Великая Ордалия — страница 22 из 106

– Так вот кто ты есть.

С горечью, без нотки вопроса. Так, как выносят покойного родича из места плача.

– Обманщик, – промолвило Место. – Лживый…

– Нет…

– Я дунианин, сын Ишуали. Плод чудовищного решения, принятого две тысячи лет назад… чудовищного решения… решения вывести новую породу человека – подобно тому, как люди размножают скотину и собак. Переделать так, как показалось разумным.

Он привлек к себе человека, опустил его вниз, так чтобы бородатое лицо тарелкой лежало на его коленях.

– Меня отправили выследить и убить собственного отца, – рекло Место, – которого отослали в мир передо мной… – Келлхус умолк, чтобы смахнуть прядку седеющих волос с чела человека. – Обнаружив слабость людей, я понял, что отец мой не может не обладать колоссальным могуществом и что мне необходима сила целых народов, чтобы одолеть его.

Конфликт представлений. Во что бы то ни стало опровергнуть те, что властвуют над душами людей. Истина столь же объективно и просто, как и удача, выделяет мертвецов среди побежденных.

– Посему я начал действовать как пророк, всегда отрицая, что являюсь им, зная, что разум мой потрясет тебя и твоих братьев и в конечном итоге вы сами провозгласите меня вашим пророком.

– Нет! Это…

– Так я овладел своим народом и Первой Священной войной…

Место провело длинными пальцами по щеке короля-верующего, от виска к челюсти. Оно знало, что те свирепые и беззаконные дни уже казались нереальными этому человеку. Внутри него остался осадок, оттиск свидетельства вспыхивал время от времени в снах и воспоминаниях. Галька с берега океана, и ничего более. Подобно всем прочим, кто выжил, его непрестанно бросало на берег и затягивало обратно.

– Отец предвидел это, он знал, что испытания, вставшие на моем пути, преобразуют меня, знал, что убийца, посланный Ишуалью, явится как его ученик.

Вздорная ярость. Детский гнев.

– Нет! Этого не мо!..

– Однако было и кое-что, чего он понять не сумел…

Недопустимая нерешительность. Надежда, пробивающаяся сквозь муку, сквозь удушье… мечтающая все обратить вспять, вернуть назад, сделать таким, каким оно было.

– Что? Что?

– Что испытание это доведет меня до безумия.


– Но ты же мой Господь! М-мое спасение!

– Карасканд… Кругораспятие…

– Нет, прекрати! Прекрати наконец! Я… Я умоляю тебя! Пожа…

– Я начал видеть… призраки, начал слышать голоса… Со мной что-то начало говорить.

– Прошу тебя… я-я…

– И пребывая в расстройстве, я слушал… и исполнял распоряжения.

Рыдания сотрясали человека, конвульсии осиротевшего ребенка. Однако слова эти произвели в Пройасе какое-то действо, словно его закрутили воротом и отпустили. Место ослабило хватку, опустило его к себе на колени. Налитые кровью глаза взирали на него, не зная ни позора, ни ярости.

– Я убил своего отца, – молвило Место.

– Бог! Это должен быть Бог! Бог…

– Нет, Пройас. Соберись с духом. Узри сей ужас!

Я возделываю поля…

Липкое дыхание. Взгляд искоса: душа пытается с подозрением отмахнуться от собственных предчувствий.

– Ты думаешь, ч-что этот голос… был твоим собственным?

И сжигаю их.

Место улыбнулось небрежной улыбкой, свойственной тем, кого не интересуют столь мелкие раздоры.

– Суть вещи кроется в ее происхождении, Пройас. Я не знаю, откуда приходит этот голос.

Надежда, просиявшая в своей неотложной необходимости.

– Небо! Он исходит с Неба! Разве ты не видишь?

Место снисходительно воззрилось на самого прекрасного из своих рабов.

– Тогда Небо сошло с ума.


Место приказало человеку раздеться, и он разделся.

Даже после стольких лет лишений тело человека оставалось прямым и стройным. Он был худощав, как худощавы все люди Ордалии; тени вычерчивали линии и соединения его плоти. Черные волосы покрывали бледно-оливковую кожу на груди. Спускаясь по животу, они сужались в полоску, вновь расширявшуюся внизу живота. Фаллос оставался скучным и вялым.

Ученик повесил голову, сминая бороду… водил по сторонам угрюмым и непонимающим взглядом.

Место подобрало вверх и отодвинуло вбок свою мантию, приветствуя прикосновение чистого воздуха. Оно подошло к человеку сзади, протянуло руку к горлу, нащупывая торопящийся пульс.

– Суть вещи… – пробормотало оно.

Провело членом по ягодицам человека…

Ощутило трепет кончиками пальцев…

И ввело. Запах фекалий и шипящей на огне баранины. Кашель, на самом деле бывший рыданием…

Глубоко… пока не слилось соединением Высших Душ.

Оно схватило человека, подняло его в воздух. И использовало так, как никто и никогда его не использовал.

И была голова на шесте за его спиной.


Все души скитаются. Но каким бы путем они ни шли, выбор не принадлежит им.

Вера навязывается всем нам. Даже самоубийце, творящему фетиш из непослушания и кичливость из жалобы, дана своя вера. Даже насмешнику, готовому осмеять все мироздание и посрамить солнце. Даже если он верит…

Вера столь же неизбежна, сколь мал человек. Дуновение за дуновением уносит людей мыльными пузырями в топь забвения. Нет другого предела, столь же крохотного, как наше сейчас, но таково владение человека, его эфемерная империя. Вера. Одна только вера связывает его с тем, что было, и тем, что будет, – с тем, что превосходит. Только вера соединяет руки с тем, иным, и не выпускает его. Она неизбежна, как страдание, и столь же естественна, как дыхание.

Меняется только объект веры…

Во что.

Пройас верил в Анасуримбора Келлхуса, верил, что он обитает в мире без горизонтов, где все сокровенное сосчитано и порабощено. Он пребывал здесь и теперь, в подобающем человеку смирении, одновременно повсюду в вечности – пока он верил. Какой ужас мог мир припасти для него, стоящего одесную святого аспект-императора? И куда бы его ни заносило, какие бы зверства он ни творил, Бог всегда пребывал с ним.

Но теперь оставил его.

Земля накренилась, все вокруг откатилось к горизонту. Пройас не столько вылетел, сколько выпал из Умбилики, не столько прошел, сколько провалился под холстиной ходов, – столь крутым, отвесным сделался его мир… каким был всегда.

Этот Бог был не для него. Паук… бесконечный и бесчеловечный.

И Келлхус не Его пророк.

Вера – обман, нечто низменное и подлое, стремящееся стать эпичным и славным – доказательством, отрицающим идиотскую незначительность, отрицающим истину.

И он всегда зависел от биений одинокого, бестолкового сердца. Он всегда был сором на поверхности безумного потока событий, снова побитым, снова тянущимся, пытающимся вцепиться в уверенность, которой не существует.

Им всегда пользовались, eго эксплуатировали! И он всегда был дураком! Дураком!

И всегда падал…

Он повалился на колени среди лохматых нангаэльских шатров, грозя кулаками образам мужеложства, переполнявшим его память. И съежился на месте сём, рыдая от утраты и бесчестья.

Вера… малость, передразнивающая величие, вид издали на ближнем фоне, победа тщеславия над ужасом.

Благословеннейшее невежество.

И ее больше не было.


Ужас пьянил, когда Пройас был молод.

В юности он всегда был героем, ослепленным блеском великих и легендарных душ, он доказывал собственную отвагу – не кому-то другому, но себе самому. Матушка подчас рыдала, представляя все ужасы, которым он подвергал себя: преодолевая пазы Аттикороса, дразня быков, с которыми играли акробаты Инвити, взбираясь на каждое попадавшееся на пути дерево, не просто в крону, но на самую жидкую макушку, где ветер качал его, словно железный слиток на стебле молочая.

Любимцем его был величественный дуб, прозванный Скрипуном за характерный хруст, который издавало дерево, когда ветер набирал соответствующую силу. Макушка дуба давно обломилась, осталась лишь меньшая часть прежней развилины, изгибающаяся дугой ветвь, которой Пройас пользовался для того, чтобы оседлать Скрипуна. Он забирался на дуб так часто, как ни на никакое другое дерево. Он повисал на ветви, раскачиваясь под грохот собственного сердца, ощущая головокружение и утомление в руках. Аокнисс тянул к нему суровые и корявые лапы своих окраин… весь мир лежал у него под ногами и принадлежал ему – ему одному! Пройас залезал на старую ветвь никак не меньше сотни раз без всяких неприятностей. И вот однажды, скучным осенним днем, она вдруг треснула. Он до сих пор помнил это мгновение смертного ужаса, этот холодный пот, выступивший на коже. Он помнил, как перехватило дыхание…

Отброшенный от ствола и упавший вниз, обреченный на смерть… Но полог нижних ветвей чудесным образом подхватил обломавшийся сук, и Пройас обнаружил, что висит в воздухе, толкаясь ногами в пустоту. Вопль его слышал весь дворец (последующие три месяца он потратил на ненависть к своему старшему брату Тируммасу, без конца дразнившему его, подражая этому воплю). Пройас помнил, как в первые короткие мгновения не мог понять, что хуже: свалиться на землю и разбиться или болтаться вот так под взглядами собиравшегося внизу все большего количества взволнованных и хмурых людей.

– Ты совсем умом оскудел, мальчишка? Я же сказал: возьми меня за руку.

И тут рядом с ним, словно из ниоткуда, появился Ахкеймион, будто стоявший на невидимой почве, плывущий, протягивавший руку с перепачканными чернилами пальцами.

– Никогда!

– Ты предпочитаешь сломать себе шею?

– А иначе я положу в лубок свою душу!

Даже в таком крайнем положении взгляд упитанного адепта был полон того же самого изумления, которое этот мальчик вызывал на земле.

– Боюсь, что тебе еще рано умирать за моральные принципы, Пройас. Мужчина обязан сделать свою жену вдовой, а детей сиротами.

– Ты проклят! Проклят, как все адепты школ!

– И по этой причине твой отец опустошает собственную казну, чтобы платить нам. А теперь бери мою руку. Живо!

– Нет!

Повзрослев, Пройас неоднократно обращался мыслями к этому случаю. Быть может, кто-то другой нашел бы повод для гордости в проявленной отваге, но только не Пройас. В мальчишеские годы ужас был для него игрушкой, зверушкой, которую можно дразнить и тискать только из-за невежества, нелепой уверенности в том, что уж с ним-то никак не может приключиться нечто истинно неблагоприятное. Гибель Тируммаса в воде зажжет погребальный костер под этой уверенностью, научит, что ужас не игрушка.