В те дни меня очень поддерживала Илеана, которой тогда было лет десять. Дети обычно избегают как физических, так и нравственных страданий, но она стала исключением. По собственной воле приходила ко мне в комнату и проводила со мной час или больше, стараясь отвлечь меня. Она показывала мне свои книжки с картинками, игрушки, говорила со мной о том, что ее занимало. И пока она была рядом, я старалась взять себя в руки.
По прошествии первых нескольких дней я начала преодолевать физические последствия потрясения. Подавленность и пустота, которые я ощущала вначале, постепенно проходили; в сердце осталась тупая, тяжелая боль, но в остальном я снова стала почти нормальной. Я решила: поскольку мы не у себя дома, я не имею права потакать личному горю. Поэтому я вышла к обеду и заставила себя возобновить ту жизнь, какую вела до катастрофы.
О том, почему телеграмма брата, адресованная мне, попала в руки королевы, стало известно лишь позже. Почтовое сообщение между Западной Европой и Румынией не отличалось регулярностью. Моя переписка с Дмитрием шла через британскую дипломатическую миссию, а телеграммы направлялись из Министерства иностранных дел министру и доставлялись мне через миссию. Обычно их посылали во дворец на мое имя, но в тот раз министр, прочитав сообщение, счел разумнее послать письмо королеве, сопроводив письмо запиской, которую она в спешке не заметила, вскрыв конверт.
Через неделю или две иностранная пресса, особенно французские газеты, начали печатать репортажи о петроградской трагедии. В некоторых приводились подробности, которые оказались измышлениями журналистов; позже оказалось, что они совершенно ложны, но тогда они представлялись вполне правдоподобными. Их мне не показывали, и, если бы не принц Кароль, я еще долго пребывала бы в счастливом неведении. Но однажды он поздно спустился к обеду, когда все уже сидели за столом. В руке он держал целую кипу вырезок. Он небрежно положил их рядом с моей тарелкой; пробежав глазами заголовки, я ужаснулась, представив себе содержание.
Вскоре после первого несчастья мы узнали о другом, не менее страшном. В июне предыдущего, то есть 1917, года, в тот самый день, когда мы крестили нашего малыша, мы не знали, что великая княгиня Елизавета Федоровна (тетя Элла), мой сводный брат Володя Палей и их спутники (дядя, три молодых кузена и двое слуг) погибли ужасной смертью в Алапаевске. Их сбросили в старую шахту, причем почти все они были еще живы. Столкнув пленников в шахту, палачи забросали их камнями и стреляли в них. Одни погибли сразу, другие жили еще несколько дней и умерли от ран и голода. Позже я поняла, что отец так и не узнал об ужасной смерти своего 21-летнего сына от второго брака; безусловно, это утешало – если в таком несчастье что-то может служить утешением.
Тетя Элла, у которой мы с братом жили в Москве, так и не оправилась от потрясения после трагической гибели мужа от бомбы террориста в 1905 году. В 1908 году, вскоре после моего первого брака, она основала Марфо-Мариинскую обитель милосердия и стала ее настоятельницей. Как ни парадоксально, уход в обитель дал ей общение, которого она была лишена всю прежнюю жизнь; возможно, именно это требовалось ей для развития. Из немногословной, суховатой женщины с несгибаемыми принципами она, под влиянием нового окружения и обязанностей, превратилась в глубоко понимающего и чуткого человека. В Москве ее знали и любили за самопожертвование и добрые дела. В первые революционные годы никто не докучал ей, главным образом благодаря популярности у простого народа. Даже большевики, пришедшие к власти, вначале не трогали ее; она продолжала жить той же жизнью и не покидала обители. Все шло там как обычно; тетя Элла и сестры трудились, велись службы. Мирная обстановка в Марфо-Мариинской обители, тетины спокойствие и безмятежность умиротворяли тех, кто ее знал. Росла ее популярность; все больше людей стремились увидеть ее, рассказать о своих горестях и несчастьях или просить ее совета. Двери обители были открыты для всех. Тетя Элла прекрасно понимала, чем рискует. Подобное положение не могло продолжаться долго.
Однажды в начале лета 1917 года в Марфо-Мариинской обители появился отряд большевистских солдат. Они показали ордер на арест, выданный Московским советом. Куда ее отправят – не ее дело. На ордере, как положено, стояли советские печати. Тетю предупреждали о такой возможности, но она бесстрашно встретила вооруженных людей. К тому времени ее окружили охваченные ужасом насельницы монастыря; лишь тетя Элла оставалась совершенно спокойной. Она сказала большевикам, что перед уходом хочет помолиться в монастырской церкви. Судя по ее тону, она не сомневалась, что ее желание будет исполнено. Так и случилось.
Во главе группы плачущих монахинь тетя Элла направилась в церковь; за ними следовали солдаты. На крыльце тетя развернулась к ним и пригласила их войти. Не глядя друг на друга, солдаты вошли в храм и робко сняли фуражки. Помолившись, тетя передала последние указания сестре, которая должна была занять ее место во главе обители, тихо попрощалась со всеми, и ее увели. Сопровождать ее позволили еще двум монахиням. Машину, в которой ехали три женщины, со всех сторон окружали солдаты-большевики.
Их отправили в Алапаевск в Сибири, где тетя присоединилась к своим родственникам. С ними вместе она встретила свой конец. Из двух сопровождавших тетю монахинь погибла одна, вторую послали в Москву. Последние дни перед казнью были ужасными, но мой сводный брат Володя и тетя Элла, каждый по-своему, подбадривали и поддерживали товарищей по несчастью. Тетя Элла никогда не одобряла второй брак моего отца и не интересовалась детьми от этого брака; как ни странно, в последние дни судьба свела их вместе. Володя был человеком совершенно необычным, и они с теткой перед тем, как вместе погибнуть, подружились, о чем он успел упомянуть в нескольких восторженных письмах. Естественно, мы узнали обо всем гораздо позже.
О судьбе моей мачехи и двух единокровных сестер я ничего не знала. Мы наводили справки, но безрезультатно.
Горе настолько ошеломило меня, что я уже не в силах была реагировать на новую трагедию. Две трагедии как будто слились для меня воедино. Мне казалось, что я уже испила свою чашу. Хотя официально наступил мир, для нас слово «мир» ничего не значило; нормальная жизнь, которая шла вокруг, нас словно не касалась. Нас по-прежнему сковывал ужас. Все, во что мы верили, было опровергнуто. Все, что мы оставили в России, было стерто с лица земли, исчезло, как будто никогда не существовало. А мы по-прежнему принадлежали к тому старому, исчезнувшему миру; наши связи с ним еще не могли порваться.
Моя тоска по Дмитрию стала невыносимой. Я решила: как только родители мужа с нашим маленьким сыном выберутся из России и благополучно устроятся в Бухаресте, я поеду повидаться с братом. Я воспользуюсь этим случаем, чтобы связаться со старшим сыном, и заберу свои драгоценности из Швеции, куда мне удалось их переслать перед бегством из Петрограда. Денег на то, чтобы добраться до Лондона, нам хватало. Тогда никто из нас, русских, не считал, что наше изгнание будет долгим. В крайнем случае, большевики падут через несколько месяцев, и тогда мы, конечно, вернемся в Россию – но и в промежутке надо было как-то жить. Получив свои драгоценности, я продам несколько мелких украшений, и благодаря этому мы продержимся какое-то время, пока ждем.
Мы возобновили переписку с родителями мужа; они находились в Одессе и ждали удобного случая, чтобы пересечь границу. Мы ждали их со дня на день. Тем временем я подала документы на французскую визу, но пришлось долго ждать, прежде чем я наконец получила ее. Приехав в Румынию, я не представляла, как сильна общая неприязнь к нам, Романовым. Родство с нами и особенно покровительство нам стали компрометирующими обстоятельствами. Единственным исключением было отношение к нам короля и королевы Румынии. Они ни разу не позволили мне хотя бы заподозрить, что мое присутствие в их доме навлекло на них недовольство правительства. А их щедрость не ограничивалась мною; они не боялись предлагать свое гостеприимство другим членам моей семьи. Однако лишь позже, получив возможность сравнивать, я в полной мере оценила их доброту.
Судьба Румынии во многом зависела от великих держав: Америки, Англии, Франции. Все они с воодушевлением приветствовали русскую революцию; две последних страны надеялись, что новое демократическое правительство успешно продолжит войну против Германии; и все три державы ожидали, что новый режим не будет иметь ничего общего с династией Романовых. Демократия вела битвы и одерживала победы. Европа приспосабливалась к новым условиям, а Румыния приспосабливалась к Европе. В начале апреля королева Мария должна была ехать в Париж; на ее поездку возлагали большие надежды. К тому времени мы тоже надеялись уехать; она предложила взять нас с собой, но на сей раз румынское правительство выразило бурный протест. Королева Румынии не может приехать в Париж в обществе русской великой княжны! Ей пришлось уступить. Помню, как тактично она сказала мне об этом, и тем не менее удар был тяжелым.
Тогда я впервые перенесла прямое унижение в новых условиях. В будущем унижения станут частыми. Легче было стойко выносить выпавшие на нашу долю катастрофы на родине. Во-первых, я сознавала, что мы сами во многом виноваты в том, что с нами случилось; во-вторых, нас словно подхватило ураганом, а обижаться на стихию невозможно. Но странно было встретить за границей так мало понимания, особенно со стороны тех, кто, будучи причастен к политике, знал истинное положение дел, знал, в каком хаотическом состоянии тогда находилась Россия. Мы сами с политической точки зрения никакой опасности не представляли. Мы не были сплочены, главу семьи и его прямых наследников уничтожили. Мы ничего ни от кого не требовали и почти ничего не ожидали.
С исторической точки зрения остракизм, которому нас подвергли, казался вполне естественным. Мы пережили свою эпоху и были обречены. В мире не было места для воспроизведения Византийской империи, чьи идеалы не подходили новым временам; правилам и нормам, которые мы олицетворяли, суждено было исчезнуть. И все же я еще не могла принять подобную точку зрения, ведь я принадлежала к династии, еще так недавно влиятельной; в тех устаревших правилах и нормах я выросла. У меня ушло много времени, прежде чем я научилась хладнокровно относиться к ударам, нанесенным моей гордости. Я страдала, когда меня унижали, – но полученные нами унижения казались поистине мелкими по сравнению с тем, что мы уже преодолели и что получили в другом, более широком смысле.