Одиннадцатимесячная тюрьма и расстрел
Большевики продолжительное время не объявляли об аресте Павла Дмитриевича, и за границу в течение нескольких месяцев проникали разные, иногда противоречивые сведения относительно места его заключения. По одним сведениям, он содержался в Харьковской тюрьме, по другим – в Москве во «внутренней» тюрьме. Я еще в декабре получил письмо от редактора «Руля» И.В. Гессена, в котором было сказано: «Получил печальную весть об аресте Павла Дмитриевича. По-видимому, это сообщение исходит от одного индуса, который просидел пять лет в разных советских тюрьмах и теперь, наконец, отпущен и прибыл в Ригу».
Через пять дней тот же И.В. Гессен пишет: «Павла Дмитриевича предполагают судить. Представьте себе, что за него чрезвычайно рьяно хлопочет известный большевик Рязанов и надеется добиться ликвидации дела без суда. Во всяком случае, жизни его опасность не угрожает».
А вот что писала мне 31 декабря 1926 года Е.Д. Кускова: «Очень, очень хорошо, что за него хлопочет Рязанов. Между прочим, Рязанов состоит директором Института Маркса и Энгельса, помещающегося в московском особняке Павла Дмитриевича».
Затем выяснилось, что официальные справки о брате можно получать через Международный политический Красный Крест и, в частности, через работающих в нем Е.П. Пешкову (жену Максима Горького) или через Веру Фигнер и что через это же учреждение можно оказывать заключенным материальную помощь. После долгого состояния неизвестности о положении брата при уверенности, что он арестован, но без официальных данных, которые бы давали возможность если и не хлопотать о нем, то оказать ему помощь, в начале декабря 1926 года, наконец, мной были получены и таковые. Это дало возможность вступить с ним в переписку. 22 февраля 1927 года Е.П. Пешкова в письме из Варшавы (по дороге в Сорренто) сообщила, что судьба брата решится на днях и что она «перед отъездом получила заверение, что ничего страшного П. Д. не грозит. Дело будет разрешено судебным порядком. Когда мне давали справку о Пав. Долгорукове, мне сказали, что при содержании его обращено внимание на его возраст. Посылаем ему белье от нас и продуктовую посылку на 20 р., внесенные двумя его прежними знакомыми».
16 января 1927 года мне писал А.В. Карташов из Парижа, что ему пишут из Риги от 2 января: «Только что приехал из Харькова мой хороший знакомый. Он рассказывал, как арестовали князя Долгорукова и еще четырех лиц. В настоящее время все, кроме князя, выпущены, но выпущены они такими, что стали походить не на живых людей, а на какие-то движущиеся скелеты. По сведениям опытных людей, Павлу Дмитриевичу ничего трагического не угрожает, так как ничего компрометантного, по-видимому, нет! Но все же он сидит и будет сидеть до суда».
Из тюрьмы брат написал мне несколько открыток и закрытых писем с обратным адресом на верху письма: «Харьков, Чернышевская улица, ГПУУ». По этому адресу я ему все время и писал.
Еще 1 августа, уже находясь в тюрьме, брат написал кому-то в Харькове до востребования нелегально посланное им из тюрьмы письмо, написанное карандашом на клочке бумаги, измененным почерком и по новой орфографии, подписанное «Ив. Савельев». Письмо это впоследствии было доставлено за границу также, конечно, нелегальным способом. Большую часть этого законспирированного письма понять трудно. Дело шло о неудавшейся поездке в П. (вероятно, в Полтаву), откуда пришлось вернуться в X. (в Харьков) с вокзала, не побывав в городе и не попав в родной К. (?) В письме говорилось о каком-то коммерческом предприятии, об оконченной оценке и приеме товара, о несостоявшемся заседании правления… В конце письма брат писал: «Коммерческие дела Михаила Петрова не важны. В минуты откровенности он сознается, что дело рушится, но его не оставляет надежда на дальнейшее будущее, надеется, что через несколько времени (лет?) дело еще наладится. Он совершенно бодр и спокоен относительно своей участи и относится к ней философски. Единственно, что его мучает, – это то, что он подвел своим крахом компаньонов, которые потерпели из-за доверия к нему. Материально (еда, помещение) он пока обставлен вполне удовлетворительно благодаря жизни у мачехи. Иски в суде будут рассматриваться в X., вероятно, не ранее декабря. Разумеется, от этого суда нельзя ожидать ничего хорошего. Но он спокойно к этому относится, сознавая, что в коммерческом деле без риска нельзя, и считал бы себя даже счастливым человеком, если бы не убытки доверившихся ему компаньонов. Если вернетесь восвояси, то постарайтесь передать поклон брату и сказать ему, что он может обо мне не заботиться, теперь я чувствую себя вполне хорошо. Я пролежал около 3 недель в больнице, теперь устроился в доме отдыха, очень хорошем».
Под «домом отдыха» явно подразумевалась тюрьма; адресатом Павла Дмитриевича был, вероятно, его спутник по походу в Россию, офицер-эмигрант. А явная и даже неудачная иносказательность этого письма видна хотя бы из того, что «коммерсант», сообщая о постигшем его «крахе», говорит в конце письма, что он счастлив! (Счастлив, очевидно, от чувства исполненного им своего долга.)
Тюрьма, в которой брат провел одиннадцать месяцев, была, по-видимому, действительно относительно хорошая. Это объясняется тем, что она являлась для СССР образцовой и была показной: в ней содержались арестованные иностранцы и она посещалась консулами соответствующих государств. Все письма брата из тюрьмы отличаются спокойствием и бодростью. Он благожелательно отзывается даже о тюремных надзирателях. Вряд ли это можно объяснить тем, что он принужден был так писать или лишь желанием успокоить этим своих близких: скорее это следует приписать действительно его спокойному темпераменту и жертвенному стоицизму. Характерно для его настроения в тюрьме письмо его от 17 февраля 1927 года, в котором он писал: «Получил твое письмо от 31/ХП. Был страшно обрадован. Чувствую себя очень хорошо. Здоровье по возрасту хорошо. Материально обставлен вполне удовлетворительно и ни в чем не нуждаюсь. Хотя у меня только летняя рвань, но франтить не перед кем. К счастью, я привык к холодной одежке еще с Москвы и, когда менее 10°, гуляю по двору в летнем. Да и в эмиграции я не избалован и последнюю зиму жил в Париже в мансарде без печи и электричества. Теперь я живу в бельэтаже, электричество, центральное отопление. В камере оч. тепло. Стол улучшенный, гигиенический, вполне сытный. Итак, по обстоятельствам, относительно обставлен хорошо. Я совершенно спокоен и бодр. Ведь я шел на это, сознавая, что мало шансов не быть узнанным, особенно в Москве. Я прожил в Харькове на свободе и был опознан и арестован 13/VII уже под Москвой. Обращение чинов ГПУ вполне корректное и предупредительное (разрешение лампы, улучшенного стола, обливание теплой водой, ежемесячное омовение и проч.). Всего более имею соприкосновения с надзирателями (из красноармейцев). Тут достижение огромное: не только со мной, но и со всеми без исключения заключенными (а есть и беспокойные) обхождение вежливое, гуманное и я за 7 месяцев ни разу не слышал (по коридору) ни одного окрика или грубости. Со мною, как со стариком, даже иногда трогательно внимательны и стараются по возможности облегчить мою участь. С некоторыми из надзирателей готов был бы прямо подружиться при других обстоятельствах: такие славные парни! Читаю много. Наслаждаюсь чтением. Выбор книг довольно удовлетворительный. День проходит удивительно быстро. Вчера получил чрез Пешкову (Горькая), которую я знал по Художественному театру, из Москвы 10 р. от Политического Красного Креста. До решения моей судьбы на суде мне ничего не нужно. Желаю всем быть столь же бодрыми, что и я».
В другом письме он парадоксально утверждал, что в тюрьме он наслаждается свободой от текущей суеты, срочных обязательств, ответственных шагов. Интересно, что при заключении в Петропавловскую крепость в ноябре 1917 года, как он пишет об этом в «Великой разрухе», он испытал то же чувство свободы – освобождения от всех забот и жизненной суеты.
Несмотря на то что компетентные люди из СССР сообщали, что суд должен состояться в скором времени, следствие все затягивалось. Доходили слухи, что готовится громкий политический процесс. Но вероятно, не удавалось напасть на достаточно интересные данные для обвинительного акта. Понятно, что по мере затяжки дела тревога среди родственников и знакомых заключенного росла. В конце февраля в иностранных и русских заграничных газетах появилось известие о расстреле Павла Дмитриевича, изо дня в день повторявшееся. После нескольких тревожных дней я решился послать в Москву Е.П. Пешковой телеграмму с оплаченным ответом. 2 марта последовал от нее следующий ответ: «Communication fausse hier regu lettre votre frere remerciant argent».[22]
Советская пресса откликнулась на сообщение о расстреле позже и вот в каком пошло-фельетонном стиле. 9 апреля 1927 года в советских официальных «Известиях» появилась статья под заглавием
Знатный путешественник, или как застрял в Харькове князь Павел Долгоруков
«В 1924 году этот бодрый старик (ему около 60 лет) перешел нелегально границу, желая «поработать» в СССР. Но принужден был экстренным порядком поворотить назад оглобли.
В 1926 году он повторил свою попытку. Добыв документы на имя Ивана Васильевича Сидорова, он проживал некоторое время в Харькове. Князь все время устраивал свидания со «своими» людьми. Все это были давно утихшие старички и старушки, бывшие земские деятели, увядшие либералы, засохнувшие кадеты. Когда Долгоруков перед этими «мощами» выкладывал свои планы, они отмахивались от князя всеми имевшимися в их распоряжении руками и ногами.
В свое время в белой печати сообщали: «В Харькове арестован прибывший туда нелегально из-за границы князь Павел Долгоруков и приговорен к смертной казни». Через неделю прибавили: «Приговор над князем Долгоруковым приведен в исполнение». Вслед за этим специально приспособленные «очевидцы» и «собственные корреспонденты» описывали подробности казни Долгорукова. Какое мастерство! Какая сила воображения! Получился, как говорится у Чехова, сюжет, достойный кисти Айвазовского. «Глубокой ночью (моросил мелкий дождик, луна была заблаговременно спрятана за темные большевистские тучи) чекисты в кожаных тужурках, обвешанные кинжалами и пулеметами, увели князя далеко за город… На холме (под которым зарыты тысячи большевистских жертв) князь стоял с гордо поднятой головой и провозглашал лозунги за «единую, неделимую». Перед самым расстрелом князь нечаянно обронил слезу, она упала на жилет, с жилета на штиблет, с штиблета на национализованную землю…» А дело обстоит совсем иначе. Князь действительно «застрял» в Харькове, находится в учреждении, которое ввиду преклонного возраста князя заботится о том, чтобы он сидел на одном месте. Но о смерти князь не думает».
А сам князь писал в своем письме из Харьковской тюрьмы 9 мая, то есть ровно за месяц до своего действительного расстрела: «Мне здесь сказали, что за границей в газетах появилось известие о моем расстреле в Москве. Сообщи родственникам и друзьям, что я считаю известие о моей смерти преждевременным».
Писал он это с присущим ему спокойным юмором, который в данном случае, когда знаешь о происшедшем потом, звучит так трагично пророчески. В эмиграции некоторые предполагали, что эти слухи о состоявшемся будто бы расстреле Павла Дмитриевича пущены самими большевиками с провокационной целью добыть, наконец, какой-нибудь обвинительный материал для предстоящего процесса ввиду слишком затянувшегося следствия. Известие о смерти будто бы развяжет многим языки, и конспирация сделается менее осторожной. Возможно и другое объяснение. Слишком естественным является вообще появление разных неверных слухов, а в данном случае особенно, при столь затянувшемся следствии и при нервном напряжении стольких лиц, следивших за исходом дела. Вполне возможно, что это сенсационное известие впервые появилось на страницах какой-нибудь эмигрантской русской газеты.
Н.И. Астров в письме своем от 1 марта 1927 года, еще до получения мною успокоительной телеграммы от Е.П. Пешковой, как бы подготовляя уже меня к тому, что может случиться с Павлом Дмитриевичем в будущем и что действительно и случилось, писал: «Я все же хочу сохранить надежду, что сообщенное в газетах известие ложно. Но душа болит, сознавая нашу беспомощность. Мы непостижимо молчим и бездействуем. Когда мои братья были убиты в Москве большевиками, Павел Дмитриевич пришел ко мне в Ростове и сказал, что в наших условиях борьбы мы не можем и не должны искать утешения в печали. Я понял его слова и запомнил их».
В советском официозе «Правда» от 19 апреля 1927 года телеграммой ТАСС из Харькова напечатаны следующие сведения, сообщенные корреспонденту «председателем тамошнего ГПУ товарищем Балицким о бывшем князе Павле Долгорукове: он был членом Государственного совета в 1905 г. Были даже разговоры, что в случае свержения монархии Долгоруков будет президентом республики, в 1917 г. он бежал и, как активный враг советской власти, декретом Совнаркома, был объявлен вне закона. После этого Долгоруков связал свою судьбу с монархической эмиграцией. Летом 1924 г. Долгорукову, перешедшему границу со стороны Польши и задержанному советской пограничной стражей, удалось вскоре бежать за границу».
Тут что ни слово, то неправда, обнаруживающая легкомысленную неосведомленность или заведомое желание дезинформировать.
Между тем наступила и прошла весна. Следствие все тянулось, и за границу все поступали известия, что вот-вот будет назначено дело, которое должно окончиться легким сравнительно наказанием за нелегальный переход советской границы. Но 7 июня произошло в Варшаве убийство советского посла Войкова, участника екатеринбургского злодеяния, гимназистом Борисом Ковердой. А в ночь с 9 на 10 июня в СССР были расстреляны 20 человек, и в том числе Павел Дмитриевич, находившиеся в разных местах, между собой незнакомые и никакого отношения к варшавскому убийству не имевшие. Некоторые из них были арестованы по другим делам и долго сидели в тюрьмах. Другие, как, например, Б.А. Нарышкин, инвалид Великой войны, ходивший на костылях, сын бывшего сенатора и товарища министра земледелия, находились на воле и были арестованы непосредственно перед расстрелом. Вот список 19 расстрелянных вместе с братом: Эльвенгрен, Малевич-Малевский, Евреинов, Скальский, Попов, Щегловитов, Вишняков, Сусалин, Мураков, Павлович, Нарышкин, Попов-Каратов, Микулин, Лучев, Карапенко, Гуревич, Мазуренко, Анненков, Мещерский. Против каждой фамилии стояла «мотивировка» приговора. «Мотивировка», касающаяся Павла Дмитриевича, была следующая: «Долгоруков Павел, бывший князь и крупный помещик, член ЦК кадетской партии, который после разгрома белых эвакуировался с остатками врангелевской армии в Константинополь, где состоял членом врангелевской финансовой контрольной комиссии, затем переехал в Париж, где являлся заместителем председателя белогвардейского Национального комитета в Париже, принимал руководящее участие в зарубежных монархических организациях и их деятельности на территории СССР; в 1926 году нелегально пробрался через Румынию на территорию СССР с целью организации контрреволюционных, монархических и шпионских групп для подготовки иностранной интервенции».
Сообщение о приговоре заканчивалось следующей фразой: «Приговор приведен в исполнение.
Председатель ОГПУ Менжинский
Москва, 9 июня 1927 года».
Так долго готовившийся суд над Павлом Дмитриевичем не состоялся, и «высшая мера наказания» применена по бессудному постановлению ОГПУ. Таким образом, обнадеживающее предсказание, якобы сделанное большевиком Рязановым, что дело, может быть, обойдется без суда, исполнилось, только не в лучшую сторону, а в худшую. В № 30 «Борьбы за Россию» от 18 июня 1927 года, почти целиком посвященном расстрелу 20, было напечатано: «Инициаторами расстрела, по данным московской рабочей группы, весьма осведомленной обо всем, что происходит в Кремле, являются Орджоникидзе, Уншлихт и растерявшийся Сталин. Часть членов коллегии ОГПУ вместе с Менжинским были против массового расстрела, и князь Долгоруков был включен последним в список подлежащих расстрелу после продолжительного совещания членов коллегии ОГПУ и Политбюро».
А в обнародованных списках его имя всюду поставлено было первым.
Тогда как известие об аресте брата проникло за границу лишь через несколько месяцев, сообщение о расстреле двадцати было немедленно же разнесено телеграфом по всему свету, хотя о большинстве бессудных расстрелов, как единоличных, так и групповых, большевики обыкновенно умалчивают. По-видимому, в данном случае имелось в виду не столько наказание или месть, сколько устрашение, предупреждающее террористические акты против большевистских агентов. Выбраны были, вероятно, более или менее заметные люди, расстрел которых мог произвести наибольшее впечатление в тех или других кругах. Неизвестно, были ли они раньше намечены в качестве заложников, но об этом ни им, ни кому-либо другому не было заранее объявлено. Таким образом, эта расправа не подходит даже под такое сомнительное юридическое понятие, как заложничество.
Согласно большинству частных и газетных сообщений, расстрел всех 20 лиц был произведен одновременно в Москве. Так как, безусловно, брат находился в заключении в Харькове, то, следовательно, надо предположить, что все намеченные жертвы были спешно привезены в Москву из разных мест и там вместе расстреляны. Сообщались и такие подробности, что «князь Долгоруков держался мужественно и ободрял других». Передавали, будто «кн. Долгоруков перед расстрелом потребовал, чтобы ему дали умыться, и красноармейцы хотя и исполнили его просьбу, но смеялись над ним, не зная, очевидно, что таков старинный русский обычай: по возможности прийти в могилу чистым. А в данном случае нельзя было думать о омовении тела после смерти».
Вот что писала латвийская газета «Саргс» в номере от 18 июня 1927 года: «Все приговоренные к смертной казни уже утром 9 июня были переведены из Бутырской тюрьмы во внутреннюю тюрьму ГПУ. От обреченных не скрывали ожидающей их участи. Наиболее хладнокровно к этому отнеслись князь Долгоруков и Нарышкин. Приговоренный Коропенко лишился разума, и его пришлось отвезти на место казни связанным. Во внутренней тюрьме ГПУ смертники были помещены в общей камере. Некоторые из них выразили желание написать прощальные письма своим близким. Им в этом было отказано. Несколько лиц, настаивавших на своем праве написать письмо, были выведены в соседнее помещение и там избиты. Расстрел 20 жертв красного террора был совершен в ночь на 10 июня в подвальном помещении ГПУ. В расстреле участвовали чекисты Маги, Вейс и Карпов. После убийства трупы были сложены на грузовик и отвезены в сторону Воробьевых гор, где они были брошены в заранее приготовленные могилы».
Тождественное – в смысле указания места расстрела – сообщение было мной получено от лица, заслуживающего полного доверия и жившего в то время в Москве. Процитирую отрывок из соответствующего письма ко мне этого лица, так как он очень характерен в смысле представления о поведении Павла Дмитриевича: «Про рассказ ***, служившей в Институте Маркса и Энгельса в Вашем доме, Вы знаете: будто бы накануне расстрела ее сослуживца, проходя через переднюю, увидела швейцара, страшного наглеца, стоявшего навытяжку перед каким-то высоким господином; и когда господин ушел, то швейцар сказал, что это бывший владелец, и эта барышня поделилась тотчас же с секретаршей института, которая немедленно куда-то о сем позвонила».
Но приходили за границу и другие сведения. Так, в газете «За свободу» от 1 июля 1927 года сообщалось: «По данным московской рабочей группы, осведомленной о всех мероприятиях вождей компартии, князь Долгоруков был расстрелян в Харькове, а не в Москве, как сообщалось иностранной прессой. В середине мая князю Долгорукову был вручен обвинительный акт, но срок судоразбирательства сообщен не был».
В одном позднейшем письме Е.Д. Кускова, ссылаясь на очень осведомленных лиц, находившихся в то время в СССР, также сообщала, что Павел Дмитриевич был расстрелян в Харькове.
Итак, где именно был расстрелян брат и где находится его могила и вообще, существует ли она, – неизвестно.
Доходили слухи, неизвестно, насколько верные, будто и в России известие о гибели брата произвело сильное впечатление. Сообщалась между прочим такая фраза: «Наконец-то мы видим, что эмиграция не забыла нас, не забыла Россию».
Впечатление за границей от полученного известия было огромное, и не только в среде русской эмиграции, но и у иностранцев, и притом не только в буржуазных и либеральных кругах, но даже среди социалистов и рабочих. Может быть, впечатление это усилилось неожиданностью известия про бессудную расправу, распространенного самими большевиками с такой поспешностью. Как раз в предшествующие годы не было массовых казней, сопровождающихся их оглаской. Хотя большевики и продолжали уничтожать своих врагов, но делали это в тайниках подвалов чеки, поодиночке, и преследуемое лицо большей частью пропадало бесследно, а говорить или печатать об этом воспрещалось. Это относительное карательное затишье совпало с объявленной еще Лениным экономической передышкой, называемой НЭПом. Эти большевистские уступки дали повод всем, кто не видел единственного выхода для освобождения России от большевизма в определенной борьбе с ним, надеяться на его эволюцию. И это течение было не только распространено у значительной части иностранцев, но и среди части русской эмиграции стало развиваться «мирнообновленческое» и у некоторых даже соглашательское направление, у одних, может быть, вполне искренно, у других же оно прикрывало иногда бессознательно обывательские беженские настроения. А потому и самый факт расстрела 20 лиц без предъявления им каких-либо не только мало-мальски основательных, но правдоподобных обвинений, и способ нарочито поспешной и демонстративной огласки этой расправы сделали то, что эффект получился как от разорвавшейся бомбы. Ведь это уже не было время так называемого военного коммунизма 1918—1920 годов. И уже трудно было, как это делали защитники большевиков раньше, оправдывать или извинять массовый расстрел заведомо невинных людей после покушения на Ленина и убийства Урицкого тем, что это был период еще неустановившейся революционной власти. За десять лет существования этой революционной власти жизнь, казалось бы, могла уже войти в нормальную колею. И пожалуй, этот расстрел не столько произвел ожидавшееся от него устрашающее впечатление, сколько вызвал омерзение к варварскому режиму и сочувствие к его противникам. А жертвенный порыв молодых людей, уходивших из эмиграции в Россию на дело спасения Родины, в конце двадцатых годов скорее усилился. Вот что писал П.Б. Струве в «Возрождении» (№ 739) по поводу расстрела двадцати: «Советской власти нужно произвести психологический эффект, нужно проявить силу и решимость и возможно большее число людей запугать. На самом деле такой образ действий обнаруживает, наоборот, полную слабость и даже растерянность большевистской верхушки. И эта слабость советской власти еще более подчеркивается ее невероятной лживостью».