Великая мелодия (сборник) — страница 18 из 27

Ну а что касается «Экономического атласа МНР», то по личному указанию Чойбалсана такой атлас был составлен по материалам Симукова. Проверить данные и чертить карты атласа поручили Марии, Чойбалсан сам, в присутствии руководителей Комитета наук и Марии, просматривал каждую карту. Симуков хотел включить Гоби и другие неосвоенные районы в хозяйственный оборот. Он приступил к осуществлению своей мечты…

Тогда, разъезжая по Монголии, мы шли по его следам. И вот я снова на его тропе, у камня Тайхир…

Юрта Ангиры, которому теперь было за семьдесят, стояла все на том же левом галечном берегу. Ангира славился на весь аймак как резчик по дереву. Старуха отлучилась к овцам, а мы сидели и ели простоквашу. Я подарил ему матрешек — обычный сувенир, он мне — вырезанного из корня верблюда.

— Люблю верблюдов, — сказал он, юмористически прищурив глаза, — хотел бы в новом перерождении быть верблюдом.

— А я — турбогенератором.

Он оценил шутку, улыбнулся.

— Я тебя помню, — сказал Ангира. — С тех пор. Ты был со своей молодой женой. Вот стоит кувшин, который вы подарили нам. Русские бывают здесь редко. Ты расспрашивал о Симукове. Слышал, будто он умер, — произнес он негромко. — Но зачем говорить о смерти? Все равно не поверят. Пусть живет здесь всегда. Ему хорошо с нами. Он — почетный член нашего объединения. Ты спрашивал тогда, каким он был? Тогда я не знал, как ответить. Он был добр по своей воле, вот что я могу сказать о нем сейчас.

И хотя Ангира не прибавил больше ничего, я все понял. Он не был патриархальным старичком, простецом. Это был степной мудрец на покое. Когда он вспоминал, как богатеи и ламы запугивали аратов, желающих вступить в коммуну, в его глазах внезапно вспыхивал бешеный огонь, а лицо молодело. Ненависть к ним до сих пор жила в его душе — ведь они мешали ему, лично ему, устанавливать новые порядки в степи.

— Пусть тебя давят годы, но не дай им раздавить тебя, — сказал он на прощание.

И взгляд у него был острый, проницательный.

Здесь все было завершено, закруглено. Остался храм Творчества где-то в Убурханскайском аймаке.

— Если напрямую, то близко, — сказал Ангира. — Вначале нужно спуститься в Арбай-хэрэ. Там скажут, где искать храм. Я объясню все твоему шоферу.

Я бросил последний взгляд на камень Тайхир. Прощай, старичок, не ворчи — ты уже сделался туристской достопримечательностью, и придется терпеть. И Троя, и Альгамбра, и Боробудур терпят…

С калмыцким поэтом Сусеевым мы уселись в машину. Рядом с водителем сел корреспондент газеты «Унэн».

Поднялись на перевал Цаган-Даба. За первым перевалом были другие.

Мы вклинились в юго-восточные гряды Хангая. Дальше, на юге, за Баян-Хонгором, простирался Гобийский Алтай.

Машина пробиралась по долинам среди гольцов, громадных каменных россыпей, гранитных глыб. На северных склонах гор виднелись островки хвойного леса.

Сусеев тянул свое бесконечное:

То поет певица Ханда,

 Ай нан-аа, Тамира дочь…

Скалистые вершины, причудливо выветренные и каменистые осыпи, горные степи и пологие склоны, волнистые равнины, плоские широкие гребни, блюдцеобразные озера. Мне мерещились красные стены храма Творчества, его прогнутые крыши из зеленой черепицы, над которыми проносятся красные ветры вечности.

— Того! — сказал водитель и указал в сторону обрыва, который обозначился справа. Того — значит «чаша», «котел».

Как я понял, здесь начинался особо опасный участок дороги. Недавно прошел дождь, и машину заносило.

Когда пробираешься по горам, то не знаешь точно, где тебя поджидает неприятность. Мы ехали, собственно, не по грунтовой дороге, не по шоссе, а по безлесному склону горы, и справа открылся этот самый котел. Горы гримасничали: делали страшные глаза, показывали язык, улыбались. У них было что-то свое на уме. Одна скала заплакала небольшим водопадом.

Все произошло мгновенно: показалось, будто прочный склон начинает сползать в котел. Я видел, как машина, несмотря на все усилия шофера, катится вниз. Внизу клубился туман, видны были острые гранитные глыбы. Инстинкт старого парашютиста сработал безошибочно.

— Прыгайте! — крикнул я, распахнул дверцу и, сжавшись в комок, вывалился из машины. Наверное, я сильно ударился головой о камни, потому что на какое-то мгновение потерял сознание. Потерял и не потерял. Сознание-то, может, и потерял, но не совсем. Мне казалось, что я все еще падаю. И час, и два, и сутки…


…Это было странное состояние. Да, это был не полет, а состояние полета. Я летел сквозь мрак и холод, ощущая, как в мозгу пульсирует поле мирового тяготения. А возможно, уже начался процесс превращения того вещества, из которого я состою, в пространственно-временную кривизну… Я пытался отыскать глазами свою звезду, она погасла. Пока я летел, что-то до слез прекрасное и неповторимое мелькало передо мной: канареечно-желтый песок моего детства, величавые белые пароходы, идущие по реке, Саратов, взгромоздившийся на синюю гору, и наша Соколова гора. Зеленый остров, куда причалила однажды наша с Марией лодка, цепочка дебаркадеров и горы рябых арбузов на баржах. Ослепительный блеск воды. И ее почти детское лицо с огромными глазами… Над головой — пылающая синяя пустота, ярко-зеленые и коричневые ящерки в траве… Однажды в лесу ночью нас застала гроза. Ветер злобно шнырял по кустам, молнии перерезали громады туч пополам, и их обломки падали на нас ливнем. То был пролог нашей грозовой жизни… Потянулись сизые пространства, седая легкая трава, гряды сиреневых сопок, горизонты, сжатые горами. Были цветы и травы по пояс, зелено-бурая степь за Керуленом. Поднималась тусклая радуга над степью, взвивался в небо песок, песчаная буря гудела за стенами нашего убогого жилища… Чужие города, бесконечные базары Чанчуня и Мукдена… темная тайга Сибири, Дальний Восток, вулканы и мангры Явы, Толедо, Севилья, Гранада, зеркало Неаполитанского залива и Везувий, сады Боболи, башня Биг-Бэна и Тауэр…

Я почти равнодушно, отрешенно думал: почему ткань удивительной жизни не обернулась книгами?.. Писал обо всем, только не о себе… Поздно, поздно… Все исчезнет со мной, как будто его и не было. Когда время сменяется бессмысленной вечностью… Разбиение пространств и времен… Из тьмы, словно на полотнах Рембрандта, высвечивали отдельные лица тех, кого я знал: и главные действующие лица моей жизненной драмы, и просто статисты… Вначале их плотность вокруг меня была велика, будто окунулся в звездное скопление. Но наверное, я летел чересчур стремительно, так как лиц вокруг становилось все меньше и меньше. Я с печалью отметил, что, до того как оборвались нити, связывавшие меня с моей звездой, я успел соприкоснуться лишь с некоторыми из той звездной массы, называемой человечеством. Большинство прошло мимо, даже не задев меня. Все прожитые годы я стремился удивить знакомых и друзей своими успехами. И вдруг оказалось: удивлять некого. Все раньше меня «присоединились к большинству»…

Зачем жил? Неужели только для того, чтоб написать несколько книжек? Что они, эти книги, — цель или только средство утверждения?..

В молодости во сне я всегда летал, поднимаясь все выше и выше. Потом стал падать. Падал и сейчас, летел в какую-то черную воронку, которая засасывала все глубже и глубже.

Припомнился разговор с известным врачом, занимающимся реанимацией. Собственно, он и внушил кое-какие мысли о том, что бывает с человеком после клинической смерти, до того, как тело «растворится в стихиях»: процессы разложения — своеобразная энергия, питающая уцелевшие участки мозга и возбуждающая в них вспышки мысли, воображения, создавая иллюзию продолжающейся жизни. Подобный процесс длится сколь угодно долго, но может затухнуть и очень быстро — все зависит от климатических условий, вообще от условий сохранности мозга и тела. Если бы мозг законсервировать, поместив, скажем, в кусок янтаря… Древние египтяне о чем-то подобном догадывались, прибегали к бальзамированию, мозг умершего помещали в канопы, хотя и не считали его вместилищем души. Возможно, мой приятель-врач просто шутил, — никакими опытами невозможно проверить подобные парадоксальные утверждения. Но сейчас, в моем безнадежном положении, хотелось всему этому верить. Я не знал, где я и что со мной. На помощь рассчитывать не приходилось. Ни в какую загробь не верил, но утвердился в одном: пока мой материальный носитель — мозг не перестанет существовать как система, пусть разрушающаяся, деформированная, разваливающаяся на куски, проблески сознания будут. Врач прав: ячейки памяти отмирают не все сразу. Они очень живучи, обладают определенной автономностью; в моменты гибели целой системы каждая ячейка берет на себя весь комплекс функций мозга. Сознание будет вспыхивать еще какое-то время, создавая видимость существования. Потом наступит вечное ничто. Ошибался Эпикур, утверждая, будто к смерти мы не имеем никакого отношения, так как не осознаем ее приход. Я четко осознавал, что все кончено и необратимо. Возможно, клиническая смерть давно наступила и начался тот самый последний процесс… Во всяком случае, хода назад не существовало. Все для меня закончилось. Не знал я и того, как часто будут повторяться всплески мысли. Во всяком случае, картины в моем мозгу то возникали с необычайной яркостью, то вдруг гасли. Я старался держаться за основную нить — за свое падение в звездную воронку, понимая, что все остальное — лишь игра меркнущего сознания. Откуда они приходили, эти поэтические голоса? Наверное, из глубин памяти.

Пришел уверенный голос Рабиндраната Тагора:

Я вечностью стану, я стану землей,

земной драгоценной пылью…

— Не хочу! — закричал я в ужасе. — Не хочу быть драгоценной пылью. «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать»…

Послышался смешок. Ехидный голос сказал:

— За столько десятков лет мог бы и помыслить и настрадаться вволю. Спохватился! Жрал да спал! Где собрание сочинений? То-то же! Бальзак — с печки бряк…