Муре силы сражавшихся на стороне парламента (шотландцы, ополчение Йоркшира под началом Томаса Ферфакса и ополчение Восточной ассоциации, в котором решающую роль играла кавалерия под командой Оливера Кромвеля) нанесли крупное поражение силам роялистов. Однако до решающей победы было еще далеко. За потерю севера страны, перешедшего под власть парламента, роялисты вознаградили себя победами на юго-западе, где армия Эссекса была разгромлена в сентябре 1644 г.

Силы короля снова угрожали Лондону, и только в этих условиях в парламенте был наконец принят так называемый Ордонанс о самоотречении (апрель 1645 г.), в результате которого члены обеих палат лишались своих должностей в армии. Для Оливера Кромвеля было сделано исключение. После ухода из нее командующих-пресвитериан решающая роль в дальнейшем ведении войны на стороне парламента перешла к индепендентам [66]. Последствия этого не замедлили сказаться: в сражении при Несби 14 июня 1645 г. армия «нового образца» одержала решающую победу над роялистами. Отныне борьба приобрела характер разрозненных операций по подавлению отдельных очагов сопротивления роялистов. В июне 1646 г. силы парламента вступили в Оксфорд, где находилась штаб-квартира Карла I; сам он бежал на север, в расположение армии шотландцев. Таким образом, первая гражданская война завершилась полной военной победой парламента, одержанной — вопреки стремлениям пресвитериан, — только опираясь на самоотверженность и массовый героизм крестьян и городских ремесленников, одетых в солдатские мундиры.

Борьба за углубление демократического содержания революции

Победа парламента в первой гражданской войне породила среди различных общественных слоев тревожные ожидания, окрашенные страхом у одних, светлыми надеждами — у других. Что предпримет парламент, оказавшийся полновластным распорядителем судеб народа?

Следует подчеркнуть, что война с ее осадами, сражениями, набегами и контрнабегами, грабежами, реквизициями, прежде всего лошадей, постоями солдат, принудительными наборами в ополчение, значительными потерями и убитыми, и увечными нанесла ощутимый ущерб сельскому хозяйству, мануфактуре и торговле. Особенно тяжело сказались последствия войны на малоимущих тружениках — ремесленниках, оставшихся без работы, земледельцах, потерявших урожай, скот, работников [67]. К этим бедствиям присовокупились тяжелые недороды, продолжавшиеся три года подряд — 1647–1649. Дороговизна хлеба достигла уровня, сделавшего его недоступным для тысяч бедняков.

Как же распорядился Долгий парламент плодами победы? Объективно его политика сводилась к тому, что, удовлетворив основные требования классов, в нем представленных, он оставался абсолютно глухим к нуждам и чаяниям тех демократических низов, чьими тяготами, жертвами и самоотверженностью на поле брани победа над роялистами была завоевана. В самом деле, торгово-предпринимательские слои получили свободу от ненавистной системы монополий (частично уничтоженных по решению парламента, а в остальном потерявших свою силу с началом гражданской войны); фактически в стране восторжествовала неограниченная свобода торгово-промышленной деятельности. В свою очередь крупные землевладельцы избавились от материальных и юридических последствий, вытекавших из так называемого рыцарского держания. Ордонансом парламента (февраль 1645–1646 г.) это держание было безвозмездно отменено вместе с Палатой по делам опеки. В результате лендлорды из держателей земли на феодальном праве фактически превращались в ее частных собственников.

Историческое значение этой односторонней — только в пользу крупных землевладельцев — отмены феодальной структуры землевладения трудно переоценить. Без учета социально-экономических и правовых последствий этого акта трудно объяснить исчезновение английского крестьянства как класса в столетие, следовавшее за революцией. По признанию современного историка профессора X. Перкина, это была решающая перемена в истории Англии, сделавшая ее отличной от истории континента: ею были обусловлены все другие особенности в социальной истории Англии второй половины XVII — первой половины XVIII века.

В пользу тех же общественных слоев осуществлялась и финансовая политика парламента. Финансирование гражданской войны потребовало от парламента чрезвычайных мер. Прежде всего был объявлен секвестр владений всех более или менее состоятельных роялистов, доходы с которых (ренты, файны) шли в казну. Что же касается владений так называемых делинквентов — активных участников в войне на стороне короля, то они были конфискованы и пущены в продажу. Много земель было продано самими роялистами, чтобы уплатить тяжелые штрафы, так называемые импозиции. Таких набралось более 3 тыс., выплативших специально созданному для этой цели парламентскому комитету около 1,5 млн ф. ст. Помимо этого были конфискованы владения и доходы короны и церкви (их общая стоимость составила 4 млн ф. ст.).

Однако распродажа такого огромного фонда земель, оказавшихся во власти парламента, не привела в Англии к аграрной революции, следствием которой было бы увеличение численности мелких владельцев за счет крупных. И это по той причине, что здесь крупные владения не дробились на части, приобретение которых, к тому же на льготных условиях, было бы под силу малоимущим. Иначе говоря, и после массовых распродаж конфискованных земель делинквентов, а вскоре также короны и церкви структура английского землевладения сохранялась почти прежней, дореволюционной. Лендлордизм оставался его наиболее характерной чертой.

Проще говоря, в среде крупных землевладельцев произошла крупная передвижка — новые лендлорды главным образом из числа кредиторов парламента и вообще денежных людей городов, и прежде всего Лондона, а также оказавшихся на стороне парламента состоятельных джентри. «Не забыли» себя и члены парламента, и их протеже в столице и на местах.

И тем не менее никаких доходов парламенту не хватало для покрытия военных расходов. Этим вызвано было введение чрезвычайных налогов (в частности, так называемого помесячного обложения). Однако и они расходовались таким образом, что богатые недоплачивали, а бедные переплачивали. Достаточно упомянуть в этой связи и так называемый акциз — своего рода пошлину, которая взималась дополнительно к цене при покупке целого ряда товаров, включая и ряд предметов первой необходимости (пиво, мясо, соль, мыло и др.). Естественно, что основная тяжесть акциза падала на широкие народные массы.

Но что же дала победа парламента этим низам? Если иметь в виду материальные условия их жизни, их социальный статус и публично признанное полноправие, ответ может быть однозначным: ровным счетом ничего. Взять, к примеру, копигольдеров — львиную долю английского крестьянства как класса, мечтавших о превращении их держаний в вечнонаследственное, защищенное в праве от «воли» лордов маноров (т. е. в приближении или даже формальном превращении во фригольд), то тем же ордонансом, который отменил рыцарское держание, недвусмысленно декларировалось сохранение их прежнего положения. Это значило, что они были фактически выданы с головой их лендлордам, их юридическое и фактическое положение значительно ухудшилось в связи со сменой в результате распродажи конфискованных парламентом земель делинквентов. Новые владельцы сплошь и рядом не желали считаться с обычаем, ранее господствовавшим в этих владениях. Уплатив за них наличными, новые лорды вели себя как полноправные собственники приобретенных владений, считая себя вправе диктовать держателям свои условия, или пусть они «убираются» с их земель. Недаром, как заметил современник, держатели, жившие на землях, в прошлом принадлежавших короне и церкви, испытывают к тем, кто купил их, столь сильную ненависть, на какую только способны люди, ибо эти покупщики являются повсюду величайшими тиранами, какими только могут быть люди, лишив бедных держателей всех прежних облегчений [68] и свобод, какими они пользовались при старых владельцах.

Наконец, те роялисты, которые согласились «выкупить» у парламента свои владения, уплатив так называемые импозиции, перекладывали всю тяжесть этих платежей на плечи своих держателей, и снова-таки прежде всего на тех, кого общее право фактически не защищало, — на копигольдеров и мелких лизгольдеров, не говоря уже о держателях, срок пребывания которых на земле манора измерялся только «терпением» лорда.

С победой парламента прекратило свое действие тюдоровское законодательство против огораживаний, которому в 20-х годах был придан в фискальных целях новый импульс. И хотя крестьянское сопротивление огораживателям также повсеместно усилилось, процесс огораживания общинных земель продолжался, в особенности в конфискованных владениях, распроданных парламентом «с молотка».

Гражданская война разорила многих мелких крестьян и ремесленников, пополнивших ряды нищих. К ним прибавились многочисленные семьи, лишившиеся кормильцев, погибших на полях сражений или получивших увечья. В связи с этим в парламент поступило множество петиций. Однако в национальном масштабе ничего не предпринималось для этого обширнейшего слоя населения. Отныне вся «забота о своих» бедных стала делом только приходов, которые в 9 случаях из 10 отказывали в «помощи по бедности» и одиноким, и целым семьям — чаще всего под тем предлогом, что они «пришельцы», а не уроженцы этих мест.

Итак, победа парламента в гражданской войне не открыла массам обездоленных доступа к земле. Решительно ничего не менялось в публично-правовом положении низов. По-прежнему избирательным правом при выборах парламента пользовались в деревне только фригольдеры с годовым доходом 40 шилл., а в городе — узкий круг полноправных городских корпораций (фрименов), в других случаях — плательщики налогов.

Следовательно, широкие массы городских низов, т. е. 9/10 населения страны, оставались за рамками официально признанного «народа Англии», т. е. представленного в парламенте. Точно так же неизменной оставалась система правосудия и судопроизводства с ее дороговизной, подкупом и волокитой, равно как и полностью архаизированная система права, до крайности запутанная и к тому же фиксированная на чуждом народу языке — на латыни.

Однако, обманув ожидания широких демократических низов, парламент при этом не учел одного — революция пробудила их от политической летаргии. Одной из предпосылок этого процесса являлась резко усилившаяся горизонтальная (территориальная) мобильность населения. Походы и долговременное расквартирование парламентских сил, набранных по преимуществу на юге и востоке страны, в северных и западных графствах, содействовали широкому распространению идей, носителями которых являлись народные проповедники, одетые в солдатские мундиры. К тому же фактически восторжествовавшая в ходе войны веротерпимость дала возможность ранее нелегально существовавшим народным сектам открыто проповедовать учения.

О том, какова была социальная по преимуществу направленность этих учений, свидетельствует гонитель радикальных сект Томас Эдвардс в памфлете под красноречивым названием «Гангрена» (1646 г.). Среди прочих ересей и богохульства, исповедуемых радикальными сектами, была и такая: «По рождению все люди равны и равным образом обладают прирожденным правом на собственность, вольности и свободу» [69].

Неудивительно, что радикальные секты стали для народных низов, в том числе для рядовых и младших офицеров армии «нового образца», школой политического просвещения и формулирования протеста против правопорядка сущего и идеалов о должном.

С окончанием первой гражданской войны в стране существовало четыре более или менее организованных общественных силы: парламент, Сити и народные низы, представленные в двух движениях — армии и так называемых гражданских левеллеров. С точки зрения религиозной первые «партии» воплощали по преимуществу пресвитерианское крыло, последние две — крыло индепендентское. Однако парадокс заключался в том, что водораздел между этими «партиями» был весьма подвижным. Так, имелись пресвитериане среди индепендентов, поскольку они стояли за сохранение организованной в национальном масштабе церкви, многие из индепендентов выступали за олигархическое устройство церковных общин и допускали существование национально организованной церкви, т. е. оказывались на деле пресвитерианами. В результате, оставаясь на почве религиозных расхождений в лагере революции, можно лишь утверждать, что индепенденты в отличие от пресвитериан допускали большую степень веротерпимости (разумеется, в рамках христианства). Однако этой констатации недостаточно для понимания политической ситуации в стране после военной победы над королем. На самом деле индепендентство было в социально-классовом отношении еще более неоднородным. Наряду со средним и мелким джентри к этому крылу революции принадлежали народные низы — в составе армии и за ее пределами. В отличие от первых, так называемых шелковых индепендентов (или «грандов»), последние в религиозном плане выступали за полную вероисповедную независимость [70] демократическим образом управляемых церковных общин, а в политическом плане — за продолжение революции, с тем чтобы углубить демократическое содержание ее свершений.

В борьбе за эти цели на этом новом этапе революции, когда в самом индепендентском ее лагере произошел раскол, в основе которого лежали различия социально-классовых устремлений, революционная инициатива перешла к народным низам. Выразителями интересов этих последних выступали левеллеры (уравнители), с одной стороны, и находившиеся, по крайней мере с весны 1647 года, под их влиянием рядовые и низшие чины в армии — с другой.

Итак, для пресвитериан к концу 1646 г. революция была уже по сути завершена. Если бы только король согласился сохранить за парламентом контроль над милицией хотя бы на три года и не возражал против пресвитерианского церковного устройства, то дельцы Сити готовы были бы устроить ему самую торжественную встречу при въезде в столицу. При этом, естественно, подразумевалось, что в основе официальной политической доктрины останется идея изначального верховенства парламента, которому совместно с королем («король в парламенте») принадлежит суверенная власть в стране, и идея, согласно которой благодаря «народному избранию» парламент единственно правомочен говорить от имени «английского народа». Иными словами, непреложным должно было оставаться требование политического строя по типу конституционной монархии. Очевидно, что второе из перечисленных требований было направлено не столько против короля, сколько против угроз слева — попыток противопоставить парламенту какую-либо выработанную «внепарламентским путем» от имени народа политическую программу нового государственного устройства.

В социально-политическом плане и для «шелковых индепендентов» революция была также в основном завершена. И для них Долгий парламент являлся единственным органом, правомочным декларировать интересы «английского народа». То же, что их еще дополнительно волновало, касалось, во-первых, степени веротерпимости, которая будет допущена после признания королем пресвитерианства в качестве государственной церкви, и, во-вторых, гарантии алиби для участников гражданской войны на стороне парламента.

Одним словом, если оставить в стороне честолюбие верхушки индепендентски настроенного командного состава армии во главе с Оливером Кромвелем, то расхождения этого крыла индепендентов с пресвитерианским большинством в парламенте отнюдь не были принципиальными и непреодолимыми. Истинный водораздел в лагере революции на этом ее этапе проходил между пресвитерианами и грандами, с одной стороны, и более радикально настроенным крылом индепендентов в армии, а за ее пределами — левеллерами, выражавшими устремления городских, по преимуществу мелких самостоятельных тружеников, — с другой. Именно они оказались в сложившихся условиях наиболее адекватными выразителями недовольства в народных низах социально-политическими результатами революции[71].

Уже в октябре 1645 г. Лильберн в памфлете «Оправдание прирожденного права Англии» обрушился на произвол парламента, прибегавшего к тем же методам «управления», какими в прошлом пользовался король (аресты без предъявления обвинения, принудительный набор в армию, произвольные обложения и т. п.). Все это возможно, утверждал Лильберн, только потому, что отсутствует кодификация действующего общего права. В качестве преграды произволу парламента выдвигалась идея, ставшая одной из ведущих в программе левеллеров, — необходимость фиксирования основных прав граждан, которые являются их естественными и «прирожденными» правами и поэтому стоят выше по отношению к любой власти в стране. К лету 1646 г. сложились основные конституционные требования левеллеров. В документе, названном «Ремонстрация многих тысяч граждан» (июнь 1646 г.), содержалась уже развернутая программа демократического этапа революции:

1) уничтожение власти короля и палаты лордов;

2) верховенство власти общин;

3) ответственность этой палаты перед своими избирателями — народом Англии;

4) ежегодные выборы в парламент;

5) неограниченная свобода совести;

6) конституционные гарантии против злоупотребления государственной властью путем фиксирования «прирожденных» прав граждан, которые неотчуждаемы и абсолютны. «Мы ваши принципалы, — провозглашали авторы петиции, обращаясь к палате общин, — вы — наши уполномоченные». Этим провозглашалась доктрина, согласно которой суверенитет принадлежит народу, являющемуся источником всякой законной власти в ней. Власть, которой пользуется парламент, не только временно «делегирована» ему, но и строго ограничена рамками прирожденных прав граждан, являющихся неотчуждаемыми и неподвластными ему. «Свободнорожденные» — таков круг людей, которых левеллеры наделяли этими неотъемлемыми правами. Тем самым отрицались не только феодальные привилегии «по рождению», но и пресвитерианское понимание «народа». Один из руководителей левеллеров, Р. Овертон, бросил призыв: «Да не будет величайший в стране более почитаем, чем дворники, сапожники, лудильщики и трубочисты — все они являются свободнорожденными» [72].

Мы не можем здесь входить в подробности конфликта между армией и парламентом, возникшего весной 1647 г. на почве стремления последнего избавиться от ее угрозы своему полновластию, распустив большую ее часть по домам, а меньшую направив в Ирландию на подавление восстания. Заметим только, что в ходе этого конфликта в армии возникло своего рода «двоевластие»: избранных рядовыми и младшими чинами уполномоченных, так называемых агитаторов, с одной стороны, и офицерской верхушки во главе с Кромвелем — с другой. Созданный по инициативе последнего так называемый Армейский совет (включавший «агитаторов» и офицеров) с целью свести на нет влияние в армии первых стал на время и политическим противовесом пресвитерианскому большинству в парламенте и вместе с тем орудием «умерить» радикальные стремления в рядах армии [73]. С этой же целью 28 октября 1647 г. и был созван Совет армии в Пэтни. К этому времени были разработаны две программы будущего политического устройства страны, противостоящие, хотя и в различной степени, замыслам пресвитериан, «шелковых индепендентов» («Главы предложений») и левеллеров («Дело армии»), легшие в основу так называемого «Народного соглашения».

Принципиальное различие между ними заключалось в том, что первые не мыслили себе политического строя страны без короля и палаты лордов. И в этом отношении устремления офицерской верхушки мало чем отличались от планов пресвитериан. Сохранение основ традиционной конституции предусматривалось и в вопросе об избирательном праве. Помимо некоторого перераспределения парламентских мандатов пропорционально населению графств и корпоративных городов вся избирательная система оставалась прежней.

В отличие от «Глав предложений» левеллерское «Народное соглашение» являлось в тех условиях программой намного более демократического политического устройства страны, поскольку в число «свободнорожденных» был включен обширный слой мелких самодеятельных тружеников города и деревни. В противовес монархизму «шелковых индепендентов», не говоря уже о пресвитерианах, левеллеры на конференции в Пэтни отстаивали по существу республиканский строй с однопалатным парламентом в качестве верховного органа власти при наличии законодательно фиксируемых «неотчуждаемых» прав граждан в качестве гарантии от произвола власти, делегированной парламенту.

Важно отметить, что отдельные ораторы от имени левеллеров отстаивали принцип всеобщего избирательного права для мужчин. Так, полковник Рейнсборо, во всяком случае на заседаниях Совета армии в Пэтни, отстаивал именно этот принцип: «И беднейший человек в Англии должен прожить жизнь так же, как и самый состоятельный, и поэтому… каждый человек, который должен подчиняться правительству, должен прежде по собственному согласию поставить себя под власть этого правительства». Такой же точки зрения придерживался и левеллер Петти [74]. Если даже учесть, что более умеренные идеологи левеллеров, Лильберн и Уайльдман, придерживались более узкого толкования понятия «свободнорожденный», то и в этом случае проведение в жизнь «Народного соглашения» означало бы удвоение числа лиц, обладавших избирательным правом, в сравнении с существовавшим.

Как показали последующие события, само согласие «шелковых индепендентов» на обсуждение «Народного соглашения» на заседании Армейского совета — программы, встретившей широкую поддержку среди рядовых армии, — было бы всего лишь тактической уловкой, к которой прибегли с целью предотвратить опасность отказа армии в повиновении.

На этом этапе революции левеллеры выступили глашатаями республиканизма, основанного на принципах народовластия (пусть и в ограниченном условиями времени понимании его), и тем самым указали путь к углублению демократического содержания революции. Эта историческая роль левеллеров подтверждена была второй гражданской войной, вспыхнувшей весной 1648 г. Если заговору против революции (в нем участвовали король, бежавший из плена на остров Уайт, и шотландцы), поддержанному роялистскими мятежами в самой Англии, удалось нанести быстрое и сокрушительное поражение, то только благодаря левоблокистской тактике «шелковых индепендентов», вступивших в вынужденный союз с левеллерами в целях борьбы против общего врага.

Победа армии парламента во второй гражданской войне сделала неизбежными не только чистку парламента, продолжавшего за спиной армии торг с королем, от наиболее враждебных армии пресвитериан (так называемая Прайдова чистка), но и организацию суда и казни Карла I Стюарта. Его вероломство в сочетании с реставрационными замыслами пресвитериан требовало решительных действий. И снова в этот критический момент революции только поддержка левеллеров (в обмен на обещание положить «Народное соглашение» в основу нового государства) обеспечила «шелковым индепендентам» победу.

Республика 1648 года

Казнь Карла I, уничтожение палаты лордов и установление в Англии республики [75] — последние вынужденные шаги «шелковых индепендентов», сделанные под прямым давлением народных низов, чаяния которых были широко представлены в армии, а также в движении гражданских левеллеров в Лондоне и во многих графствах. На этом революционность буржуазно-дворянского блока, осуществлявшего гегемонию в революции, была полностью исчерпана. Уступив давлению снизу в условиях, когда вероломство Карла I и его «несговорчивость» исключили возможность возвращения его на трон, «гранды», захватившие в свои руки политическую инициативу, сделали все, чтобы эта республика на деле скорее являлась «монархией без короля», нежели даже отдаленно напоминала бы государственное устройство, представленное в «Народном соглашении». В самом деле, от того, что «охвостье» [76] Долгого парламента присвоило себе законодательную власть, а образованному из его же среды Государственному совету была передана власть исполнительная, ничего по сути не менялось ни в социальной политике, ни в отправлении правосудия, ни, наконец, в избирательной системе, посредством которой должен был быть избран новый парламент. Переданный в парламент «отредактированный» офицерами вариант «Народного соглашения» был положен под сукно и полностью забыт. Левеллеры не без основания обвиняли офицерскую верхушку в «сознательном обмане», в том, что, «украв» у них идею республики, они сделали все, чтобы она служила прикрытием тирании олигархии. Однако в самой возможности подобной «подмены» обнаружились не только изворотливость и вероломство «шелковых индепендентов», но и организационная слабость, политическая незрелость и ограниченность программы левеллеров.

В самом деле, поскольку последняя оставляла нетронутой систему лендлордизма, она не могла привести к массовому движению на почве аграрного вопроса. В этом заключалась основная слабость движения левеллеров. В то же время сама кличка «уравнители», не без умысла данная этой партии ее врагами, настораживала и отталкивала от них средние слои города. В результате, когда в мае 1649 г. против индепендентской республики восстали несколько армейских частей, за ними не последовало открытого выступления ни в деревне, ни в городах. Неудивительно, что солдатское восстание было сравнительно легко подавлено Кромвелем [77].

Одним словом, политически незрелая мелкобуржуазная демократия, олицетворявшаяся движением левеллеров, оказалась неспособной вырвать гегемонию в революции из рук буржуазно-дворянского блока.

Еще менее на это было способно плебейство, чаяния которого на вершине революции выразили истинные уравнители. В отличие от левеллеров политических, усматривавших цель революции в установлении публичного полноправия для всех свободнорожденных безотносительно к их имущественному положению, истинные уравнители выдвинули программу коренного социального переустройства общества, в котором уничтожение монархии означало бы прежде всего уничтожение власти лендлордов над землей, к которой получили бы свободный доступ все желающие кормиться плодами рук своих. Очевидно, что такое понимание полноправия не только в принципе отличалось от левеллерского, но и наиболее глубоко и предметно разоблачало монархическую суть декларированной на словах Республики.

Движение истинных уравнителей было легко подавлено уже в силу его мирного характера. Однако торжествующая Республика подписала сама себе смертный приговор: оттолкнув от себя народные низы, она лишилась опоры широких масс, вызвавших ее к жизни. Не выполнив ни одного из требований демократической программы (облегчение налогового бремени, отмена церковной десятины, реформа правосудия, кодификация права, облегчение положения обезземеленных), Республика посвятила свои силы внешней экспансии — завоеванию Ирландии и Шотландии. Конфискация двух третей земельной собственности ирландских «мятежников» послужила источником обогащения кредиторов парламента, офицерской верхушки, армейских поставщиков и спекулянтов [78]. В итоге система лендлордизма, господствовавшая в Англии, получила подкрепление в лице новоявленных ирландских лендлордов. Недаром Маркс заметил, что «Английская республика разбилась об Ирландию».

Точно так же у Республики 1649 года оказалось достаточно сил, чтобы предпринять военную экспедицию против Шотландии, признавшей своим королем сына казненного Карла I Карла II и тем самым ставшей непосредственной угрозой реставрации монархии в самой Англии. Военные силы Республики во главе с Оливером Кромвелем в двух военных кампаниях 1650 и 1651 годов нанесли армии Шотландии сокрушительное поражение (в битвах при Денбаре и Вустере), в результате которого Шотландия, так же как и Ирландия, была присоединена к Англии. И хотя здесь вслед за этим не последовали сколько-нибудь массовые конфискации, тем не менее установленный режим оккупации был довольно тяжелым.

Весьма противоречивой оказалась политика Республики и в отношении внешнеполитических запросов капиталистического уклада хозяйства. Два навигационных акта (1650 и 1651 гг.), разрешавшие заход в английские порты только судам, снаряженным командами тех стран, в которых данные товары либо произрастают, либо производятся, преследовали цель подорвать монополию Голландии на доставку товаров чужеземного (не голландского) происхождения. Эти акты привели к первой англо-голландской войне 1652–1654 годов.

С другой стороны, военная экспедиция в испанские владения в Центральной Америке вызвала разорительную войну с Испанией, наносившей тяжелый ущерб английской заморской торговле.

К осени 1651 года минуло 11 лет с момента избрания Долгого парламента. Между тем оставшееся от него «охвостье» (в среднем заседания палаты посещали менее 100 ее членов) явно не торопилось ни с самороспуском, ни с установлением предельного срока своих заседаний. Только в 1651 г. такая дата была установлена — 3 ноября 1654 г. Несмотря на огромные суммы, собиравшиеся посредством налогов (субсидий, акциза, пошлин), их не хватало для оплаты расходов на ведение военных кампаний, на содержание постоянных армий и флота. Ненадолго хватило для покрытия государственной задолженности сумм, вырученных от продажи коронных владений, движимости и доходов от земель, сданных короной в вечнонаследственную аренду, земель кафедральных соборов и, наконец, новой волны конфискации и распродажи земель делинквентов [79].

Не сдвигалась с места реформа действующего права, на которой настаивал Кромвель. Когда же стало очевидным, что «охвостье» готовит такой избирательный закон, которым обеспечивалось возвращение его членов в новый парламент, его час пробил. 20 апреля 1652 г. Кромвель в сопровождении военного отряда явился в парламент и распустил его своей властью. Одновременно был распущен и Государственный совет. Его функции взял на себя совет офицеров, пополненный гражданскими членами. Его «декларация» от 22 апреля 1653 г. гласила: «После долгих дебатов было решено, что верховная власть (в стране) должна принадлежать парламенту, состоящему из известных лиц, людей богобоязненных и проверенной честности».

В июле собрался так называемый парламент святых (или «малый парламент» — около 140 человек), члены которого были либо названы высшими офицерами, либо делегированы церковными общинами. Однако вместо сугубо ограниченных реформ, которые допускались Государственным (точнее, офицерским) советом, приверженцы секты «пятой монархии», находившиеся в значительном числе в этом собрании, полагали, что с целью достойной подготовки «царства Христова» [80] Англия нуждается в реформах более глубоких, в чем, несомненно, отражались все еще достаточно распространенные и живучие демократические чаяния низов. Так, наряду с предложением об уничтожении Канцлерского суда (Верховного суда по гражданским делам) фигурировал билль об отмене церковной десятины (о замене ее другими источниками содержания клириков).

До тех пор, пока парламент занимался вопросом о замене церковного брака гражданским или планировал судебную реформу, его еще терпели, но, когда он замахнулся на церковную десятину, около половины которой уже являлось «собственностью» манориальных лордов (так называемых светских импроприаторов), терпению офицерской верхушки пришел конец. Не без ее «совета» умеренное большинство «малого парламента» 12 января 1654 г. явилось к Кромвелю и сложило свои полномочия. Отказавшееся покинуть палату меньшинство членов парламента (около 27 человек) выдворили оттуда подоспевшие мушкетеры.

Уже через четыре дня была готова новая конституция страны, устанавливавшая в Англии режим протектората. История протектората будет достаточно подробно освещена ниже, поскольку биография Кромвеля между 1654 и 1658 гг. (годом его кончины) составляет ее наиболее важные и драматические страницы.

Здесь же остается заключить, что режим протектората, вызванный к жизни в значительной степени необходимостью военного противостояния опасности реставрации, своей ярко выраженной классово эгоистической политикой, исключительно в интересах собственнических классов, объективно готовил реставрацию на английском престоле легитимной монархии Стюартов. Это случилось вскоре после смерти Оливера Кромвеля — 25 мая 1660 г.

Внешне могло казаться (и до сих пор некоторым историкам еще продолжает казаться), что революция 40-х годов прошла бесследно: восстановлена была не только монархия, но и палата лордов, вся система центрального управления, за исключением так называемых судов прерогативы, англиканская (епископальная) церковь. На самом же деле более вдумчивые исследователи уже давно утвердились во мнении, что революция середины XVII века знаменовала начало новой исторической эпохи, что лишь с позиции ее исторического опыта и ее, пусть временных по видимости, завоеваний возможна научная трактовка не только истории Англии в столетие, последовавшее за ней, но и истории стран Европы в целом. Это в равной степени истинно, будем ли мы рассматривать сферу экономики или сферу политики, сферу идей или сферу науки, сферу литературы или сферу искусства.

Одним словом, нет ни одной области истории Европы вообще и истории Англии в частности, через которую революция середины XVII века не провела бы глубокую борозду, знаменующую начало новой эпохи всемирной истории.

Часть II