Клак… Клак… Клак…
Взгляд его остановился на Смещении, расселине, образовывавшей неровную петлю вокруг всей террасы, на рваной ране, расколовшей одну из костей мира. Едва не погубив Вири, Ковчег нанес невероятно огромную, страшную рану и Ишариолу, причинил увечье, заодно ставшее памятником демонам, произведшим подобную катастрофу и вызвавшим столько несчастий.
Жутким удушенным… Инхороям.
Гнев. Именно гнев всегда был его славой и опорой. Его слабостью и силой, стрекалом, делавшим его в равной мере безрассудным и славным, превращаясь во властную ненависть, бурную и несдержанную, хищную жажду обрушить горе и разрушение на головы врагов. Надменным звали его родные, Иммириккасом Мятежным, и только в мрачном и полном насилия веке подобное имя могло стяжать славу и гордость.
Ярость его была обращена на них – на Подлых! Они сами навлекли ее на себя. Это они украли все то, что было у него отнято!
Ярость, дикая и слепая, из тех, что обращает кости в прах, вздымалась в душе короля-верующего, расплавом втекала в его кости. И она обновила его. Сделала его целым. Ибо ненависть, как и любовь, благословляет души смыслом, наделяет жуткой благодатью.
Он заставил себя продвинуться вперед, заметил Ойнарала Последнего Сына, стоящего в нескольких локтях от края террасы, поводя мечом из стороны в сторону; нимилевые кольчуги его сверкали, фарфоровый скальп и лицо оставались белыми, словно снег. Пепельного цвета родичи кишели и скакали вокруг него, на каждом угрюмом лице лежала печать древнего ужаса. Эрратики оставались за пределом описываемой мечом дуги, устрашенные и ослепленные. Некоторые уже лежали – окровавленные или бездыханные – возле топающих ног.
Смятение превратило ярость в глину в душе юноши, ибо любые остатки славы выглядели здесь извращением. Облаченный в кольчугу сику казался посреди жуткой толпы выходцем из легенды, блистающим осколком прошлого, отражающим натиск звероподобного и безрадостного будущего – доказательством исполнения предреченной судьбы.
Клак… Клак… Клак…
Глянув вверх, юноша заметил, что на Главной террасе вдруг появился второй свет, нисходящий свыше, более яркий, чем сверкание священного меча. Еще он заметил широкую клеть, черную, как и в минувшие дни, – свет расположенного над ней глазка достигал края Ингресса. Он шагнул, чтобы обратить на нее внимание Ойнарала, но увидел Му’миорна, выбравшегося из какого-то жалкого сборища и прыгнувшего вперед для того лишь, чтобы заработать царапину на щеке, нанесенную волшебным мечом сику.
Свет потускнел, и во вдруг наступившем сумраке Сорвил заметил, что голова его возлюбленного светится, словно колба, наполненная фиолетовыми и сиреневыми лучами. Му’миорн отшатнулся, отступив перед ослепительным сиянием Холола, рухнул бледной кучкой на замусоренный камень.
Сын Харвила пошатнулся на краю…
И погрузился в объявший его былого любовника плач как в свой собственный.
O, Ишариол, лишь сыны твои творили себе кумира из лета, отвергая подступавшую к ним бесконечную зиму. Словно ангелы, шествовали они промеж вонючих и волосатых смертных людей. «Обратитесь к детям дня, – первыми возгласили они. – Наставляйте народ лета, ибо ночь приближается к нам. Умер Имиморул! И Луна больше не слышит наши победные гимны!»
O, Иштеребинт, лишь твои сыновья верили в людей, ибо Кил-Ауджас видел в них вьючных животных, a Сиоль – родственные шранкам выродившиеся копии самих себя, нечистые и низменные. «Убьем их, – кричали они, – ибо плодоносно их семя, и множатся они, как блохи, в шкуре мира!»
Но твои сыновья знали, твои сыновья видели. Кто, кроме людей, какой другой сосуд может вместить нектар их знаний, воспеть песнь их обреченной расы?
– Учите их, – воззвал благословенный сику. – Или сама память о вас канет в небытие.
– Му’миорн! – возрыдала составная душа, некогда бывшая Сорвилом.
Клак… клак… клак…
Мрак венчал Главную террасу, и Му’миорн растворился в путанице теней. Холол вернулся в ножны. Жидкий свет проникал сверху. Сумрак кишел бледными тенями.
Ойнарал метнулся к нему: блистающая фигура перед жутким потопом – подскочил, обхватил за грудь. Юноша уже видел клеть, ее выпуклую тень, обрамленную жестким светом. Они проплыли за край поверхности, и пустота повлекла их прочь и долу.
Невесомые, они устремлялись вниз.
Рука Ойнарала обхватывала его с надежностью виселичной петли, удерживала его, пока они раскачивались над пустотой.
Священной Бездной.
Он задыхался, падение мешало дышать. Он попытался вскрикнуть, непонятно какого безумия ради. Ойнарал сумел каким-то образом ухватиться свободной рукой за красно-желтую нимилевую цепь. Теперь они описывали головокружительный эллипс.
Обезумевшие недра выли вокруг.
Клак… Клак… Клак…
Му’миорн…
O, Ишариол, что, если бы иначе сложилась судьба твоя? Стал бы другим сам мир, если бы Обители родичей твоих вняли тебе.
Ибо Подлые явились к людям в дебрях Эанны, принесли им то самое наставничество, о котором столь ревностно просили твои сыны. Подлые воссели на земле, кроя союзы с нелепыми человеческими пророками, под видом секретов нашептывали им обман, вплетали нить собственных злых умыслов в ткань их обычаев и верований. Подлые, а не Возвышенные, научили их записывать свои словеса и тем начертали чуждый злой умысел на самом сердце всей людской расы.
Подлые снабдили их апориями, оказавшимися бесполезными в шранчьих руках.
Что думали они, оставшиеся в живых сыны Сиоля, когда ничтожные людишки буйствовали в славных чертогах дома Первородного? Что думали они, оставшиеся в живых сыны Кил-Ауджаса, вернувшиеся с полей Мир’джориля и затворившие врата своей Обители?
Что думали они об этом последнем великом оскорблении, об этом злодеянии, учиненном уже побежденным врагом?
Что видели они, ошибку или еще бо́льшую несправедливость?
И тогда страсть Наставничества заново вспыхнула среди твоих сыновей, о, Ишариол, – второе их безрассудство! «Попечение мудрых, дабы устранить попечение Подлых!» Так объяснял первый сику вашему великому королю. И Кетъингира Прозорливец так лакировал свою измену, молвив Ниль’гиккасу: «Позволь мне послужить мудрости, которую заработали мы своей участью. Ибо среди них есть души, не уступающие мудростью нашим».
О да! Столь же глупые.
И столь же боящиеся осуждения.
Они раскачивались, скользя над Бездной, словно над пустотой самого небытия.
Клак… Клак… Клак…
Сорвил безвольно повис, рыдая, оплакивая своего любовника и свою погибшую расу. Кромка Котла врезалась ему в грудь. Внизу все было черно. Клеть спускалась с находящихся наверху и будто бы вне реальности ярусов тенью, падающей сумрачным ореолом на освещенные глубины Главной террасы. Она подплывала к исходящей воплями безумных эрратиков кромке Причального яруса. Без предупреждения Ойнарал прильнул к Сорвилу всем телом, и они закачались, словно маятник: человек и нелюдь.
Головокружение заставило его внутренности стиснуться в комок, выцарапав нотку сознания из грязи горя. Свет просиял из тьмы, прогнал по их телам очертания клети, и Сорвил заметил свою резкую тень на стенах Ингресса, раскачивавшуюся, скользящую по измазанным нечистотами образам. Глазок, пристроенный над судном, источал, словно нити, лучи, рождавшие слезы, которых он не мог ощутить. Он видел только потрепанные планширы, заляпанную палубу, груды свиных туш…
И фигуру в плаще с капюшоном, неподвижно застывшую под самым источником света.
Клак… Клак… Клак…
Клеть опускалась. Ойнарал напрягся еще больше – уже из последних, казалось, сил, – и они закачались на цепи все более и более размашисто. Сорвил ощущал, как слабеет нелюдь, и подумал, что, если все прочие звуки вокруг вдруг умолкнут, он услышит его тяжкие вдохи и выдохи. Он приник к животу Ойнарала, понимая, что ему даже не нужно ничего делать, ибо рука сику вскоре разожмется сама собой и отправит его в разверзшуюся внизу пропасть как дар Священной Бездне.
И понимание этого наделило его скорее надеждой, нежели ужасом.
– Отпусти меня.
Грудь его выскользнула из хватки Ойнарала.
– Прими меня в свои объятья, Матерь.
Однако сику умудрился поймать его за левую руку. Обмякнув, он описал в пространстве дугу, подвешенный на цепи.
– Путь слишком тяжел.
И он скорее ощутил, нежели услышал вскрик нелюдя над своей головой.
– Твой сын слишком слаб.
Он буквально видел то, что должно было вот-вот произойти, ощущал, как он кубарем летит в черную пустоту, бьется о стены, словно кукла, брошенная в колодец. Он даже почувствовал последний удар… освобождение…
Из черноты вдруг вылетела птица, хлопая огромными белыми крыльями, желтый клинок ее клюва метил в небо. Глазок осветил ее чистым светом: аист, чудесное видение жизни.
Сорвил вцепился в запястье Ойнарала, повинуясь скорее примитивному рефлексу, нежели осознанно. Он раскачивался из стороны в сторону и отчаянно брыкался в пустоте. Главная терраса отозвалась гулкими воплями.
Железная хватка нелюдя ослабела. Сорвил свалился и, едва не влетев в глазок, словно в солнце, миновал его на расстоянии протянутой руки, а затем рухнул на груду туш и, скатившись с нее на мокрые доски помоста, огляделся по сторонам диким взглядом.
Клак… Клак… Клак…
Здесь каждая поверхность, казалось, была озарена светом глазка. Ойнарал лежал, опрокинувшись на спину на куче забитых животных, раскинув дрожащие руки и ноги и пытаясь отдышаться, широко раскрыв рот. Две его нимилевые кольчуги казались водой, играющей под утренним солнцем. Веки его трепетали.
Иммириккас задумался: не стоит ли убить его за все, что он сделал с ним?
Смертный, ты носишь на голове собственную тюрьму…
Однако Сорвил обнаружил, что взгляд его притягивает к себе другая фигура, облаченная в плащ, отливавший самой черной ночью – ибо открытая часть капюшона теперь была обращена к ним. Перевозчик посмотрел на них, пожевал губами, словно вспоминая слова песни.