Великая Ордалия — страница 61 из 106

Ойнарал хранил молчание, как и прежде, стараясь не смотреть на Сорвила.

– Мы достигли Кьюлнимиля, – сказал он таким тоном, словно подводил какие-то итоги. – Великой копи Ишариольской… – Скульптурные черты его лица искривились. – Скоро доберемся до озера.

Ложный король-верующий в разочаровании отвернулся от нелюдя. Милость, так сказал сику. Он спасет себя, держась в благословенной тени своего спутника, последовав тем путем, что Ятвер назначила сыну Харвила, юноше, которому предначертано стать убийцей аспект-императора. Но разве же это милость – оказаться в глухой пропасти среди столь мерзких и отвратительных ужасов? И уж если на то пошло, он был обязан своей жизнью Ойнаралу, а не наоборот!

Стук молотка клети растворялся во мраке, отзвуки гуляли по шахте, отражаясь от неровных стен, отсчитывая не знающий устали ритм древней песни Перевозчика.

И далече от Глада,

В глубинах Бездны,

Они произвели свое проклятое копье.

Куйяра Кинмои, душой нацеленного

На наше разорение,

Ибо они возлежали вместе, брат и сестра,

Подражая Тсоносу и Олисси.

То была песнь Кровосмешения Линкиру, отметил Сорвил. Та ее версия, которую он – или душа, ставшая им, – никогда не слышал. В вариации, где слова песни несли в себе зерна истерзанного, исковерканного будущего, погибели, ставшей их роком.

Апокалипсис нелюдей. Целая раса, запертая в лишенных света глубинах, оплакивающая утраты, яростно оспаривающая сделки, заключенные в давно минувшие времена; души, следующие от поражения к безрассудству, а от него к трагедии, всегда на бурных волнах, всегда все дальше и дальше от берегов настоящего. Скоро последние из здравомыслящих сдадутся Скорби, эмвама оставят их, погаснут последние из глазков, безмолвие и тьма воцарятся в опустевшем сердце Иштеребинта.

Гора перестанет плакать.

И Сорвил осознал, ухватил факт, ускользавший от прочих людей до тех самых пор, пока к ним не являлась смерть. Конец все равно настанет. Нелюди, при всем их ошеломляющем возрасте, были бессмертны не более чем их каменные рельефы. Невзирая на всю праведную мощь и изобретательность, время положило предел их власти, превратило в дым их головокружительное великолепие. Они были сильнее и мудрее людей, но судьба привела их к упадку. Если погибли волки, на что могут рассчитывать дворняги, беспородное людское племя?

И в один оставшийся незамеченным миг вдруг сошлись воедино древние обиды Амиоласа и удивительные факты Великой Ордалии. Он ощутил, что его взяли и нацелили заново, повернув к реальности столь же неприукрашенной и суровой, как сама истина. Обмана не было. Ойнарал ничего не скрывал. Иштеребинт нельзя было назвать дурацкой пантомимой. Гибель мира – вовсе не какая-то безумная фантазия или способ выдать нечестие за отвагу.

Она попросту неизбежна.

И случилось так, что, находясь в самых недрах Обители, сын Харвила ощутил горизонт нового и жуткого мира, в котором действительно существовал Консульт, близилось уничтожение людей и Анасуримбор Келлхус был единственной их надеждой – единственным подлинным спасителем человечества и самого мира! Мира, где часть, которую могла видеть Жуткая Матерь, оставляла ее слепой к той части, узреть которую Она была не способна.

Мира, в котором он мог бы любить Анасуримбор Серву.

Но тогда он должен выжить и спастись из этого безумного и полного зла места. Бежать из него!

Ибо в Плачущей горе не осталось места надежде.


Если не считать владыки Харапиора, она не знала никого из тех, облаченных в нимилевые кольчуги нелюдей, что явились за ней. Однако их взгляды говорили ей, что они о ней слышали, знали, кто она такая и на что способна. На угрюмых лицах читалась похоть, смешанная с любопытством и смущением.

На голову ее они натянули тканный из инджорского шелка мешок, касавшийся ее лба и щек, словно нежные лепестки роз. Тело ее они оставили неприкрытым, за исключением кандалов на запястьях и лодыжках и квуйского варианта Ошейника Боли, охватывавшего ее шею.

Они молчали, и она не сопротивлялась.

Однако же ненависть, которую вид ее пробуждал во владыке-истязателе, была слишком глубока, чтобы он мог с нею справиться.

– Спой нам! – рыкнул Харапиор. – Спой нам, ведьма! Обожги наши сердца своими мерзкими подражаниями!

Она не стала ублажать его – не из презрения, хотя не ставила нелюдя ни в грош. Она не стала петь потому лишь, что время песен ушло так же, как до этого пришло.

И следующая ее песнь будет сеять лишь огонь и погибель.

Нелюди продели шест между ее спиной и локтями, и таким образом понесли ее в Преддверие.

– Не-е-ет! – хлюпнул носом ее давно сломавшийся старший брат и вдруг возопил: – Оставьте ее! – с внезапной, животной свирепостью. – Оставьте ее! Оставьте! Ей! Жизнь!

И эти слова ранили ее куда сильнее, чем все перенесенные унижения, в них звучала его преданность после всех издевательств, всех увечий. Сочтя ее тело неподатливым, владыка-истязатель попытался превратить Моэнгхуса в инструмент ее пытки. И пока они кромсали его, она пела песни благословения на ихримсу… пока они терзали этого темноволосого юношу, всегда обожавшего ее.

Она пела песни ликования, слыша его рыдания и стоны под пыткой.

A он все равно любил ее – как и Сорвил.

Анасуримбор Серва размышляла об этом все то время, пока группа нелюдей возносила ее, слепую, к вершине Плачущей горы: о любви заботливых братьев и осиротевших королей.

И о жестокости, которой требовало будущее.


Сорвил смотрел, как Перевозчик, не прерывая песни, стал хватать туши за ножки и с разворота бросать их на помост.

Влажный звук выманил их, словно червей из дыр в гнилых стенах. Урча и жестикулируя, они высыпали на шаткие карнизы и железные трапы, принюхиваясь к воздуху, как слепые щенки. Эти, столь же несчастные, как и те, другие, что оставались наверху, выглядели много хуже: изможденные, покрытые язвами, коростой, одетые в грязные тряпки; черные колени и ладони были достойны плеч Цоронги, а макушки походили на белую кость. Бледная кожа поблескивала в прорехах на покрывавшей их грязи, украшая хворобу каждого особенным узором. И все они разной поступью, но единым порывом повалили к клети и одинаковым образом яростно зачавкали.

Прежде эти копи были славой Иштеребинта, ради них посольства других Обителей поселялись внутри горы. Ибо нимиль – прославленное серебро нелюдей, более крепкое, чем сталь, но при этом лаской и теплом облегавшее кожу, – всегда был великим наваждением этой расы. Некогда весь огромный Ингресс переполняли клети, груженные рудой и направлявшиеся к печам и кузням Хтоника. Пылали глазки. Эмвама сновали по железным трапам и помостам, сгибаясь под резкими окриками и кнутами своих бессмертных надсмотрщиков.

И теперь это вот… это…

Извращение.

– Это Умалившиеся, – проговорил Ойнарал. – Чрез тысячу лет такими станут те, кто сумеет выжить в Хтонике наверху.

Постаравшись скрыть омерзение, юноша заметил:

– Они не плачут.

– На них снизошло то, что мы называем Мраком. За века, отданные переживанию своих воспоминаний, память их превратилась в пыль. Яркие переживания перенесенных ужасов тают, и наконец от них остается только непрозрачный темный туман, в который превращаются их души.

Ойнарал смолк, словно поразившись неким неизведанным знанием.

– Но ведь это же всего лишь еще один Ад – прямо здесь! – возмутился Сорвил. – Этот твой Перевозчик вовсе не творит добро, бросая им свои свиные туши. Допускать подобную низость непристойно! Человек на его месте позволил бы им умереть!

Сику замер возле борта. Потом отвернулся от сборища, бредущего по изъеденным временем камням, и глянул на призрачный образ, проступавший там, где следовало бы находиться лицу Сорвила.

– А что тебе известно об Аде? – спросил Ойнарал.

Вопрос удивил молодого человека.

– Как что?

Ойнарал пожал плечами.

– Мы отвергли твоих инфернальных Богов. Мы грешили.

– И что?! – возмутился юноша. – Что вам за дело до Богов?

– Однако Ад… нам есть до него дело. Дорог к забвению немного – они столь же узки, как прорезь под тетиву на конце стрелы, как выражался Эмилидис. Скажи мне, сын Харвила, кому решать, когда эти несчастные должны претерпеть проклятье?

Сорвил застыл онемев.

Ойнарал отвернулся, обвел освещенные глазком фигуры – от тех, что призрачными силуэтами находились сейчас перед ним, до тех, что рвали мясо и чавкали наверху.

– Наиболее грешны старейшие души, – продолжил он, – и печальнейшая из судеб ждет друзей и соперников того, кто их кормит. Перевозчик это знает, смертный, даже Мрак, – благословение в сравнении с тем, что ждет нас.

Сердце юноши дрогнуло от осознания, что мир вообще способен вынести подобную горесть, а тем более назвать ее меньшим злом. Мысль эта разила насмерть, кромсала еще одну часть его души.

Клак… Клак… Клак…

Спуск их не замедлялся, да и Перевозчик не оставлял своего труда. Чтобы сохранить равновесие своего судна, он равномерно брал туши, то спереди, то сзади, заставляя сику и его подопечного все дальше и дальше отступать на заляпанную кровью корму. Не меняя последовательность движений, Древнейший Воитель швырял одеревеневшие свиные телеса по совершенно невероятным траекториям, если учесть их вес. Столь же удивительной оставалась и точность его бросков: время от времени Сорвилу уже казалось, что очередная туша не долетит до края, но всякий раз бескровная белизна прерывала свое движение, останавливаясь на самом краю уступов.

Оба они, как зачарованные, следили за этими бросками и кормлением, прислушиваясь к ритму движений Перевозчика, отражавшемуся в его песне:

Пусть моя песня прольется бальзамом,

Солнечным светом на девственный снег,

Пой же, душа моя, пой! О погибели нашей,

О грубых ладонях наших врагов-людей,

О том, как вышли мы с тысячью светоносных