Великая Ордалия — страница 67 из 106

Повсюду мир пятнала клубящаяся в воздухе грязь. Она возносилась вверх, поднятая переступающими ногами и царапающими когтями ярящихся миллионов. Но кое-где ее не было. Саккарис всматривался в огромный разрыв в Пелене, в прореху, уходящую столь же глубоко, сколь высоким было раскинувшееся над ними небо. Брешь, в которой виднелись море, скалы и каменистая земля. Ясность, прозрачность этой прорехи казалась неестественной, столь чист был в ней воздух в сравнении с теснящейся вокруг гнилостной Пеленой. Длинное, подобное изгибу клинка, русло реки Сурса едва угадывалось за мутью. Даглиаш, воздвигнутый поверх Антарега, казался разобранным до остова кораблем, плывущим по гребню приливного шранчьего моря.

Пространства меж Антарегом и захваченными колдунами вершинами переполняла шипящая густая ярость – растворяющаяся в покрове Пелены безумная мозаика, в каждом из неисчислимых кусочков которой визжала тысяча перекошенных лиц, свистела тысяча клинков, скалилась тысяча ощеренных пастей.

Избавляясь от страха, вызванного открывшимся зрелищем и сжигавшего его собственное сердце, Саккарис поднялся на самую высокую вершину Ингола, чтобы сплотить прочие школы. «Надеюсь, вы голодны», – послал он весть своим собратьям, великим магистрам.

Так много Мяса.

Затем он послал сообщение своему святому аспект-императору.

О том, что, как пожелал их владыка и Бог, школы захватили горы над Даглиашем и, не считая Антарега, весь Уроккас теперь за Великой Ордалией.

Обнадеженные, они остались ожидать следующего рассвета, который, вне всяких сомнений, обернется для них тяжким и кошмарным трудом, таким же как в этот день, когда на все четыре вершины бросались мельтешащие омерзительные толпы и попадали под потоки и струи убийственного света. После заката люди Ордалии, все как один, преклонили колени на опустошенной земле и, глядя на озаренные вспышками пламени вершины, молили Бога укрепить стойкость своих братьев-чародеев, дабы завтрашний день не принес им всем погибель.

В ту ночь они спали в доспехах.


Пусть даже он и лжив, но ведь все это реально…

Пройас и Кайютас ехали бок о бок, раскачиваясь в седлах, окруженные каждый своей свитой. Отряды и колонны пехотинцев быстрым походным шагом двигались окрест. До самой фиолетовой дымки, окутавшей южный горизонт, простиралось море – бесконечная вереница темных волн, на гребнях которых виднелись сияющие нити – отблески утра. С севера, по правую руку, проступали сквозь вуаль Пелены идущие чередой на запад вершины Уроккаса – они казались всего лишь тенями гробниц. Жутковатые огни увенчивали их – мерцающие вспышки далекого колдовства. Могучий поток из людей, знамен и оружия затопил полоску суши между горами и морем – слава Трех Морей топтала землю боевыми сапогами, спешила со всей живостью уродившихся Мясом прямиком в челюсти Мяса большего.

Это должно быть реальным!

– Что тебя тревожит, дядя?

Пройас оделил удивительного сына своего господина и пророка долгим, тяжелым взглядом, а затем, не сказав ни слова, отвернулся.

Доверие, понимал он теперь, было лишь разновидностью блаженной слепоты. Сколько раз он раньше вот так ехал верхом? Сколько раз вел наивные души к очередной хитро измысленной погибели? В те времена он неизменно и истово верил в величайшую искусность, величайшую славу и, самое главное, в величайшую праведность своего дела. Он попросту знал – знал, что дело его верно, как ничто иное, и исполнял повеления твердой рукой.

Ныне же, даже сжав свои руки в кулаки, он едва мог унять их дрожь.

– Я не вижу так глубоко, как отец, – не унимался юноша, – но вижу достаточно, дядя.

Гнев внезапно обуял Пройаса.

– Красноречив уже тот факт, что ты сопровождаешь меня, – резко произнес он в ответ.

Кайютас не столько смотрел на него, сколько внимательно изучал его взглядом.

– Ты считаешь, что отец утратил веру в тебя?

Экзальт-генерал отвел глаза.

И почувствовал на себе ясный, насмешливый взор Кайютаса.

– Ты боишься, что сам потерял веру в отца.

Пройас знал Кайютаса с младенчества. Он провел с мальчишкой больше времени, чем с собственной женой, не говоря уж о детях. Имперский принц обучался военному делу под его командованием, изучая даже то, что, как считал Пройас, не стоило бы знать в столь нежном возрасте. Было невозможно, во всяком случае для такого человека, как он, лишить душу ребенка присущей ей невинности и чистоты и при этом не полюбить его.

– Твой отец… – начал Пройас и ужаснулся тому, как сильно дрожит его голос.

Это так реально! Реально!

Должно быть реальным.

Ветер приносил вопли Орды, рев вопящих в унисон несчетных глоток заглушали более близкие крики. Пройас окинул взглядом свиту, убедившись, что ему не стоит опасаться чужих ушей. Впрочем, в противном случае Кайютас и сам не стал бы начинать подобный разговор.

– Мы без конца размышляли о нем, когда были детьми, – продолжал Кайютас, словно никуда не торопясь. – Я. Доди. Телли. Даже Серва, когда достаточно подросла. Как мы спорили! Да и как могло быть иначе, если он значил так много, а видели мы его так мало?

Отвечая исступленному взгляду Пройаса, взор его слегка затрепетал.

– Отец то, – сказал он, покачивая головой на манер напевающего мальчишки, – отец сё. Отец-отец-отец…

Пройас вдруг ощутил, как усмешка расколола его одеревеневшее лицо. В Кайютасе всегда чувствовалась некая легкость, разновидность ничем не пробиваемой самоуверенности. Ничто и никогда, казалось, не тревожило его. Именно это, с одной стороны, позволяло не прилагать ни малейших усилий, чтобы полюбить его, а с другой – во всяком случае, иногда – создавало иллюзию, что он исчезнет, словно лик, отчеканенный на монете, если посмотреть на него с ребра.

– И каковы же были ваши ученые умозаключения? – спросил Пройас.

Вздохнув, Кайютас пожал плечами:

– Мы ни разу не смогли ни в чем сойтись. Мы спорили много лет. Мы рассмотрели все, даже еретические варианты…

Его вытянутое лицо сморщилось от нахлынувших раздумий.

Дунианин.

– А вам не приходило в голову спросить у него самого? – сказал Пройас. И вдруг осознал, что он, несущий цветок утраченной им веры в распахнутые челюсти битвы, которую поэты будут воспевать веками, затаив дыхание внимает рассказу о чьих-то детских годах.

Что же случилось с ним?

– Спросить у отца? – рассмеялся Кайютас. – Сейен милостивый, нет. В каком-то смысле нам и не нужно было: он видел в нас все эти споры. Всякий раз, когда нам доводилось обедать с ним, он непременно делал какое-нибудь заявление, которое опровергало любую теорию, что казалась нам в тот момент самой удачной. Как же это бесило Моэнгхуса!

С одной стороны, сходство юноши со своим отцом делало различия между ними более явными, но с другой… Пройас вздрогнул от внезапно пришедших воспоминаний о своей последней встрече с Келлхусом и поймал себя на том, что отводит взгляд от закованной в нимиль фигуры имперского принца.

Чтобы тот не заметил.

– Разумеется, во всем разобралась Телли, – продолжал Кайютас. – Она догадалась, что мы не можем понять, кем на самом деле является отец, потому что он не существовал вовсе – был, по сути, никем…

Мурашки пробежали по спине экзальт-генерала.

– О чем ты?

Кайютас, казалось, внимательно изучал вздымающийся покров Пелены.

– Это звучит словно какая-то кощунственная чепуха, я знаю. Но, уверяю тебя, все обстоит именно так. – Голубые глаза оценивающе изучали Пройаса, взмокшего и покрывшегося пятнами. – Тебе стоит уяснить это, дядя, и никогда не забывать, что отец всегда является именно тем – и только тем, – чем ему нужно быть. И нужда эта столь же непостоянна, как непостоянны люди, и настолько же изменчива, насколько изменчив мир. Отец является тем, что из него создают текущие обстоятельства, и только его конечная цель связывает все эти несчетные воплощения воедино. Лишь его миссия не дает ему раствориться в этой безумной пене сущностей.

Как говорить, когда не можешь даже дышать? Пройас молча цеплялся за луку седла. Их, окруженных тысячами воинов Ордалии, казалось, несло куда-то, как несет бурный поток обломки кораблекрушения. Громыхание колдовских Напевов пробилось сквозь все нарастающий вопль Орды. Оба они, воззрившись на мрачные очертания Уроккаса, увидели сквозь черновато-охристую утробу Пелены мерцание розоватых вспышек.

– А вам, дьяволятам, не случалось размышлять о том, кем в действительности являюсь я?

Имперский принц одарил его злой усмешкой.

– Боюсь, ты лишь сейчас сделался интересным.

Ну само собой. Нет никакого смысла размышлять о том, кому доверяешь.

– Ты зациклился на своих обидах, – добавил через мгновение Кайютас, являя бледное подобие своего отца. – Ты встревожен, ибо узнал, что отец не тот, за кого себя выдавал. Но ты лишь совершил то же открытие, что довелось совершить Телли, – только не получил от этого никакой выгоды, вроде ее безупречного стиля. Нет такого человека – Анасуримбора Келлхуса. Нет такого пророка. Только сложная сеть из обманов и уловок, связанная одним-единственным неумолимым и, как тебе довелось узнать, совершенно безжалостным принципом.

– И каким же?

Взгляд Кайютаса смягчился.

– Спасением.


Страна, которую сыны человеческие ныне называли Йинваулом, дышала в те времена жизнью яростной и суровой. Непроглядные леса темнели от северного побережья моря до самого горизонта, покрывая равнину Эренго и усеивая теснящимися, словно пятна сажи, рощами склоны Джималети. Львы выслеживали оленей на лугах и из засад бросались на овцебыков, приходивших на водопой к берегам заболоченных водоемов. Медведи выхватывали из бурных потоков лосося и щуку, а волки пели под сводами Пустоты свои вечные песни.

И Нин’джанджин правил Вири.

Хоть и густонаселенная, Вири не могла похвастаться монументальным величием или показной помпезностью, которыми отличались прочие Обители, такие как Сиоль, Ишариол или Кил-Ауджас. Йимурли, называл ее Куйяра Кинмои, такой муравейник. Сыновья Обители тоже отличались от прочих кунороев: их одновременно и высмеивали за провинциальную неотесанность и упрямую приверженность архаичным порядкам, и почитали за сдержанную глубину и благонравие их поэтов и философов. Они взращивали в себе ту разновидность скромности, что неотличима от заносчивости, ибо немедленно осуждает любое обилие, считая его потаканием себе и излишеством. Они отвергали украшательство, относились с брезгливостью к показной роскоши и презирали рабство, считая сам факт беспрекословного подчинения господину чем-то даже более постыдным, нежели собственно порабощение. Они часто горбились, привычные к тяжелому труду, их руки вечно были запачканы, а ногти настолько неухожены и грязны, что их собратья постоянно потешались над ними, изощряясь в разного рода насмешках. Они, единственные из всех кунороев, не отвергали и принимали Глад и Пекло – небеса и солнце, которые вся их раса почитала своим проклятием и погибелью. Куда бы их ни заносила судьба, сыновей Вири сразу узнавали по похожим на чашки широким плетеным шляпам, из-за которых корабелы визи, сыновья Иллисеру, называли их гвоздями.