Великая княгиня Рязанская — страница 19 из 69

– Известное дело – ночная кукушка дневную перекукует.

Анна об этих пересудах не знала.


Недели через три после отъезда боярыни начался на княжеском скотном дворе падёж. Сначала околел любимый Анной ослик. Его привезли ранней весной из Орды в подарок молодой княгине от младшей жены хана. Подарки были от всех ханских жён, но этот порадовал Анну особо: живой, потешный, ласковый, шкурка что драгоценный аксамит, золотой бубенчик на шее, золочёные копытца. Анна принялась ухаживать за ним сама, кормила из соски кобыльим молоком, которое доставлял прибывший с осликом татарин, оставила в своей опочивальне. Ослик спал у неё в ногах на огромной кровати под пологом, лил на дорогие ордынские ковры, которые подарили старшие ханские жены. За это сенные девушки невзлюбили его. Анна тискала ослика, трепала за мягкие горячие ушки, смеялась:

– Натерпелся небось от ханш – теперь подарки их метит.

Но сенных девок шутки не остановили, взбунтовались:

– Руки отрываются – сил нет! Чем ковры эти по два раза в день высушивать, выветривать, может, их вместо ослика на конюшню определить? Нарастает животина – дух тяжёлый от мочи. Да и на волю ему пора – не птичка взаперти сидеть.

Василий тоже был недоволен, что ослик в тереме живёт, за завтраком у стола крутится, морду в блюда тычет. Уступила – отправила любимица на конюшню. А через неделю вырыл татарин яму на берегу Лыбеди, положил в неё завернутого в рогожу ослика, Анна не позволила с него бубенчик снять, сама засыпала землёй – с глаз долой, прогнала татарина. Потом околела коза, которую отличала Анна за необычные рога и весёлый нрав, пали несколько самых молочных коров. Их не стали закапывать, сожгли в овраге. Окурили хлев и конюшню. Отслужили молебен в церкви Николы Старого. Но мор загулял и по конюшне. Анна с мамкой сбились с ног, дневали и ночевали на скотном дворе, не могли сыскать причину страшного бедствия. На сглаз это не было похоже, да и верить в него не хотелось обеим, тем более слух прошёл, что скотину сглазила Анна своим неусыпным вниманием, а в слободских хозяйствах всё спокойно. Князь тоже обеспокоился, осторожно предложил за завтраком:

– Может, тётку вернуть? Ты извелась совсем, Анычка, исхудала, – и вдруг шмыгнул носом, принюхиваясь. – Да и пахнешь теперь, как скотница.

Василий сказал это добро, жалеючи, но ведь не с глазу на глаз. Анна вспыхнула до слёз:

– Я переодеваюсь во всё чистое и моюсь с благовониями!

И, швырнув ложку, выскочила из-за стола и устремилась к дверям. Мчась по узким переходам, слетая с крутых лесенок, Анна с отчаянием думала, что бежит воистину куда глаза глядят – не было во всём переяславском тереме места, где бы она могла отсидеться в одиночестве. В Москве зимой скрывалась на полатях, летом – на старом дереве у Красного крыльца, и никто так и не догадался её там сыскать. На переяславском подворье росли могучие вязы, посаженные ещё при великом князе Олеге. Но – княгиня на дереве! – Анна представила, как переполошатся, что подумают обитатели Кремля, увидев её там.

Она не стала прятаться: хотела, чтобы Василий нашёл её, надеялась, побежит следом – села на видном месте, под Кремлёвской стеной, у деревянных сходней, по которым спускались к Трубежу. Её хорошо видели бабы, стирающие бельё, и рыбаки, возвращавшиеся с уловом на остров. Но всё равно она здесь была одна, и те, на реке, не мешали ей думать. А раздумывала она над обидным замечанием Василия – прав был он: драгоценные благовония оказались бессильны против стойкого запаха хлева. Он исходил не только от её одежды, но даже от волос. Так же пахло и от мамки, а ведь она была чистюля. А всё потому, что нередки стали вечера, когда они вдвоём валились в опочивальне замертво на ордынские ковры, не в силах взобраться на постель. До мытья ли им тогда было? Злющих рязанских комаров не чувствовали. Кроме скотного двора, ещё дальние огороды на заливных землях у Оки требовали хозяйского пригляда, и неблизкие покосы, и лесные пасеки. Не поощришь вовремя бортников – и улетят дикие пчёлы к соседям, в бортни[31] Солотчинского монастыря. Можно было, конечно, тиунам[32] довериться, но тогда половина мёда, сказала мамка, попала бы их прожорливым домочадцам.

Узнав, что она ездила за Оку осматривать лесные угодья и лазила на бортные деревья, Василий сказал:

– Так ты скоро, княгинюшка, и до засек доберёшься, указания давать казакам начнёшь.

Тогда она не поняла, поощряет ли он её или осуждает. Теперь знала – осуждает. Даже ему не были нужны её старания, её желание сделаться настоящей хозяйкой, княгиней. А уж прочим обитателям Кремля и тем паче. И всё потому, что она – москвитянка. Но ведь и бабка Василия, Софья, дочь Дмитрия Донского, не на Рязанской земле родилась, а прабабка из Литвы прибыла. Как же они жили за этими древними дубовыми стенами? Неужели так же их неволили, также они не имели власти? И были так же одни-одинёшеньки в этом неласковом городе? Но она-то всё-таки не одна – за ней мамка. А за Василием – кто? За Василием – эти неприступные стены и эти люди, что так безучастны к ней. А что, если и он не волен в своих поступках и кто-то умный и хитрый (старый?) направляет его? Вот ведь не побежал вдогонку, не ищет…

Анна всхлипнула – никому-то она не нужна, был ослик, и того не стало. Она подумала о его прежней хозяйке, говорят, совсем девочка ещё, моложе её, а хан – старый. Как-то ей живётся? Вроде младшие жены самые любимые, но ведь есть ещё старшие. И все они делят ханскую любовь. Как хорошо, что она единственная у Василия. А Ледра? Ледра – портомойка! Анна посмотрела вниз на стирающих баб: самая высокая среди них – вроде Ледра, лупит вальком и поёт. Мерзавка – всё ей нипочём! Анна вырвала пук травы и со злостью швырнула с вала. И тут же, словно проросла из земли, возникла перед ней девчонка лет десяти-одинадцати, у неё были растрёпанные льняные волосы и чуть заспанные серые глаза.

– Давай, Анютка, руку, – сказала девчонка, – и полетим.

– Что? – изумилась Анна и потёрла глаза – девчонка не исчезала.

– Не плачь, Анна.

– Я и не плачу! Княгини не плачут! – возмутилась Анна. – Как смеешь ты обращаться ко мне так вольно!

– Я Айвина, – девчонка улыбнулась, – не узнаёшь? Но все меня зовут Еввула.

– Это ты, что ли, летала с коровками? – Анна засмеялась. Ей вдруг стало легко и весело: – Откуда ты взялась?

Девчонка пожала плечами.

– Ну живёшь где, почему я до сих пор тебя не видела?

– Везде и нигде! – беспечно сказала девочка.

– Будешь со мною жить! – Анна вскочила, отряхнула сарафан. – Идём!

– Подожди, Анна, – девчонка взяла её за руку, – ты не услышала самого главного: я знаю, отчего гибнет скот. Старик подсыпает в корм толчённые стеклянные бусы, вместо соли.

– Что же ты раньше молчала? Бежим!

Но девчонка не двинулась с места и удержала Анну:

– Я увидела это сегодня. А сейчас он толчёт бусы, чтобы подсыпать в солонку. Смотри! – Она протянула Анне большую прозрачную бусину. – Поднеси к глазам.

Анна ничего не увидела:

– Глупость какая-то! Ты издеваешься надо мной, Еввула? – она забыла её первое имя, будто никогда не слышала.

– Летим, мы ещё успеем!

Они очутились в трапезной в тот миг, когда густобровый мужик (новый стольник?) развернул над деревянной солонкой тряпицу. Она была точно такая, какую показывала Анне мамка, уличая горничную. Теперь соль не крали, её разбавляли толчёным стеклом. Анна схватила мужика за волосатое запястье и завизжала. Сразу же трапезную заполнили обитатели терема. Если бы мужик захотел скрыться, бежать, ему бы пришлось продираться через плотную толпу. Но он стоял как вкопанный, Анна же, вцепившись в его руку, вопила:

– На конюшню его! Немедленно! В железа! И бить кнутом, нещадно бить!

– Его судить будет боярский суд, – сказал подоспевший Василий спокойно и разжал побелевшие Аннины пальцы. – Давай тряпицу.

Мужик швырнул её на столешницу, блеснули прилипшие к ней крупинки стекла.

– Дело заговором против князя оборачивается, – сказал кто-то в толпе тихо. – Казни ему не миновать.

– Добро бы – только ему…

– Он скотину поморил! Он! – кричала Анна, еле сдерживаясь, чтобы опять не вцепиться в мужика, не расцарапать ему в кровь противную харю с густыми, сросшимися над переносицей бровями. – Еввула видала, как сыпал. Еввула!

Но Еввулы рядом не оказалось, и в трапезной её никто не приметил.


Боярский суд приговорил мужика к усечению головы. Других виновных не нашли, да особенно и не искали. Мужик поклялся, и все облегченно поверили, что никакого заговора не было – сам он, единолично, мстил великой княгине за дочь – ославила на всё княжество, теперь замуж девку возьмёт разве какой разбойник. Великий князь пообещал ему позаботиться о сиротах. То, что девка воровала соль, бояре ей в вину не ставили: кто только соль не воровал, кое-кто из них был тоже не без греха и крал не пригоршнями – мешками. А соль товар особый – одни беды от неё. Недаром примета появилась: соль рассыпать нечаянно – к ссоре. Бояре – мудрые головы, а вот мамка сокрушалась после суда:

– Неладно как вышло – надо было всю воровскую семейку отослать подальше от княжеского терема. Сорняки с корнем рвут, а мы с тобой, княгинюшка, лишь вершинку сощипнули. Ну да впредь умнее будем.

Винилась, что не доглядела за княжеским столом – и кто мужика этого в хоромы допустил? Допытывалась, как Анна его застала, как догадалась о толчёном стекле. Не могла себе простить, что Анна оказалась проворнее её и сама отвела от себя погибель. Девчонка совсем, а сообразила: – не на скотину покушаются. Она же, тетёха дурная, только княжеских коров берегла. Хорошо, что Москва далеко – нескоро до неё слух дойдёт. Но ведь дойдёт – и не простит её Марья Ярославна, отлучит от ласоньки. «Да нет, не может того быть?» – утешала себя и прибавляла иной раз вслух, как заклятье:

– Голову сложу, а не дам оторвать ласоньку мою от сердца. – Анне же повторяла вновь и вновь: – Это тебя Бог надоумил. Сберёг для больших дел, княжеских.