И теперь важно было не то, как сложилась ее судьба, но лишь то, что она вообще сложилась.
Благословенная императрица Трех Морей смотрела в сторону пламенеющего заката, разглядывала подробности путаной городской перспективы Момемна, прославленного чада темного Осбеуса, столицы Анасуримбора Келлхуса, величайшего завоевателя со времен Триамиса Великого. Река Фай образовывала с севера предел ее поля зрения – широкая бурая змея в чешуях вечернего света. Гилгальские врата отмечали западный предел, заходящее солнце обливало чернотой приземистые башни. Столь же многозначительными казались Маумуриновые ворота на южном пределе, возможно, благодаря деревянным лесам, которые пришлось воздвигнуть вокруг них после атаки кишаурим.
В сухом вечернем воздухе уже отсутствовала дымка, которая мешает оценить расстояние до растворяющихся в ней ориентиров. И если солнце не давало Эсменет рассмотреть западную часть города, прочие области оно обрисовывало лишь с большей четкостью. Очертания далеких осадных башен сливались с контурами черной щетины леса на спинах холмов. Некогда вселявшая страх башня Зиека погрузила в явившуюся до срока темноту пригороды, находящиеся к востоку от ее квадратной туши. Ее примеру следовали и три золоченых купола храма Ксотеи, тени которых понемногу наползали на весь Кмираль.
Перескакивая взглядом с места на место, Эсменет вдруг обратила внимание, как быстро меркнет дневной свет. Она поняла, что собственными глазами наблюдает явление ночи. Она еще видела на земле освещенные солнцем квадратики и полоски, несчетными тысячами разбросанные по всему ее городу. Оглядевшись по сторонам, она замечала, как меркнут они по мере того, как солнце опускалось ближе к горизонту. Края освещенных пятен ползли вверх по стенам, тьма становилась жидкой, потопом натекала из теней, поглощая сперва малые сооружения и улочки, потом большие, карабкаясь вверх, в противовес неспешно опускавшемуся солнцу.
Ночь – основа всему, подумала она, состояние, не знающее смерти. Душа способна разве что языком прикоснуться ко всей сложности Творения. Она подумала о своем ассасине, о своем нариндаре, о том, что ему приходится жить в самой темной ночи. Поэтому ведь убийство Майтанета и казалось таким чудесным, таким легким делом: потому что оно ничем не отличалось от любого другого убийства – какая разница, дунианин он или нет? И неважно, кем там является ее муж.
Дышать становится легче, когда перестаешь думать.
И как часто случается, жаркий вечерний свет в одно мгновение превратился в прохладные сумерки. Напор солнечного тепла обернулся стылой ночной пустотой. Эсменет поежилась от холода и внезапного страха, ощутив себя блохой на спине бедствия. Она любила произведения Касидаса. Развалины древней Кенеи лежали выше по течению реки, поля руин за полями руин, останки столицы не менее великой, чем ее собственная. Еще дальше от моря рассыпались развалины Мехтсонка, превратившиеся не более чем в скопление поросших лесом курганов. Наследие легендарной славы Киранеи невозможно было отличить от земли, разве что по количеству битого камня.
Момемн располагался в устье Фая, возле темного и обширного Менеанорского моря. Ученые утверждали, что империи Запада рождены были этой рекой.
Эсменет вглядывалась в контуры распростертого перед нею Момемна, наблюдала, как свечи, факелы и светильники зажигались на индиговых просторах города, каждый раз порождая свой собственный золотой мирок, чаще всего за окнами, но иногда на перекрестках и кровлях или углах улиц. Рассыпанные жизнью драгоценности, думала она, тысячи бриллиантов. Сокровищница, полная душ.
Она и представить себе не могла, кому именно выпадет писать ее собственную историю и историю ее семьи. Оставалось лишь надеяться, что человек этот не будет наделен столь же четким и беспощадным зрением, как Касидас.
Глава двенадцатаяИштеребинт
Проиграть – значит прекратить свое существование в Игре, сделаться как бы мертвым. Но так как Игра всегда остается одной и той же, возродиться может только выживший. Мертвые возвращаются в качестве незнакомцев.
Ишариол. O высокий оплот!
Как же славился ты! Своими шелками, своими кольчугами, своими песнями, своими ишроями, подбоченясь, верхом, а не на колесницах, выезжавшими на войну. Сыновья всех Обителей Эарвы съезжались к твоим сказочным вратам, дабы вымолить знание твоих ремесел. Лишь в Кил-Ауджасе насчитывалось больше жителей, и только Сиоль, дом Первородный, мог похвалиться более утонченными познаниями и большей боевой славой.
Как ярко горели твои глазки! Какие толпы собирались на перекрестках твоих! Как уносил воздух разговоры и музыку! И здесь, на Главной террасе, превращенной в колоссальный чертог, посреди которого проходил Великий колодец Ингресс – само нутро Хтоника, здесь было больше движения и жизни, чем в любом другом уголке Иштеребинта. Все стены покрывала белая эмаль, и блеск ее гнал прочь всякую тень, доносил сияние в каждый угол. Выкрашенные в черный цвет клети висели на нимилевых цепях, некоторые из них соединялись с причалами чугунными трапами, другие же, размером с речную баржу, поднимались и опускались. Подъемщики вели свою несмолкающую песнь, стоя каждый на корме своего судна. Небо, такое далекое, казалось булавочной головкой в головокружительной вышине, мерцая над Ингрессом как второй Гвоздь Небес, словно отражение Священной Бездны там – в поднебесье. Повсюду движение. Толпы заполняют Причальный ярус. Зеваки попивают ликеры, стоя на своих балконах. Вереницы эмвама снуют туда и сюда по транспортным коридорам, загружают и разгружают висящие корабли. Щелчки кнутов, беспечный хохот. Шмелиное жужжание инджорских лютней.
Женщины и дети смеются.
Клак… Клак… Клак…
Овдовевшие отцы кричат.
Но как? Взгляд короля-верующего метался вдоль и поперек опустошенной Главной террасы, по стенам ее, прежде гладким и увешанным гирляндами, но теперь изрытым неуместными изображениями. И это Иштеребинт! Прижимая Сорвила рукой к левому боку, Ойнарал влек его между мечущихся, изъеденных грибком теней. Как может быть явью подобный кошмар? Сорвил покрутил головой, заметив в ровном свете Холола толпу существ еще более ожесточенных, похожих на ощипанных птиц, устроившихся на мусорных кучах, усеивавших грязное болото, в которое превратился причал. Главная терраса над их головами еще комкала отдававшийся жуткими отголосками плач, жаркими пальцами втискивая его в уши юного короля.
Клак… Клак… Клак…
Что же сделал с ним Ниль’гиккас?
Внимание его привлекла преследовавшая их тень. Обернувшись, Сорвил заметил пригнувшуюся фигуру, увидел его…
Му’миорна.
Словно бы нехотя, он тащился не более чем в шаге позади. Обнаженный. Изможденный. Юный король и понятия не имел о том, каким образом нелюди различают друг друга, и тем не менее это лицо было более знакомо ему – более привычно, – чем собственное. Нежные прежде губы, ныне обезображенные язвами. Высокое прежде чело, ныне покрытое коростой грязи. Но вечно полнящиеся страданием глаза остались прежними, как и слезы, серебрящие его щеки. Му’миорн! Разрушенный, погасший до самых последних угольков, превратившийся в нечто едва ли большее, нежели измученная струйка дыма. Му’миорн, шатаясь, приближался к нему, и в напряженном мрачном взгляде его читалось узнавание.
От ужаса король-верующий издал звук, неслышимый в переполненном воплями воздухе, в месте, где крик одолевал крик, где еще можно было бы услышать могильную тишину Бездны. Нечто резануло его изнутри, рвануло какую-то внутреннюю кожуру.
Ибо когда-то он любил этого несчастного, ночь за ночью возлежал в его горячих объятьях. Он дразнил его. Он играл с ним. Он кричал в нем, когда крик покрывал мурашками его кожу. Из ревности он проклинал его, бил его за измены, рыдал, уткнувшись в его колени, вымаливая прощение. И, остановившийся на самом пороге мужской зрелости, многострадальный сын Харвила познал любовь, растянувшуюся на череду бурных веков, эпохальные циклы увлечения и охлаждения, возмущения и экстаза…
– Му’миорн! – выкрикнул он, покоряясь тщете.
Отвращение, память о том, что он был женщиной у мужчины. Омерзение. Надлом. И ужас.
Ужас и новый ужас.
Клак… Клак… Клак…
Му’миорн пошатнулся и залился слезами, сосулька слюны повисла на его губах. Он не мог поверить, понял Сорвил. Он не мог поверить!
– Это же я! – выкрикнул юноша, изгибаясь в безжалостной хватке Ойнарала и пытаясь потянуть нелюдя за кольчужный рукав. Но в этот самый миг Му’миорн споткнулся, пригнулся к непристойной грязи своих чресел, расстелился ковром под ногами напиравших сзади, исчез под ними.
Взвыв, Сорвил вырвался из хватки Последнего Сына и повис на его спине, беспомощный перед горестными фигурами преследователей. Жующие рты. Бледная, почерневшая от грязи кожа. Глаза, в которых застыли самые разные истории вырождения, ненависти и печали, – и нечеловеческое стремление отомстить! Ойнарал не оставил без внимания его бедственное положение. Холол взметнулся над головой короля-верующего, серебряный прут, заканчивающийся ослепительным острием. И все сразу же отшатнулись, ограждая себя руками, зажмуривая глаза, пытаясь защититься от колючего белого света. Сборище живых мертвецов.
Му’миорн!
Ойнарал Последний Сын сделал шаг назад, отгоняя несчастных светом. И Сорвил пополз, как краб, по мусорной куче, отчаянно пытаясь высмотреть среди болезненно белых и грязных лодыжек лицо своего былого любовника. Наконец левая рука его провалилась в пустоту. Он упал на спину, едва не последовав за своей рукой прямо в пропасть. Прокатился по краю, раня о него ребра, и обнаружил, что взирает в пустое чрево Горы, в чернильные недра Священной Бездны.
Они дошли до края Причального яруса.
Холол померк, сделавшись из ослепительного просто ярким, а может, так просто казалось, ибо Сорвил мог видеть бледные очертания Главной террасы, ее колоссальные балки, напоминавшие свод небес, бессильно повисшие цепи, заброшенные помосты и трапы, подчас похожие на застрявшие в паутине сучки. Костлявые порталы кранов отбрасывали тени на кривые, изрезанные образами стены. Несчетные согбенные фигуры голосили на забитых толпами участках Причального яруса, на высоких балконах, колоннадах, на ступенях винтовой лестницы, опускающейся в великую подземную тьму.