Искать укрытие было правилом.
Знать было правилом.
Желать что-либо было лишь следующим в списке.
Жизнь же была нагромождением.
Сотня камней, слишком гладких, чтобы цепляться друг за друга. Округлых, словно костяшки. Те, что повыше, – нагретые солнечным светом, как выпуклости или треугольники живой плоти меж пальцев. Те, что внизу, – холодные, словно губы мертвеца. Взгляд шарит в сумраке сосновых веток, отмечая чернильные пятна птичьих теней. Сотня бросков, цепкая ладонь, хлопающий рукав, резкий взмах… Жужжащий росчерк, скорее осмысливаемый впоследствии, нежели видимый глазом, и вонзающийся копьем во швы меж ветвями.
Девяносто девять птиц, пораженных насмерть. Множество воробьев, голубей и больше всего ворон. Два сокола, аист и три грифа.
– Убийства, – объяснила часть удивленному мальчишке, – убийства сочетали меня в то, что я теперь есть.
– И что же ты?
– Выживший, – откликнулась еще одна часть, а другая отметила сеть шрамов на его лице – схватку и напряжение противоестественных компромиссов.
– Громоздящий мертвецов.
Когда глаза его распахнулись, на их лицах читался скорее страх, чем участие. Особенно на лице мальчишки.
Выживший, прикрыв рукавом свое уродство, взглянул на него, своего сына. Легион, что внутри, выл и бормотал, топал и плевался. Только сейчас он понял…
Невежество. Одно лишь невежество заполняло промежуток, пролегавший меж ними. Лишь слепота, лишь добровольный идиотизм, что миряне называют любовью. Часть переживает заново отступление Братии перед громыхающим натиском Поющих. Дуниане отпрыгивают, спасаясь от вздымающихся геометрических росчерков света, удирают внутрь спутанной кишки мира, преследуемые крошащими даже камни словами, высказываниями, разрушающими все, что они прежде считали истиной. Но дуниане не паникуют. Даже сломленные и озадаченные, они не колеблются. И вот он уже без раздумий оказывается в Детской, без раздумий вытаскивает из колыбели младенца – того, что пахнет им, Анасуримбором. Забирает самый многообещающий из Двенадцати Ростков. Без раздумий прижимает к своей груди это препятствие, эту плачущую ношу. Прижимает так крепко, словно она не что иное, как заплутавший кусочек его собственной души…
Ноль. Различие, не являющееся различием. Ноль, создавший Одно.
И он выжил. Он – отягощенный, отказавшийся впустить свет Логоса в промежуток меж собой и своим сыном. Дунианские части оказались отброшенными, и он, наименее умелый, самый обремененный, оказался Избранным… Выжившим.
Он, отказавшийся постигать и принявший в объятия тьму, бывшую прежде.
Мальчик обеими ручками, здоровой и расщепленной, цепляется за его рубаху. Он не может о себе позаботиться. Он неполноценен.
Но дунианин ведет себя с ним словно с Абсолютом. Уступает. Жертвует. Теряет… Наконец он понял, что делало эти вещи святыми. Потеря была преимуществом. Слепота была прозрением и откровением. Наконец он узрел это – шаг в сторону, обманывающий Логос.
Ноль. Ноль, создавший Одно.
Око наблюдает. И одобряет.
Он жестом подзывает к себе мальчика, и тот послушно подходит к нему.
Какое-то время он ничего не говорит, вместо этого рассматривая холмы и равнины, темнеющие под серебристой аркой небес. Путники наконец достигли пределов гор, оставив позади пропасти и властно вздымающиеся склоны. Нехоженые леса, простершиеся внизу, были именно такими – не хожеными никем из них, требовавшими суждений и принятых решений, ибо позволяли свободу движения в любом направлении. Оставался один лишь уступ, последний опасный спуск.
Дул теплый ветер, напоенный духом влажной гнили, свидетельством жизни, вкусом колышущихся трав и листвы.
Там будет лучше.
– Что это?
– Вещи, – пробормотал он простору, раскинувшемуся перед ним, – просты.
– Безумие возрастает?
Обернувшись, он взглянул на мальчика.
– Да.
Он достал сотый камень из-под пояса, которым была подвязана его рубаха.
– Это теперь твое.
Мальчик, благословеннейшая из частей, с тревогой взирал на него. Он совсем отказался бы от промежутка меж ними, если бы мог.
Он не мог.
Выжившие стоят, а затем начинают бег. Он поражается волшебству, с помощью которого суставы сгибают конечности.
Крик, значение которого понятно даже животным.
Выжившему некуда бежать, ибо поверхность земли под его ногами кончается. Но он может прыгнуть… Да, это ему подходит.
Это по нему…
Как брошенный в зияющую пропасть свинцовый груз, падающий…
В самые пустые на свете руки.
Так быстро…
Проносятся мимо события, преображающие нас…
Так быстро.
Лицо, разрезанное, рассеченное на все выражения, на все лица.
Измученный взор, увлажнившиеся глаза.
Взгляд, обращенный на кого-то бегущего, как бежит сейчас он. Место, куда он может бесконечно стремиться и никогда не достичь…
Если не прыгнет.
Око постигло это, даже если женщине не удалось.
Ахкеймион видел тело дунианина примерно тридцатью локтями ниже: недвижимый клочок пропитавшейся алым кожи и ткани, распростершийся на битых камнях. Он задыхался. Это казалось невозможным, что существо столь пугающее, столь беспокоящее может разбиться вот так вот запросто.
– Сейен милостивый! – вскричал он, отступая подальше от вызывающего дурноту края обрыва. – Я же говорил тебе. Я сказал тебе ничего ему не давать!
Мимара присела на колени рядом с краборуким мальчиком и, положив ладонь на его темя, прижала его ничего не выражавшее лицо к своей груди.
– Сказал кому? – огрызнулась она, яростно зыркнув на Ахкеймиона. Эта способность – сначала охаять и тут же продолжить утешать кого-либо, стала ныне проявлением ее раздражающего дарования.
Старый волшебник в гневе и бешенстве сгреб в кулак свою бороду. Что же случилось? Когда эта испорченная девчонка, эта бродяжка, успела стать Пророчицей Бивня?
Она стала раскачивать мальчика, который безучастно взирал из ниоткуда в никуда.
Ахкеймион, тихо ругнувшись, отвернулся от ее свирепого взора, понимая с каким-то ужасом и внутренней дрожью, что тщетные попытки спорить с нею странным образом стали теперь столь же тщетными попытками спорить с Богом. Ему сейчас ничего не хотелось сильнее, чем воззвать к явственному противоречию между ее нынешней скорбью по погибшему и тем, что она требовала от него всего несколько дней назад. Но все, что он в действительности мог делать сейчас, – только закипать от злости…
И трястись.
Здравый смысл, как обычно, появился позднее. И с ним пришло удивление.
Око всегда было для него источником беспокойства – с тех самых пор, как он узнал о нем. Но теперь…
Теперь оно ужасало.
Речь шла о присущем ей знании. Ахкеймион едва мог взглянуть на нее, чтобы не узреть в ее взгляде факт своего проклятия, вялую опустошенность некой сущности, сокрушенной чувством вины и жалости к другому. Сравнивая ее пренебрежение и смотрящую из ее глаз истину, он понимал, что именно последнее в наибольшей степени лишало его мужества.
И еще ее суждению присуща была каменная недвижимость, бездонная убежденность, которую он некогда приписал предстоящему материнству. Размышляя над этим, он пришел к выводу, что вместе с новообретенным страхом он обрел также и некоторое преимущество. До того как они добрались до Ишуали, у него не было возможности оценить ее поведение со стороны, и он, вынужденный опираться лишь на собственное раздражение, позволял себе роскошь относить ее непреклонность к обычному упрямству или иному изъяну характера. Но то, с чем ему довелось столкнуться в последние несколько дней… Свершившееся безумие – еще одно – дунианин, оказавшийся у них в попутчиках… лишь для того, чтобы расколоться, словно глиняный горшок, столкнувшийся со сталью Ока Судии… Дунианин! Сын самого Анасуримбора Келлхуса!
«Око, – сказал он ей в холодной обреченности Кил-Ауджаса, – взирающее с точки зрения Бога». Но он говорил все это, не понимая подлинного значения слов.
Теперь же у него не было выбора. Он более не мог притворяться, будто не понимает, что каким-то непостижимым, безумным образом он – в буквальном смысле – путешествует рядом с Богом… с тем самым суждением, что зрит его проклятие. Отныне, знал он, его на каждом шагу будет преследовать тень определенной ему кары.
– Знаешь ли ты почему? – спросил он Мимару после того, как они вновь начали спускаться, ведя за собой спотыкающегося, безмолвного мальчика.
– Почему он убил себя? – переспросила она, то ли притворяясь, что подыскивает место, куда ступить, то ли на самом деле выбирая. Дитя, которое она носила, ныне действительно сделало ее огромной и неуклюжей, так что, невзирая даже на квирри, каждый шаг, особенно на спуске, давался ей нелегко.
Старый волшебник пробурчал что-то, долженствующее обозначать «да».
– Потому что этого потребовал Бог? – предположила она спустя несколько мгновений, наполненных не столько размышлениями, сколько пыхтящими попытками спуститься еще на один шаг.
– Нет. Какие у него самого были на то причины?
Мимара, мельком взглянув на него, пожала плечами.
– А это имеет значение?
– Куда мы идем? – прервал их мальчик откуда-то сверху и сзади. Его шейский был слегка искажен картавым айнонским выговором, вечно сквозившим в речах Мимары.
– Туда, – кивнув в сторону севера, ответил пораженный колдун, задаваясь вопросом – что же на самом деле чувствовал сейчас этот дунианский ребенок, всего несколько страж назад ставший свидетелем гибели своего отца?
– Мир идет прахом в той стороне, мальчик…
Последнее произнесенное слово повисло в воздухе, а старик пораженно уставился на что-то.
Мимара проследила за его хмурым взглядом до самой лазурной дымки, застилавшей горизонт.
Все трое застыли, осматриваясь в оцепенелом замешательстве. Леса Куниюрии вдруг отмело прочь от смятой, словно линия лишенных зубов десен, гряды Дэмуа – всю их зелень, намазанную поверх древней, нехоженой черноты. Минуло несколько ударов сердца, прежде чем Ахкеймион, чертыхаясь и проклиная подводящее его зрение, наворожил чародейскую Линзу. И тогда они увидели это – невозможность, проступающую сквозь невозможность. Огромный шлейф, извергающий свои косматые внутренности наружу и вверх – выше, чем доставали вершины гор или дерзали проплывать облака…