Активисты-марксисты ожидали, что промышленный пролетариат проявит больше сознательности, дисциплинированности и разума, чем обычная плебейская «толпа». В 1917 г. рабочие часто поступали именно так, как ожидали и надеялись марксисты. В каком бы городе империи ни проходили первомайские демонстрации, они словно бы служили образцом дисциплины и позитивного настроя рабочего класса. Многотысячные шествия объединяли всех рабочих, вне зависимости от их занятия и профессии, политических наклонностей, национальной, религиозной и этнической принадлежности – все «объединились в одну братскую семью под общим знаменем социализма»[346]. На предприятиях рабочие проводили тщательно организованные митинги, использовали профсоюзы и фабрично-заводские комитеты, с тем чтобы усилить коллективный надзор и надсмотр (получивший название «рабочего контроля») над повседневными управленческими решениями – такими как штрафы и правила работы, – а иногда и над вопросами найма и увольнения, а при необходимости прибегали и к организованным и дисциплинированным забастовочным действиям, направленным на повышение заработной платы, улучшение условий труда и защиту уже завоеванного. В то же время рабочие могли быть и слабо дисциплинированными. Они насаждали на предприятиях собственный вариант уличного правосудия, хватая самых ненавистных цеховых мастеров и управляющих, сажая их в тачки, выливая им помои на голову, выкрикивая списки их прегрешений и вывозя их в тачках на улицу. Порой такие фабричные самосуды были менее ритуализованы: рабочие обходились тем, что избивали таких начальников – бывало, что очень сильно и даже до смерти.
На улице рабочие тоже выражали все большее недовольство и гнев перед лицом возрастающей нехватки продовольствия, роста цен и закрытия предприятий из-за дефицита сырья или топлива, а также борьбы нанимателей с «анархией» в трудовых отношениях: те разрывали трудовые соглашения, отказывали в выполнении новых требований и объявляли локауты, прежде чем рабочие успевали начать забастовку. Некоторые промышленники открыто выражали надежду на то, что «костлявая рука голода» окажет на рабочих благотворное влияние[347]. В свою очередь рабочие начинали чувствовать, что борьба на предприятиях не даст решения повседневных проблем, с которыми сталкивались они и их семьи. Пролетариат все больше и больше приобретал облик «толпы», по мере того как рабочие группами выходили на улицы в поисках спрятанных запасов продовольствия, нередко нападая на тех, кого подозревали в спекуляции и в сокрытии продуктов. К концу лета подобные «уличные действия» стали более распространенными, чем забастовки и прочие формы борьбы на предприятиях[348]. Либералы и социалисты призывали рабочих проявить умеренность, «ответственность» и заботу об «общем благе». Но эти призывы все чаще оставались без внимания или, по крайней мере, были обращены к разочарованным и нетерпеливым[349].
К лету пролетарскую улицу охватило недоверие почти ко всякому обладателю власти и высокого статуса, доходящее до грани ненависти. Эти настроения можно назвать «классовым сознанием», и терминология классовой борьбы, несомненно, повсеместно использовалась в выступлениях рабочих, хотя их классовый язык в равной мере носил как аналитический, так и эмоциональный характер. Такие слова, как «буржуазия», «капиталист» и «империалист», имели широкое хождение при предъявлении элитам обвинений в эгоизме и своекорыстии – собственно говоря, эти прегрешения превратились едва ли не в определяющие признаки данных социальных категорий. Соответственно, эта классовая терминология применялась не только в отношении промышленников и прочих владельцев средств производства, но и всякого, кого считали противником интересов рабочих. Слово «буржуазия» приобретало все более уничижительный смысл и активно использовалось при объявлении врагами всех обладателей привилегий, всех выступавших против борьбы рабочих и даже политических лидеров, чьи обещания, сделанные в феврале, так и остались невыполненными. К осени инородность этой «буржуазии» в широком смысле подчеркивалась еще сильнее: теперь они были ни много ни мало как «враги народа» и «изменники», «предавшие» Россию, революцию и свободу[350]. Разговоры о радикальных различиях между «нами» и «ими», «низами» и «верхами» становились все более повсеместными и решительными.
Русские рабочие в 1917 г. были знакомы со словарем марксистской интеллигенции и с готовностью говорили о своем «классовом сознании» и необходимости бороться с «контрреволюционной империалистической буржуазией». При этом все большее число рабочих проникалось радикальным большевизмом, видя в нем единственный способ положить конец политике «соглашательства демократии» с буржуазным правительством[351]. Но за этим выученным словарем скрывались более грубые и эмоциональные формулировки, как мы видим из сочиненного после «июльских дней» «письма ко всем гражданам» от рабочих громадного Путиловского завода в Петрограде:
…умираем и мы здесь: в беспросветном отчуждении от завидной радости, того довольства и той культуры, которой пользуется, не далеко от нас… богатое, «образованное» меньшинство. Где же справедливость? Где результаты крови и жизни павших в революции братьев? Где новая жизнь… Граждане. Обновленная жизнь не хочет ждать. Логикой совершающихся событий неумолимо толкает она революционный народ на улицы вперед… Граждане. Взгляните с доверием на поднимающиеся от земли черные и дымящие трубы. Там у их подножия, создавая для Вас новые ценности, нужные Вам, – страдают и мучаются такие же люди, как Вы, в неволе у усовершенствованной и самой свирепой эксплуатации. Медленно там зреет классовое самосознание. Копится в сердцах ненависть и любовно пишутся на кровавом знамени ласковые условия другой жизни для всего человечества[352].
Умеренные из левого лагеря неистово критиковали большевиков за то, что те раздували «революцию на улице» соблазнительными лозунгами, эксплуатировавшими настроения толпы[353]. Однако желание каким-либо образом выбраться из сложившейся затруднительной ситуации разделялось всеми.
«Сколько бы речей ни было произнесено, – всего за несколько дней до большевистского восстания писал некто Скиталец, регулярно осуждавший большевиков за их лживые обещания и раскольническое поведение, – им не остановить пагубного распада, и события, развивающиеся в единственном зловещем направлении, неизбежно придут к своему логическому и неотвратимому завершению».
И однако… однако… – слабо сердце человеческое, и, вопреки уму, оно верит надежде, хочет верить всякому проблеску спасения – и жадно ищет его. И в чем ищет! Как раз – в словах и речах, которые уже утратили всякую цену. Каждое утро обыватель… – да, ведь мы все еще обыватели, ибо из всех свобод определенно мы почувствовали только одну – свободу быть ограбленными ежедневно и ежечасно… – каждое утро обыватель погружается в отчеты о заседаниях бесчисленных советов, комитетов и совещаний и ищет… ищет, к чему бы прицепиться, на чем бы успокоить свою отчаявшуюся издерганную душу[354].
В глазах многих большевистский лозунг «Вся власть Советам!» и был такой надеждой. Критики считали эту веру результатом трагической встречи массового отчаяния с большевистской ложью. Впрочем, к лучшему или к худшему, улица сделала свой выбор. Или, как иронично отмечал Виктор Шкловский, «Россия придумала большевиков как сон, как мотивировку бегства и расхищения, большевики же не виновны в том, что они приснились»[355].
В первые месяцы после прихода большевиков к власти некоммунистические газеты описывали настроения улицы как отнюдь не праздничные. Большинство граждан, включая рабочих, были настроены в отношении настоящего и будущего «мрачно», «печально», «тоскливо», «тревожно», «растерянно» и «испуганно»[356]. Казалось, что «страна дошла до „последней черты“… Полный развал… Мы докатились!.. Дальше некуда…»[357]. Газеты описывали кошмарные, едва ли не анти-утопические сцены. Главными темами служили насилие и преступность, а также питавшие их экономический и социальный распад. Утверждалось, что люди боятся выходить на улицу из-за разгула преступности: банды мальчишек безнаказанно грабили прохожих, а преступники орудовали «без стеснения», поскольку им больше не приходилось опасаться полиции[358]. Репортер, обошедший петроградские улицы, отмечал: «Власти нет, порядка нет, а право, справедливость искать буквально негде»[359]. Уличные бои между юнкерами и революционными красногвардейцами, развернувшиеся в начале ноября в Москве, описывались в «Газете для всех» как «дикая и безумная вакханалия» смертоносного насилия и «разрушения»[360]. А после того, как бои закончились, «хозяевами» города явно стали не победоносное советское правительство и не партия большевиков, а преступные обитатели «ночной Москвы», начавшие «массовый поход на обывателя»[361]. Журналисты еще более активно выдвигали свой старый аргумент о том, что революция усилила «азиатскую» жестокость «темных масс», слишком часто видевших в «свободе» немногим более чем вседозволенность, не сдерживаемую ни разумом, ни моралью