Великая Ордалия — страница 87 из 106

Никак не менее сотни человек умерло в пути. Никто из этих несчастных не имел ни малейшего понятия, зачем они здесь, они знали лишь, что поступают правильно – делают именно то, что требуется. Солнце уже опустилось со своей высшей точки и, приближаясь к горизонту, светило прямо в опустошенные очи кепалорского князя-вождя. И тут Обожженные удивленно воззрились на мертвецов, заметив, как только что вынесенные в море трупы тащит назад к устью реки, в то время как новые тела, плывущие по течению, все продолжают прибывать, проталкиваясь и устремляясь на юг. Начался прилив, пронеслось средь них невнятное бормотание. Приливы, благодаря которым Нелеост стал в свое время соленым, с незапамятных времен застопоривали течение Сурсы. Так произошло и сейчас. Речные воды сделались мутными и вязкими от разлагающейся плоти.

Все больше и больше шранчьих тел, скомканных и перепутанных, выкатывалось из морских глубин, образовав в итоге чудовищный затор, перекрывший все устье реки. Кое-где в этом изгибающемся, покачивающемся на волнах сплетении тел виднелись и светлые волосы. Сибавул Вака ступил на полузатопленные тела. Он шатался и спотыкался, словно только что начавший ходить карапуз, но тем не менее шел по этому огромному, мертвенно-бледному полю, каждым своим шагом поднимая тучи мух, разлетавшихся, словно ил и песок под ногами человека, ступающего по речному дну.

Люди рыдали, наблюдая это мрачное зрелище.

И следовали за ним.

Глава шестнадцатаяМомемн

Говорят, что люди не случайно обращают свои молитвы лишь к Богам и мертвым, ибо лучше услышать в ответ молчание, нежели правду.

Айенсис, Теофизика

VI. Игра, будучи целостным воспроизведением целостного, жестока к случайным прохожим. Проиграть Игру – все равно что потерпеть неудачу в любви.

Шестой Напев Абенджукалы

Середина осени, 20 год Новой империи (4132 год Бивня), Момемн

Честь пробудить ото сна благословенную императрицу Трех Морей досталась дряхлому Нгарау, великому сенешалю. Однако мамочка прогнала мешколицего евнуха, вместо этого решив понежиться в кроватке со своим маленьким мальчиком. И теперь он лежал в ее объятиях, притворяясь спящим, прижимаясь спинкой к нежному теплу ее груди, и исподтишка рассматривал пастельные пятна, разбегающиеся по украшенным фресками стенам, – отсветы утреннего солнца. Он не уставал удивляться тому, как его душа могла плыть и парить в ее объятиях – соединенная с ней, но невесомая и безмятежная.

Кельмомас знал, что она не считает себя хорошей матерью. Она вообще не считала себя хорошей в любом смысле – столь длинными и стылыми были тени ее прошлого. Но страх потерять своего, претерпевшего столько страданий сына (ибо как мог он не пострадать, после всего, что выпало на его долю) терзал ее как ничто другое. Он безошибочно определял все эти материнские страхи и опасения, всякий раз смягчал их и всегда обращал себе на пользу. Он частенько жаловался на голод, одиночество или грусть, рассчитывая вызвать у нее чувство вины и желание всячески потворствовать ему.

Она слишком слаба, чтобы быть хорошей матерью, слишком отвлечена другими заботами. Они оба знали это.

Она могла лишь приласкать его после… после всего.

Он настолько часто играл в брошенного ребенка, что теперь ему иногда приходилось прилагать усилия, чтобы не делать этого. Уже не раз он ловил себя на том, что, желая на самом деле удрать и заняться своими делами, он все равно продолжал играть на ее чувстве вины, рассчитывая, что обязанности в любом случае вынудят маму покинуть его. Но иногда страх за драгоценного сыночка вспыхивал в ней столь сильно, что отодвигал все прочие тревоги.

– Гори они все огнем, – однажды сказала она ему, как-то особенно свирепо сверкнув очами. Сегодня случилось как раз такое утро.

Ему нужно было вновь следить за нариндаром, не потому что он по-прежнему верил, что Четырехрогий Брат заботится о его безопасности, но просто потому что ему необходимо было видеть то, чего он не понимал.

«Что случилось, то случилось», – полагал он.

Раньше он легко добивался свободы, сделав вид, что случайно произнес злобные или язвительные слова, прекрасно зная при этом, что ее крики или шлепки, стоит грозе миновать, вознаградят его возможностью творить все, что ему вздумается, – удрать, куда ему будет угодно, терзать ее снова или насладиться комичной пропастью ее раскаяния. Полагая, что маленькие мальчики должны быть капризными и обидчивыми, он, играя в идеального сыночка, никогда не упускал это из виду. Таков был главный урок, полученный им от Мимары, до того как он наконец оттолкнул ее: самые испорченные дети часто и самые любимые.

Но после того как Телли заявилась к нему со своими угрозами, налет учтивости отравлял все его слова. Теперь он не мог противоречить маме как раньше, опасаясь, что проклятая сестра раскроет его тайны. Ибо знание того, что возлюбленный сыночек, как и муж, обладает силой, которую она считала проклятой и бесчеловечной, вне всяких сомнений, сокрушило бы Эсменет.

Так что теперь ему приходилось играть, мирясь с ее порывами и делая с ними лишь то, что ему удавалось. Он лежал, погрузившись в ее тепло и суетное обожание, дремал в безмятежности, присущей скорее нерожденному дитяти, нежился в жаре двух тел, делящих одну и ту же постель. И все же ему все больше казалось, что он может ощущать присутствие Четырехрогого Брата где-то внизу – чуять его как копошение крысы на задворках сознания. Она поцеловала его в ушко, прошептав, что уже утро. Подняла обнявшую его руку, убрав ее в сторону, чтобы тщательнее рассмотреть его. Матери склонны оглядывать детей с тем же лишенным и тени сомнений собственническим чувством, с каким осматривают свое тело. Он наконец повернулся к ней, мельком удивившись бледности ее кожи, за исключением загорелых рук.

– Так вот как ты проводишь время, – прошептала она с притворным осуждением, – имперский принц, ковыряющийся в саду…

Тут и он заметил под своими ногтями темные полумесяцы, следы въевшейся грязи. Он не знал почему, но его беспокоила ее наблюдательность, и он регулярно натирался землей, дабы убедить ее в том, что играет в саду.

– Это же весело, мама.

– И ты, смотрю, вовсю веселишься… – возвысился ее голос, но тут же угас. Отзвуки унеслись папирусными листами, сметенными прочь все еще теплым менеанорским бризом. Она резко распрямилась, позвав своих личных рабынь.

Вскоре Кельмомас, надувшись, уже лежал в бронзовой ванне, выслушивая увещевания матери о бесчисленных достоинствах чистоты. Вода почти сразу посерела от покрывавшей его грязи, и все же он погрузился в нее поглубже, поскольку воздух был довольно прохладным. «Что за болваны додумались поставить ванну на площадке прямо перед открытой всем ветрам галереей?» – подумал он. Осень же. Мать, шутя и обхаживая его, опустилась рядом с ним на колени, подложив под них небольшую подушку. Она прогнала рабов, надеясь, как он знал, отыскать в ритуале купания некую видимость нормальных отношений между матерью и ребенком.

Телиопа заявилась сразу после того, как мать намочила его волосы. Ее невообразимый кружевной наряд противно мельтешил и противно шуршал. Она остановилась на пороге раздутым шаром серой и фиолетовой ткани, ее прическа, представлявшая собой запутанный ореол льняных волос, была хаотично заколота безвкусными брошами. Ее башка, подумал мальчик, сегодня выглядит как-то особенно буйно.

Если она и придала какое-то значение его присутствию, то ничем не показала этого.

– Генерал Искауль, – произнесла эта болезненная тень. – Он-он прибыл, мать.

Мама уже поднималась, вытирая руки.

– Хорошо, – отозвалась она, ее голос и манеры преобразились. – Я пока приготовлюсь, а Телли поможет тебе домыться, – сказала она в ответ на его вопрошающий взгляд.

– Не-е-ет! – запротестовал он, но мама уже стремительно шагала мимо его сестры, призывая рабов, спеша переодеться.

Весь мокрый, он неподвижно сидел, взирая на приближающуюся сестру сквозь облака пара.

– Искауль привел из Галеота Двадцать Девятую, – объяснила она, опускаясь коленями на мамину подушку. Ей пришлось смять обширный кринолин своего платья о поблескивающий край ванны, и хотя на то, чтобы сшить его, ей явно потребовалось немало усилий, казалось, что ее это ничуть не обеспокоило.

Он мог лишь молча смотреть на нее.

– Не здесь, – предупреждающе молвил его тайный голос. – Где угодно, только не здесь.

– Но однажды она должна сдохнуть!

– Судя по всему, ты раздумываешь, как бы ловчее прикончить меня, – молвила его бледная сестра, тщательно осматривая баночки с мылом и ароматическими маслами, расставленные на полу рядом с ванной, – едва ли ты думаешь сейчас о чем-то еще.

– С чего ты взя?.. – запротестовал было он, но поперхнулся водой, безжалостно вылитой ему на голову.

– Мне нет-нет дела, – продолжала она, опрокидывая ему на темя плошку мыла с ароматом апельсина, – до того, о чем ты думаешь или чем занимаешься.

Она начала намыливать ему голову. Ее пальцы не были ни жестокими, ни ласковыми – они просто делали свое дело.

– А я и забыл, – ответил он, выражая негодование каждым кивком своей натираемой ароматной пеной головы, – что тебе ни до чего нет дела.

Ее пальцы прошлись от его лба через темя до затылка, пощипывая ногтями кожу.

– У меня много-много дел и забот. Но, как и у нашего отца, мои заботы скользят сквозь меня и не оставляют следов на снегу.

Она собрала его волосы на затылке, отжала их, а затем прошлась пальцами вперед, на этот раз двигаясь по бокам, вдоль висков.

– Айнрилатас мог заставить тебя плакать, – напомнил Кельмомас.

Ее пальцы остановились. Какая-то судорога прошла по ее вялому, апатичному лицу.

– Удивлена, что ты помнишь это.

Перестав заниматься его волосами, она повернулась к приготовленным мамой моющим принадлежностям.