Великая русская революция, 1905–1921 — страница 19 из 78

[163]. Мрачное бремя истории на плечах настоящего диктовало и важнейшую историческую задачу революции: преодолеть это наследие с тем, чтобы люди в самом деле получили свободу создания «новых форм жизни»[164], прокалить народ и очистить его «от рабства, вскормленного в нем», что можно было сделать лишь «медленным огнем культуры». Если революция не сумеет ответить на этот вызов истории, – с горечью предупреждал Горький в июле, – то значит «революция бесплодна, не имеет смысла, а мы – народ, неспособный к жизни»[165].

Эти настроения и страхи подпитывались классовыми чувствами, диктовавшими не только разговоры в кругах элит об отсталости народа, но и плебейское недоверие к элитам, способствовавшее такому поведению, которое элиты критиковали как незрелое, безответственное и анархическое. Еще ощутимее, чем «гнев и злость», исторгаемые либеральной печатью в адрес простого народа (в чем ее обвинял Горький), были гнев и злость, исходившие снизу. Многим рабочим и крестьянам нередко хватало всего одного слова, чтобы выразить в нем всю полноту социального недоверия, возмущения и гнева: «буржуй». Это выражение при его реальном использовании отличалось весьма удобной неточностью: «буржуем» мог быть промышленник и капиталист (именно так определяли буржуазию марксисты), аристократ, богатый крестьянин (кулак), служащий, представитель интеллигенции (отсюда и такие термины, как «буржуазный социалист»), государственный чиновник, армейский офицер, идеологический противник революции, сторонник войны и даже журналист, работающий на несоциалистическую газету (то есть, по представлениям левых, на «буржуазную прессу»). Как показал Колоницкий, это слово в большей степени представляло собой нравственную оценку, нежели социальный анализ: таким образом говорили о людях, чьи действия в данную историческую эпоху расценивались как корыстные, эгоистичные и алчные, не направленные ни на общее благо, ни на благо простого народа[166]. Так, например, когда «Ежедневная газета-копейка» призывала бороться с «алчными аппетитами буржуазии», угрожающими революции[167], то в этом предупреждении под «буржуазией» понимались люди, руководствующиеся корыстью и эгоизмом. Или когда провинциальный журналист защищал Временное правительство от обвинений в том, что оно является «буржуазным», его аргументация основывалась не на социальном составе кабинета (большинство министров, по сути, были промышленниками и представителями свободных профессий), а на его моральных качествах: «его члены – честные умные граждане, горячо любящие родину»[168]. Массовый язык классовых отношений приобрел нравственную окраску. Классовая борьба, даже в глазах многих марксистов из числа рабочих, усвоивших социальное и экономическое определение классов, обычно приобретала облик борьбы между правдой и неправдой, справедливостью и беззаконием, добром и злом.

В 1917 г. даже слово «демократия» приобрело классовый смысл. На левом краю политического спектра это слово стали понимать не столько как описание политического идеала или системы, сколько как политическое выражение классовых интересов и ценностей. Термином «демократия» обозначались социальные группы, не обладавшие привилегиями, не эксплуатировавшие других и не строившие контрреволюционных заговоров. Демократами назывались простые люди и те, кто встал на их сторону вследствие своих принципов и убеждений – в первую очередь социалисты, активно работавшие в советах. Даже в тех случаях, когда слово «демократия» использовалось в старом смысле, для описания политического идеала или системы политических взаимоотношений, оно обозначало не столько равные права и всеобщее представительство, сколько политическую власть, осуществляемую в интересах бедноты. Типичными были выражения наподобие следующих фраз из писем, посланных осенью 1917 г. в газету Совета «Известия»: «Демократия жертвует всем во имя спасения страны и революции… Но малочисленный класс охватывает своими щупальцами все эти усилия»[169]; «…мы потребовали энергичной борьбы всей демократии и правительства за скорейшее окончание войны»[170]. Либеральные элиты стояли на том, что «демократия» должна объединять всех граждан под властью демократического правительства. Но они к своему большому разочарованию понимали, что многие простые люди не распространяли понятие «демократия» на «буржуазию», порой распространяя его на интеллектуалов-социалистов[171].

К осени эмоциональный и нравственный язык классовых отношений достиг лихорадочного накала. Типичной для того периода была резолюция одного из солдатских комитетов, отправленная в газету Совета «Известия» 1 сентября: «Пора же сбросить с себя гипноз буржуазии; пора отбросить ее как гнойную коросту, чтобы она более не разлагала революцию… [Буржуазия] предает страну на разорение нашим внешним врагам, швыряется нашею жизнью как никчемной вещью, вносит всюду и везде развал… Она ведет на каждом шагу смертельную борьбу с революцией, прикрываясь лишь громкими словами»[172]. «Известия» были завалены подобными воззваниями, нередко предупреждавшими, что настало время для судьбоносных действий. Как выразился один солдат в своих стихах, посланных в газету, «А кто же тут будет виновен /Когда мы подсчет подвидем/Буржуев проклятых злодеев/На висельце всех пербирем?»[173].

Вопросы о той роли, которую следовало играть правительству, естественным образом вытекали из аргументов о порядке и анархии, общем благе и классовом эгоизме, сознательных гражданах и непокорных рабах и прочих аргументов, увязывавших участь революции и даже самой свободы с социальной и политической зрелостью, ответственностью, дисциплиной и единством. К середине лета либеральные и консервативные силы со все большей настойчивостью выражали потребность в сильной руке государства, а также в необходимости внушать населению «государственническое» сознание. Копеечные газеты – чьи редакторы и ведущие авторы ориентировались на Керенского как на воплощение крепкой демократической власти – неоднократно противопоставляли друг другу «сильное властное правительство» и «длительную анархию»[174]. Когда Керенский после «июльских дней» возглавил правительство, автор передовицы в «Газете-копейке» заявлял: «Пусть новое правительство знает, что страна, жаждущая твердой власти, с ним, и пусть оно проявит всю силу и твердость своей власти и Россия будет спасена»[175].

Фраза «твердая власть» звучала летом на каждом шагу, хотя в стране не было единства по вопросу о том, кто должен обладать такой властью и как ее следует использовать. Более того, даже в массовой печати нарастали разногласия в отношении природы кризиса и путей его разрешения. Среди левых, не принадлежавших к большевикам, и центристов многие видели персонификацию своей потребности в сильной власти, которая бы защищала революцию и ее цели, в Керенском. Например, на страницах «Газеты-копейки» Керенский быстро превращался из «лучшего представителя русской демократии»[176]в «любимца» революции, «нашего вождя» и «нашу совесть», яркое «солнце освобожденной России» и даже в ее буквального спасителя, чья «вера в свободу» позволит ему «донести свой крест до конца»[177]. Вокруг Керенского сложился политический «культ», носивший в себе отголоски традиционного идеала царя-батюшки и предвещавший культ Ленина. Сочувственно настроенные журналисты, отзываясь на уличные разговоры и поощряя их, прославляли Керенского как «героя», «рыцаря», «гения», «славу» и «солнце» революции и «русской свободы»[178].

Разговоры о героях и спасителях свелись – особенно по мере того, как революция казалась все более уязвимой, – к разговорам о «врагах». «Враг» тоже было гибким понятием. Оно могло иметь несколько значений. Играть роль социального ярлыка, используемого, чтобы выделить всех богатых и могущественных и упрекать их за это. Политического ярлыка, навешиваемого на тех, кто выступал против интересов простого народа. И морального ярлыка, бичующего элиты за корыстный эгоизм или простой люд за безответственность или недисциплинированность. Разумеется, в военное время «враг» ассоциировался с внешним врагом – Германией – и, соответственно, с изменой. В то время как многие консерваторы видели главных «внутренних врагов» в радикальных социалистах и евреях, большинство простых жителей страны считало главными «врагами народа» богатых и привилегированных[179]. Солдаты, писавшие 1 сентября в «Известия» (выше уже цитировались их обвинения в адрес буржуазии), повторяли то, что к началу осени 1917 г. говорили почти все: «Родина и революция в опасности! Как громовой набат [это] раздается по всей стране»[180]. К тому времени речь шла уже не о том, находятся ли революция и Россия в опасности, а лишь о том, кто в этом виноват и что следует делать.

Глава 4Гражданская война

Большевики пришли к власти, не обладая четкими представлениями о революционном социалистическом государстве. С одной стороны, им были свойственны идеи демократического и освободительного характера об участии масс в политике, основанном на использовании желаний и энергии простых людей. Как указывал Ленин после возвращения в Петроград весной 1917 г., единственный способ спасения России от «краха и гибели» состоит в том, чтобы «внушить угнетенным и трудящимся доверие в свои силы», высвободить энергию, инициативу и решительность народа, который в этом мобилизованном состоянии способен творить «чудеса»