Великая легкость. Очерки культурного движения — страница 34 из 60

Но лист – зеленый, юный, дольний лист – время подтачивает и ветра крадут. «Как девочка» вдруг осознает себя «старой Гердой» на ледяном пути, тянущей «малый возок» – дом, любимые вещи, тело, любовь, все то, что составляло радость этого мира. Это нормальное осознание, как нормальна и обычная человеческая реакция на него – вопль, отчаяние, вызов. Теряя любимое и увеселительное, человек теряет стимул к жизни, компенсацию повседневности. Смиряться с увяданием и не вянуть вместе с любимыми вещами – достижение религиозной души.

В стихах Лапшиной настоящее, не «смиренненькое», не «юродствующее» смирение. «После детских побед полагаются – труд и усталость, / долгий старческий стыд…»: победы и гордость – ребячество, повзрослевший человек живет, «претерпеваясь понемножку». Одно из шутливых, фольклорного типа стихотворений Лапшиной легко разобрать на цитаты – что и сделала одна подруга, вывесив на странице «vkontakte»: «Выну красоту, / выйду – погоржусь: / и на то – сойду, / и на се – сгожусь». Это начальная строфа, и выбор поразил: человек явно остановился на том, что ему показалось ближе. Но стихотворение-то оканчивается противоположным: «Вот и выйду я, / да во всей красе! / И во всей красе / – всё равно, как все». В этом месте можно заплакать – от того, что так все точно и неизбежно, а можно улыбнуться тихо – да, неизбежно, и слава Богу, что я наконец это понял.

У награжденного «псалмопевца» Лапшиной есть псалмы – своего рода высокие романсы (один из них уже положили на музыку), с предельно символическими образами: рыба, лед, вода… Но чтение на каждый день – это песенки. Героиня аукает в саду, кружится на коньках, пылит на самокате – и сколько бы ни потеряла она в жизни любимых людей, сколько бы ни гляделась в седеющее зеркало, сколько бы дней ее ни пронеслись «мышиным топотком», Бог видит ее все «девочкой», что «ждет чудес, и не вмещает – Чуда».

Помимо невроза[71]

Моя непреходящая поэтическая привязанность – Аня Логвинова.

И одна из поучительных творческих биографий.

Вообще самое интересное в авторах своего поколения – обстоятельства роста.

Эти моменты перехода, когда изнутри кажется: все, потолок, воронка, подпол, закатился за шкаф, некуда. А тебя понукают: вылезай.

Был, был момент, когда Логвинова переросла свои стихи, как кукольный дом. И казалось, рискует остаться девочкой, которой только мечтать – о «стихах настоящих женщин».

Но мало кого плотное, бытовое, хлопотливое, женское – «слезы, молоко, кровь, шкаф, простынка, футболка, газета» – наполнение жизни вдохновляет так, как Логвинову, и, когда жизнь сдвинулась, разрослась, закрутила и потащила, ей достало сил не спрятаться, а впрячься.

В стихах Логвиновой мне нравится это отсутствие противоречия между «досамоварными» ценностями и полнотой личностной реализации.

Между творчеством и семьей выбирают только невротики, – прочла я у одной психологини.

Стихи, написанные помимо невроза, меня привлекают.

Может быть, Логвинова – моя личная утопия, но ведь знаю и некоторых других молодых авторов, чье творчество растет благодаря приросту жизненного мастерства.

Кукольный дом Логвиновой все еще на месте – но теперь это чья-то игрушка, забытая в обеденный час в саду. А из сада ее видно небо.

И из-за шкафа ей видно небо.

И сквозь забитый холодильник ей видно.

Потому что стихи Логвиновой – о том, как в жизни не остается ни уголка, ни минуты, где можно передохнуть от смысла и где тебя бы оставил в покое Бог.

Монстры, маски и цветы[72]

Литературный языческий авангард

Прочувствованную и справедливую статью о Елене Колядиной написал Сергей Шаргунов в «Вопросах литературы». Получила на руки этот ностальгический номер, где мы, как на моих первых Липках, пишем заодно.

А в роли «одного» на этот раз не молодая литература с новым реализмом, а религиозный авангард пресловутого «Цветочного креста» Колядиной.

Сергей и нашел это сигнальное словечко – «авангард», но я застопорилась не на нем, а на пассаже про либерализм и консерватизм.

Критики, в том числе Пустовая, пишет Сергей, считают этот причудливый роман либеральным. Но это мимо – ведь главная героиня Феодосия консервативна: отступает от церковного христианства в язычество, теплую обрядность, магию.

Мне прямо аж неудобно стало – ведь в самом деле почему это попятившуюся в древность героиню я, да и не только, приняла за вестницу современных свобод?

И докопалась. Сергей метко характеризует стиль и существо верований героини – если судить с точки зрения ее исторического времени. Но роман, написанный сегодня и сегодня же вызвавший бурные дискуссии: не только о курьезах языка, но и о судьбе религии и церкви, – очень уж точно попадает в тон теперешним духовным исканиям.

У нас сейчас язычество, как ни крути, не консервативный, а именно что авангардный проект.

Сергей и сам доходит до этой мысли, путаясь: Феодосия не то вестница Петра, не то возродительница древней веры.

Не то налысо побреется, не то бороду отрастит.

Наиболее сильным конкурентом начавшей было заново укореняться христианской культуры долгое время считался буддизм. Йожизм. И подобные практики, ориентированные на работу с сознанием, раскрепощение от привязанностей, блаженство пустоты.

Но в последнее время, кажется, плотное, предметное, кровяное язычество стало обживать пустоту.

Условно языческую литературу я ценю за прямой выход на сильные темы: любви, смерти, долга, предательства, а также ослепительную яркость образов.

Помимо Дениса Осокина тут можно было бы вспомнить мою любимую Анну Старобинец, но в ее прозе языческий миф, как ни странно, не противоречит типично христианским ценностям. Ее герои борются, по большому счету, не с идолами и духами, а с собой.

И если у Старобинец за магией не стоит идеологии – по сути ей все равно, в какую мифологию утягивать героев, лишь бы выманить из блеклого, выхолощенного, неживого пространства города, – то есть писатели, которые достаточно прямо противопоставляют христианство и язычество.

Мне вспомнились пьеса покойной Анны Яблонской «Язычники» и роман Сергея Кузнецова «Хоровод воды».

В романе «Хоровод воды» кульминация происходит, когда главные герои – члены распавшейся, рассредоточившейся по Москве семьи – собираются в магический круг на берегу озера, чтобы вызвать общего предка-водяного.

А в пьесе Яблонской момент истины – когда в больнице герои потрясают страшной магической маской, вывезенной из Африки, и эта маска вроде бы спасает жизнь едва не покончившей с собой девушки.

Характерно, что и в романе, и пьесе языческая вера применяется по назначению: для практической пользы. И сам факт немедленного житейского благополучия производит на читателя рассчитанный эффект.

В этом смысле права Яблонская, когда показывает, что единственный аргумент, способный обратить среднего современного человека в какую-либо веру, – это житейская польза. Религию сейчас, в отсутствие собственно религиозного воспитания и культуры, не рассматривают как призыв к действию: и здесь, как во всех сферах жизни, выбирают выгоду, а не обязанности.

Поэтому и сосед-алкоголик в пьесе возвращается от молитв к языческой маске: в ее присутствии он снова смог пить и сквернословить – стал «свободным».

Но автор пьесы обманывает и себя, и читателей/зрителей, когда сама выбирает ту же позицию и показывает якобы непримиримое противоречие между человеческим влечением к свободе и требованиями христианской веры.

По этой логике, пусть герой каждодневно служит алкоголю, страсти, тоске, унынию, корысти, – чем молится и постится. Ведь в первом он так искренен, а во втором – скован, сам не свой.

Конечно, не свой: второе требует усилий. Как взойти. Зато первое дается чем дальше, тем легче. Как скатиться.

Что до романа Кузнецова, то великолепная сцена на озере была подпорчена странным противоречием, которой автор заметить не захотел: герои, говорит он, сняли семейное проклятье – когда признали власть «глубоководного монстра», в которого превратился их колдун-предок; герои, продолжает он, приняли его колдовскую силу – и в то же время все свои силы сосредоточили на том, чтобы не дать ему вылезти.

Не дать вылезти монстру из озера.

Один хороший мальчик мне сказал: я больше не ношу крест, потому что не могу верить в распятого человека. Именно: в распятого человека верить нельзя, а в глубоководного монстра – легко.

Хотя с этим можно поспорить и этически, и эстетически: кто носит крест, верит в Богочеловека, который воскрес, а те, кто поклонились монстру, признали власть человека, погибшего окончательно: заточенного в топи и давно утратившего человеческий образ.

Читатели и литераторы сегодня легко заигрывают с масками и монстрами. Героиня Колядиной на этом фоне просто овечка, потому что верит в цветы, в которых больше молитвы, чем магии. Практической пользы. И поэтому она все же больше юродивая, чем волшебница, а значит, не так далеко отступает в прошлое.

В отличие от героев других авторов, которые, мне кажется, тянут нас слишком назад.

Играем в ад[73]

Книжку Линор Горалик «Устное народное творчество обитателей сектора М1» я частично прослушала на презентации, частично прочитала, пока ехала домой. Книга жесткая: устойчивость жанровых форм народного творчества тут помножена на неколебимость священных архетипов. В книге собран фольклор обитателей ада. Интонация книги – невообразимое среднее между духовным стихом и стебом.

Но вот какое дело: притом что с нами ведут такую культурную игру, притом что рай и ад, праведник и бес, грех и святость, благая весть и свет Христов тут повод к авторским ассоциативным построениям, стилистической фантазии (в книге Л.Г. «Недетская еда» много таких не воплощенных задумок – там, правда, в основном речь шла о мифологии сексуального), – при всем, повторюсь, понимании правил игры и автором, и читателем, миф тут работает всерьез.