— Господи Боже мой, что помогает от смерти? — Старая кровать трещала по всем швам. — Бабушка, проснись, возьми себя в руки… кто сам не хочет, тот не умирает!
Ночь с широко открытыми глазами слушала эту поразительную проповедь против смерти. Кажется, приближало главный момент ее задания.
Эллен настороженно вытянула в темноту свою чуткую круглую, черноволосую голову; она размышляла. Теперь умирающая захрипела. Эллен стояла над ней на коленях и вслушивалась; она напрягала все органы чувств. Бабушка еще чего-то хотела — она чего-то требовала, и это требование казалось ненасытным. Ее руки высвободились из объятий девочки и беспокойно заплясали, зашарили по одеялу.
— Что ты ищешь? Ты знаешь, что ищешь, бабушка? — спросила Эллен. — Однажды ты искала платок, другой раз — бинокль, а в прошлый раз таблетки. Но разве ты не хотела чего-нибудь совсем другого? Бабушка, почему ты не подумала хорошенько? — Эллен тряслась от страха. Она схватила беспокойные руки, но их было не унять. Она взяла жидкую седую косичку и дернула за нее, но бабушка не отвечала.
— Что ты ищешь?… скажи мне, чего ты ищешь, я все тебе дам! Бабушка, ну скажи хоть что-нибудь, хоть пустяк… Бабушка, почему ты не отвечаешь, бабушка, ты хочешь жить? — Дыхание словно нехотя вырывалось из полуоткрытого рта умирающей. Эллен, прислушиваясь, опустила голову и уперлась пальцами в матрац.
— Ты хочешь жить?
— Да, — вздохнула вместо нее ночь и положила руки на плечи старой женщине…
— Тогда я тебя оживлю, — решительно сказала Эллен, а крестик по-прежнему поблескивал над географической картой. Она наполнилась всепоглощающей волей, рывком распахнула сердце и навострила уши. Но в этой великой буре не различить было ни единого голоса. Эллен соскочила на пол и принесла свой черный толстый молитвенник из старого шкафа, на последней странице там были молитвы по умирающим. Она начала, испугалась собственного голоса и выронила книгу. Хрипение стало тише. — Останься, — шептала Эллен, — останься здесь, дай мне подумать. Разве не я дала тебе таблетки? Значит, я должна теперь тебя разбудить!
В этот миг ее осенила мысль сбегать за врачом. Но он жил далеко, а другого врача звать было нельзя. И даже если он еще застанет бабушку в живых, что он сможет? Зонд, длинный желудочный зонд — Эллен это знала. Но разве эти пляшущие, ненасытные руки требовали зонда? Эллен помотала головой. Она прижалась коленями к краю кровати и замолчала.
«При реках Вавилона, там сидели мы и плакали…» — неожиданно сказала ночь. Эллен услышала, и увидела, как они сидят на реках, и увидела, как реки становились все больше от их слез. Но они не прыгали в воду. Они ждали, они все ждали и пели чужие печальные песни, все пели и говорили. Четверо из них встали и подошли к старой кровати. Вот сейчас они возьмут бабушку и унесут ее из комнаты на последнее кладбище, которое боязливо спит в сером рассвете. И они будут молиться, петь и плакать, но их молитвы останутся лежать на земле как пустые мехи, безмолвные и печальные. Вино ушло. У этого кладбища самый старый секретный номер, но сторожа забыли этот номер, и все, кто там лежал, от этого страдают. Они, точно как умирающая бабушка Эллен, всю жизнь требовали самых разных вещей, которых они вовсе не хотели, они звонили по самым разным номерам, но в сущности их всегда неправильно соединяли, потому что каждый раз это был не секретный номер. «Погодите! — лихорадочно закричала Эллен, — может быть, я его знаю, может быть, я его для вас узнаю! Вы хотите жить?»
«Да, — во второй раз сказала ночь. — Да», — нетерпеливо сказала она, потому что над крышами, торжествуя победу, уже вставало утро. Бабушкин нос торчал, заострившись, щеки ввалились. Сама Смерть искусно нанесла последние удары резцом и стерла то, что стиралось. Эллен распахнула глаза, она шевелила руками, словно что-то лепила, словно могла вырвать у сумерек то слово, которое разбудит бабушку. Сжавшись, словно перед прыжком, она лежала в изножье кровати и стыла в тишине, в молчаливой готовности.
Рубашка на бабушке порвалась, одеяло было сброшено. От ночи осталась только тень в складках одеяла.
— Бабушка, что ты ищешь? Бабушка, ты хочешь жить?
Из-за какого-то маленького движения у ночника ослабел контакт, свет погас. Голова умирающей еще раз дернулась назад перед приближающейся темнотой, тело приподнялось. Эллен подскочила, схватила полупустой стакан. Не хватало всего трех глотков. Остаток воды она вылила на бледный угловатый лоб, на шею и грудь, в неподвижные подушки, и, когда послышался еще один, последний хрип, сказала: — Бабушка, благословляю тебя во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь.
Ночь опустилась на руки дню.
В ту ночь маленький отчаявшийся дезертир пришел домой около двух часов, а утром его арестовали.
Крылатый сон
За три минуты до отправления поезда машинист забыл, куда ехать. Он сорвал с себя китель, сдвинул фуражку на затылок и стер пот со лба. Соскочил на землю, пробежал немного вперед. Остановился, развел руками и медленно пошел назад. При этом он громко разговаривал сам с собой. Он должен вспомнить, вот именно, он должен вспомнить. В темноте, за лучом прожектора. Там она лежит, спрятанная, — цель назначения, вот и лежала бы, пока поезда с людьми летят сквозь тьму и никому не приходит в голову выключить прожектора и немного пройтись в одиночестве. Там она должна бы лежать, тихая и неподвижная, перед их безумием, там должна была бы она лежать, пока они считают своей великой, светлой целью унылые, затемненные станции, пока у них вместо мудрости — имена, пока они пускаются в объезды, чтобы избежать узловой станции, которая расположена посредине, пока они путают отправление и прибытие, пока то, пока се… но было уже слишком поздно.
Времени больше не оставалось, Господи, нет больше времени! До отправления три минуты.
Почему вы так спешите? Идите сюда, выходите из вагонов, помогите мне сообразить. Цель, цель.
Но поезд был товарный, эшелон с боеприпасами, поезд, обязанный доставлять на фронт оружие, а оружие из вагонов не выйдет. Машинист в отчаянии бегал вдоль поезда. Не выходите? Почему? Не хотите. Лучше на фронт. Где фронт? Фронт там, где вы проклинаете цель, фронт вечен, фронт везде, фронт здесь. Человек задыхался. Один из кочегаров изумленно глянул ему вслед.
— Не уезжайте, не уезжайте, — прошептал машинист и снова повернул назад, — вы не покорите ее своими колесами, она всегда останется так же далеко. Мошенничество. Вы перегоните вагоны через всю страну и обратно, вокруг земли и обратно, и это будет передвижка вагонов и ничего больше. Туда и обратно, туда и обратно, имена, имена, и ничего кроме. Новые вагоны будут прицеплены, а старые вы отцепите, а когда стемнеет, вы начнете стрелять, и все ваши границы будут называться фронтом. Имена, и ничего больше, и ни одно из них не попадает в самую точку. И я должен вам помогать? Нет, не буду я больше вам помогать. Довольно я уже поездил по этому перегону, взад и вперед, взад и вперед, все это вместе — надувательство, пасьянс, времяпрепровождение для тех, кому скучно, а мне не скучно. Я найду цель. Три минуты опоздания легко наверстать. Опоздание длиной в целую жизнь — послушайте, это намного хуже.
— Эй, — испуганно закричал начальник станции, — куда вы бежите? — С сигнальным флажком в руке он большими шагами помчался следом.
— Куда мы едем? — крикнул машинист, обернувшись назад, и удвоил скорость. — Вы знаете, куда мы, собственно, едем?
Он снова попытался пересечь луч прожектора, за которым пряталась цель.
— Стой! — закричал начальник станции. — Стоять сейчас же! Куда вы бежите?
— Куда мы едем?
— Силы небесные! — задохнулся от испуга начальник станции.
— Да, — засмеялся машинист и в восторге остановился, — вот видите, я тоже это подумал. Потому я и вышел из поезда. Пешком, думается мне, выйдет быстрее. Нам нужно найти новый перегон, нужно построить новый перегон, такой, по которому еще никто не ездил, перегон без конечной станции, перегон, ведущий к цели.
— Эй! — в ужасе вскричал начальник станции, схватил его за рукав, стал дергать туда-сюда и успокаивающе похлопывать жезлом по его тощим плечам. — Придите в себя!
— Сами придите в себя, — воинственно огрызнулся машинист, как будто и речи не могло идти о том, что господин начальник станции находится в себе или где-то неподалеку от себя. — Куда мы едем?
— На северо-восток, — в изнеможении ответил начальник станции, — на фронт. — И назвал маленький городок, местечко; название было длинное, серьезное, и начальник станции произнес его неправильно.
Машинист замотал головой. Он совершенно ничего не помнил. Он, как ересь, отмел от себя все воспоминания — воспоминания обо всех этих названиях и сигналах, обо всем, что лежало вне света, вне круга, очерченного лучом прожектора. Огромное забвение вошло в него, как совсем свежее воспоминание.
— Это важно, — возмущенно крикнул начальник станции, — это чудовищно важно, слышите? Оружие, оружие, оружие! Оружие для фронта — это будет стоить вам головы!
Но машинист не двинулся с места и затряс головой, как будто она не очень крепко сидела на плечах, как будто головы ему, в общем, не жалко — лишь бы только это не стоило ему сердца. Оказалось, что никак нельзя объяснить ему в его плачевном состоянии, какую важность представляют двадцать орудий и в этой связи три минуты, потому что в эту связь он больше не верил.
— Отправляйте поезд! — вне себя крикнул начальник станции, поднял флажок и ударил им машиниста в лоб. — Отправляйте поезд! На помощь, на помощь! — Он бушевал и топал ногами. — На помощь! — Он так кричал, словно щуплый машинист по меньшей мере располагал своим собственным орудием и твердо намеревался немедленно выстрелить и отправить начальника вместо снаряда на луну, туда, где совсем пустынно, где нет ни названий населенных пунктов, ни флажков и где есть время для раздумий. Однако согласно служебным представлениям это и было хуже всего, что только могло произойти. Никакого расписания и никакого свистка в левом верхнем кармане, никаких инструкций. Только не на луну, ради всего святого, только не на небеса! Начальник станции кричал как бешеный. Машинист не шелохнулся.