[362]. Хаос, творившийся на улицах в последние месяцы 1917 г., часто описывался словом «безобразие», в данном случае означавшим крайний беспорядок, позорный с нравственной точки зрения и отвратительный физически. Согласно характерным словам одного репортера на русских улицах царила «полная свобода безобразий»[363].
Особенно тревожным выражением ментальности «толпы» служили винные бунты, нередко называвшиеся «погромами», – большевики считали их не менее серьезной угрозой для революции, чем та угроза, которую их дооктябрьские оппоненты видели в толпе. Большевики объявили одной из «обязанностей» революционных красногвардейцев «вести борьбу с пьянством, с тем чтобы не позволить свободе и революции утонуть в вине»[364]. Большевик, командовавший Петроградским гарнизоном, вспоминал тянувшуюся несколько недель после Октябрьской революции дикую и пьяную «вакханалию», описывая «толпы громил, большей частью солдат, разбивавших винные склады… Пьяный угар заразил весь город»[365]. В провинциальных городах нередко творились еще более страшные вещи. Например, в пришедшей в середине ноября корреспонденции из Сарапула (коммерческого, промышленного и административного центра в Казанской губернии) сообщалось: «В городе неспокойно. Толпа, подстрекаемая погромщиками, разгромила винный склад… Опьяневшими бандами громятся лавки и магазины. В городе масса пожаров – пожарные не успевают тушить. Войска „большевицкие“ творят самосуды над офицерами. Многие жители бросают квартиры и убегают – кто куда… В общем, картина безрадостная. Террор полный»[366].
Русский писатель Иван Бунин – сначала испытывавший робкую симпатию к левым, а затем пришедший к активной поддержке антибольшевистских белых сил, в начале 1918 г. бродил по улицам Москвы, прислушиваясь к тому, что он назвал «зверской, истерической и пьяной… „музыкой Революции“»[367]. Он записывал свои впечатления в дневнике. Сперва ему казалось, что «кругом нечто поразительное: почти все почему-то необыкновенно веселы – кого ни встретишь на улице, просто сияние от лица исходит». Но кое-кто уже испытывал ужас – причиной которого были как неважные перспективы на повседневное выживание, так и смысл и направление текущих событий. «Батюшка… Куда ж нам теперь деваться?» – с тревогой спрашивала у писателя старуха, остановившая его на улице[368]. Такое же беспокойство быстро охватило всю верхушку общества. Такие люди, как Бунин, опасались выходить из дома не только из-за физического страха перед преступностью, но и из-за общественных настроений: «Я теперь всеми силами избегаю выходить без особой нужды на улицу, – услышал Бунин в середине марта 1918 г. от одного из друзей. – И совсем не из страха, что кто-нибудь даст по шее, а из страха видеть теперешние уличные лица»[369].
Улица представала в оценках и ощущениях не только как сфера беспорядка и безобразия, но и как «царство мрачнейшей нужды» – этот взгляд, возможно, приблизит нас к повседневному опыту обывателей, чьи лица было так невыносимо видеть другу Бунина. В первые месяцы 1918 г., прежде чем были закрыты последние несоветские газеты и журналы, журналисты описывали отчаяние городской толпы, чье присутствие и характер определяло облик улицы: безработных, бездомных, нищих, сирот, хулиганов, пьяных, преступников, спекулянтов, проституток и людей, занятых отчаянным поиском еды и топлива. Чувствовалось, что преобладающим настроем на улице был «страх перед завтрашним днем»[370].
Как язвительно заметил один репортер, даже уличные часы свидетельствовали о развале и безобразии: все московские часы показывали разное время, и ни одни из них не шли правильно, из чего следовало, что «новые времена прислали нам новое время – время как вопрос»[371]. Убежденные революционеры не теряли веры в «будущее… [которое] помогает терпеть настоящее»[372]. Однако большинству людей, судя по всему, было слишком трудно не замечать безобразие текущего момента или находить утешение в мыслях о будущем.
Во время Гражданской войны городские улицы в еще большей степени стали «царством» беженцев и бездомных (включая многочисленных беспризорных детей), нищих и преступников, а также людей, продающих свои пожитки или обменивающих их на еду. Люди разбирали на дрова изгороди и даже части зданий. Антисанитария в сочетании с недоеданием способствовали распространению инфекционных болезней – особенно тифа. Повседневный опыт большинства людей определяла жестокая борьба за выживание. Многие покинули большой город с царившим на его улицах отчаянием. К 1920 г. Петроград лишился более чем двух третей своего населения в 1917 г., а Москва – половины. Россия претерпевала «деурбанизацию» – как определял один известный ученый это испытание опустошением. Состоятельные люди бежали за границу или перебирались в те районы страны, которые находились под контролем белых армий. Более тревожным в глазах революционеров-марксистов было разложение городского рабочего класса – их социальной основы. Многие рабочие ушли в Красную армию или во власть. Но намного большее их число вернулось в родную деревню, «сбежав от голода», как признавал в 1921 г. Ленин[373]. Что же касается тех рабочих, которые остались в умирающих городах, то их повседневная жизнь подчинялась инстинкту выживания. Время и силы тратились уже не на профсоюзную, советскую или партийную работу, а на поиски еды. Активисты сетовали на утрату «гражданского духа» у рабочих и на их «усталость» от политики. Если рабочие и участвовали в каких-либо коллективных начинаниях, то преимущественно по месту жительства – главным образом, в отрядах по борьбе с уличной преступностью. Даже рабочие, имевшие работу, трудились меньше: прогулы достигли беспрецедентного уровня, поскольку рабочие не могли выполнять порученных им дел из-за болезни, а чаще – из-за необходимости продавать все, что удавалось, на городских рынках или отправляться в близлежащие деревни, чтобы покупать или выменивать продовольствие. Более того, многие рабочие тратили время, занимаясь мелкой торговлей на полулегальных и нелегальных рынках вместо работы на промышленных предприятиях. У себя на заводах и фабриках рабочие присваивали сырье и занимались в часы работы тем, что изготавливали товары для обмена на еду: например, рабочие металлургических заводов делали подсвечники, топоры, ломы и примитивные печки – или просто расхищали такие вещи, как гвозди и строительные материалы. В особенно плачевной ситуации находились женщины: те из них, кто принадлежал к привилегированным классам, не получали продовольственных карточек; женщины-работницы, которым посчастливилось остаться на работе, днем трудились ради ничтожного заработка, а по вечерам шли на поиск еды и топлива. Согласно одной газете типичный рабочий превращался из пролетария в простого горожанина, обывателя, «человека улицы». А марксистское представление о сознательности обывателя было недалеко от истины: «К черту всех [политиков], – так якобы говорил типичный обыватель. – Мне подойдет любой, кто меня накормит»[374].
Резюмируя жестокие факты, историки описывают городскую общественную жизнь в годы Гражданской войны такими выражениями, как «социальный хаос», «примитивизация» и «ожесточение»[375]. Революционный «скачок из царства необходимости в царство свободы», похоже, поначалу привел страну в глубины нового и еще более мрачного царства необходимости. Революционеры, возможно, смирялись с этой необходимостью, усматривая в ней ход исторического прогресса и разрушение старого, неизбежно предшествующее созданию нового. Писатель и активист Виктор Серж изображал такое мышление в романе, в основу которого был положен его личный опыт, полученный во время революции и Гражданской войны: «Мир нужно переделать. Для этого – победить, удержать, выжить любой ценой… Мы – только инструменты необходимости, которая увлекает нас, уносит, воодушевляет и, несомненно, пройдет по нашим телам… [Вот] магическое слово: „Надо“»[376]. Большинству людей верить в это было трудно. У правых эта ситуация порождала ярость и ненависть, подталкивая их к поиску языка, достаточно сильного для выражения этих чувств. Например, в одной из дневниковых записей за май 1919 г. Бунин нашел подходящие слова у историка Сергея Соловьева, описывавшего кровавое и опустошительное «Смутное время», через которое Россия прошла в XVII в.: «Дух материальности, неосмысленной воли, грубого своекорыстия повеял гибелью на Русь… У добрых отнялись руки, у злых развязались на всякое зло… Толпы отверженников, подонков общества потянулись на опустошение своего же дома под знаменами разноплеменных вожаков, самозванцев, лжецарей, атаманов из вырожденцев, преступников, честолюбцев…»[377]
Кроме того, улица была территорией фантазии и мифотворчества. 7 ноября 1918 г. отмечалась первая годовщина Октябрьской революции (советское правительство в январе постановило пропустить в календаре тринадцать дней с тем, чтобы сравняться «в отсчете времени почти со всеми культурными нациями», живущими по григорианскому календарю). В тот день жители Москвы, с марта ставшей столицей страны, «проснулись рано утром под звуки пения на улицах»[378]