Великая русская революция, 1905–1921 — страница 30 из 78

[314]. Но большинство историков считает, что массы были не просто одураченными жертвами: улице, вышедшей из-под всякого контроля, были присущи высокий уровень независимости и глубокое желание подняться на борьбу против мира как такового, какой бы тщетной ни была эта попытка[315].

Революционная улица, 1917 год

Когда правительство в августе 1914 г., после начала войны, ввело запрет на потребление алкоголя, многие восприняли это как «чудо», способное преобразить городскую публичную жизнь[316]. На самом же деле серьезных изменений не произошло. Вообще говоря, кабаки превратились в чайные, а на улице стало меньше пьяных. Но вместе с тем незаконное распитие алкоголя, включая ядовитые суррогаты, в огромных масштабах происходило подпольно. Продолжали существовать привычные повседневные городские развлечения: театр, кино, цирк, спорт, увеселительные парки, кафе и ночные заведения. Остались и знакомые «ужасы жизни» (как любили называть их газеты): грабежи, хулиганские «выходки», нарушающие закон «дети улицы», драки между бандами, ссоры в кабаках, кончающиеся насилием, проституция, ранения и гибель людей под колесами трамваев и автомобилей, самоубийства в общественных местах[317].

Но вместе с тем на улице все заметнее ощущалось дыхание войны. Экономические трудности, сопровождавшиеся инфляцией, нехваткой продовольствия и других товаров, вызывали рост напряженности. Люди сталкивались с проблемами при попытках купить даже то, на что у них еще были деньги. Лавки рано закрывались или совсем прекращали работу из-за отсутствия хлеба, сахара, мяса и других товаров первой необходимости. За тем, что еще оставалось в продаже, выстраивались очереди. Простые горожане кое-как перебивались, проводя на улицах долгие часы в поисках лавок с продовольствием, стоя в очередях (сообщалось, что трудящимся женщинам Петрограда приходилось проводить в хлебных очередях по сорок часов в неделю)[318], попрошайничая, разбирая деревянные изгороди на дрова и бурча на богатых. Выросло число уличных преступлений, особенно совершавшихся детьми рабочих, которых выгоняли на улицу и толкали на воровство «голод и полная безнадзорность» – отцы у многих из них были на фронте, а матери работали или были заняты поиском еды[319].

Уличные настроения вызывали обеспокоенность у властей. В первые недели 1917 г. тайные агенты полиции, селившиеся среди пролетарского населения столицы, докладывали о тревожных признаках: о забастовках, о предприятиях, закрывавшихся ввиду того, что рабочие не могли трудиться из-за голода и были вынуждены заниматься поиском еды, о проводившихся вблизи предприятий митингах, на которых ораторы жаловались на высокие цены, нехватку продовольствия и неспособность правительства справиться с ситуацией, о распространении листовок и прокламаций подрывного содержания, о случайных уличных демонстрациях, о нападениях на продуктовые лавки и прочие заведения и об отдельных случаях нападений на полицию и казаков. Даже обычная песня об уличных грабежах, кражах, хулиганстве и самоубийствах сейчас казалась этим агентам предвестьем новых, более страшных бед – хотя они лишь в условиях войны и открытого недовольства начали понимать, что повседневное социальное насилие со стороны бедноты всегда было выражением недовольства и гнева, пусть не направленных ни на что конкретно, но имевших скрытые политические корни. Особое беспокойство у полицейских агентов вызывали настроения среди трудящихся женщин: «эти матери, изнуренные бесконечным стоянием в очередях и столько настрадавшиеся, глядя на своих голодающих и больных детей, возможно, гораздо ближе к революции, чем гг. Милюков, Родичев и Ко. [вожди либеральной Конституционно-демократической (Кадетской) партии], и, разумеется, намного более опасны»[320].

После того как в феврале пало самодержавие, улицы Петрограда, Москвы, а вскоре после этого и городов по всей стране превратились в праздник единства и солидарности: незнакомцы обнимались и целовали друг друга (по словам многих – «как на Пасху»), владельцы кафе и лавок предлагали демонстрантам угощение и места для отдыха, люди цепляли на одежду красные банты, а на улицах и площадях шли непрерывные торжественные шествия, благодарственные молебны и «праздники свободы» (проводившиеся в первую очередь в провинциальных городах)[321]. Даже похороны павших «борцов за свободу» превращались из поводов для выражения скорби и гнева в праздники единства[322].

Беспорядок и даже хаос, царившие на улицах в эти первые «дни свободы», не слишком соответствовали романтическому сюжету о мирной революции, вдохновлявшейся общенациональным классовым единством. Виктор Шкловский, писатель и литературный критик, находившийся тогда в Петрограде в качестве инструктора запасного броневого дивизиона, так описывал сцены, увиденные им на улицах в первые часы и дни революции:

У ворот, несмотря на одиночные выстрелы, стояло много народа, даже женщины и дети. Казалось, что ждали свадьбы или пышных похорон… Река несла всех, и вся мудрость состояла в том, чтобы отдаваться течению… А вот в воздух мы стреляли очень много, даже из пушек… А по городу метались музы и эринии Февральской революции – грузовики и автомобили, обсаженные и обложенные солдатами, едущими неизвестно куда, получающими бензин неизвестно где, дающие впечатление красного звона по всему городу. Они метались, и кружились, и жужжали, как пчелы… Хряск шел по городу. Я не знаю, сколько случаев столкновения видал я за эти дни в городе… Потом город наполнился брошенными на произвол судьбы автомобилями… Я был счастлив вместе с этими толпами. Это была Пасха и веселый масленичный наивный безалаберный рай[323].

Многие наблюдатели с трудом могли смириться с анархией и тем более с насилием: люди толпами врывались на оружейные заводы и в арсеналы, бродили по улицам с оружием в руках и, перепоясанные патронташами, разъезжали в «реквизированных» автомобилях и грузовиках и стреляли в воздух, открывали двери тюрем и выпускали преступников вместе с революционерами, нападали на полицейские участки, порой поджигая их и избивая попадавшихся им полицейских. Людские толпы, бившие витрины, подвергавшие разграблению магазины и врывавшиеся в винные лавки (и напивавшиеся), тоже слабо сочетаются с рассказами о миролюбии, сдержанности и единстве[324].

То, что в беспорядках участвовали женщины, вызывало особое беспокойство у политических лидеров, склонных видеть в неуправляемости женщин свидетельство опасной отсталости, а не политической смелости. Работницы, вышедшие на улицы столицы по случаю Международного женского дня, – эти выражения протеста и дали толчок революции – вели себя совсем не «женственно». Проходя мимо предприятий, они кричали и скандировали, приглашая мужчин и других женщин присоединяться к ним, бросали снежки и куски железа в окна предприятий, а иногда и врывались на их территорию. Женщины вели себя агрессивно и в тех случаях, когда толпы демонстрантов останавливали трамваи и требовали, чтобы все выходили и присоединялись к ним. Женщины первыми врывались в хлебные и мясные лавки и на продовольственные склады и активно проявляли себя во время нападений на тюрьмы и полицейские участки. Кроме того, женщины громче всех призывали солдат не стрелять по демонстрантам, но сами вели себя на улицах весьма воинственно, даже провоцируя полицию и солдат бранью и оскорблениями[325].

Современники по-разному воспринимали сообщения об уличных беспорядках в дни Февральской революции. Петроградский совет осуждал ее эксцессы как «хулиганство»[326]. Максим Горький, независимый писатель-социалист, клеймил насилие и грабежи как «проявления несознательности» и «азиатской дикости»[327]. Николай Суханов, меньшевик, входивший в руководство Совета, в своих воспоминаниях о 1917 г. объявлял, что «эксцессы, обывательская глупость, подлость и трусость, неразбериха, автомобили, барышни» – это «то, без чего революция никаким способом обойтись не могла… без чего ничто подобное никогда и нигде не бывало»[328]. Лев Троцкий в своем собственном описании революции оценивал буйные февральские толпы в еще более героическом ключе: по его словам, революция в обличье простого народа шла мимо «бывших людей», «стуча сапогами, громыхая прикладами, потрясая воздух кликами и наступая на ноги»[329]. Историки Борис Колоницкий и Орландо Файджес описывают такое поведение улицы как составную часть «символической революции»: рабочие, шедшие в центры городов с промышленных окраин, таким образом «объявляли улицы „своими“», а акты насилия против хорошо одетых людей служили выражением «самоутверждения» и публичной власти[330]. В уличном насилии и даже грабежах можно увидеть символическое выражение недовольства, гнева, неприятия и своего присутствия как признаков мести за угнетение, иерархии, перевернутой с ног на голову, и новой публичной власти, полученной бедными. В тех случаях, когда толпы рабочих, солдат и других жителей города начинали распоряжаться улицами, устраивая на них митинги и демонстрации, или избивали представителей власти (особенно полицейских), они буквально демонстрировали свою власть. Однако по истечении нескольких месяцев многие современники прониклись совершенно иным отношением к неуправляемой улице, увидев в ней признак хронической отсталости, падения нравов и зверской жестокости толпы.