[398]. Типичный пример представляло собой убеждение Николая II в том, что «истинно русских людей» объединяют под властью их царя естественные узы любви и верности, духовный политический «союз». После того как революция 1905 г. показала, что этот союз, возможно, распадается, Николай обвинил интеллигенцию, евреев и других «плохих людей», чуждых истинному духу страны и народа, в том, что они сбивают «хороший, благочестивый и добрый народ» с пути истинного[399]. Помимо этого, за озабоченностью стояли суровые демографические и экономические реалии: накануне Первой мировой войны почти 90 % русского населения были крестьянами (согласно юридическому определению, включавшему в число крестьян недавних переселенцев в города и рабочих сельских промышленных предприятий, хотя подавляющее число крестьян все же жило в деревне и являлось мелкими производителями сельскохозяйственной продукции) [400]. Журналисты, врачи, экономисты, чиновники, духовенство и политические активисты всех оттенков превратили простой люд в объект изучения, дискуссий, реформ и мобилизации. Все они сходились на том, что положение народа определяет и диктует ситуацию в стране, а в конечном счете и ее судьбу. Но были не в состоянии прийти к единому мнению о том, являются ли крестьяне консервативным сообществом, сопротивляющимся всему новому (что можно было расценить и как благо, и как зло), или естественной движущей силой справедливости, а может быть, и революции. Служат ли крестьяне доказательством пользы современного капитализма или доказательством его вредоносности? Нуждается ли Россия в сильной руке абсолютной монархии или ей нужны современный институт гражданского общества, права и демократия?
В последние годы историки ставят под сомнение этот упрощенческий подход, противопоставляя факты крестьянской жизни (включая и заявления наблюдателей, не являвшихся крестьянами) прежним предубеждениям и программам и раскрывая опыт крестьян в отдельности от окружающих их мифов. Исследователи пристально изучают экономические взаимоотношения, семейную жизнь, религию, уровень грамотности и образования, песни и ритуалы, взаимоотношения с государством и помещиками, историю крестьянского сопротивления, восстаний и многие другие проблемы. В число наиболее важных открытий входит вывод об ошибочности представлений (разделявшихся многими современниками) об отдельном и обособленном «крестьянском мире», об «ином мире», основанном на «традициях» и «подлинности», изолированном от внешних культурных влияний и сопротивляющемся всяким изменениям. Вдобавок очень многое зависело от того, был ли «крестьянин» независимым трудящимся-собственником (и от размера, и от экономического положения его хозяйства), поденным рабочим, сельским ремесленником, недавним мигрантом в город, и от многих других факторов, включая место жительства. Не менее важно было и то, о ком из крестьян шла речь – о мужчине, возглавлявшем домохозяйство, о его жене, о подчинявшемся ему сыне или снохе, о вдове, о сироте или об обладателе какого-либо из множества иных статусов, определявшихся возрастом, полом и положением в семье[401].
От крестьян осталось совсем немного письменных источников, в которых бы фиксировался их опыт существования или мысли о своем месте в истории, особенно в эпохи, избежавшие революционных потрясений. Исследователи обнаружили некоторое число относящихся к XIX в. писем крестьян к своим родным[402]. Известен ряд мемуаров крестьян, ставших городскими рабочими, хотя в первую очередь речь идет об участниках последующих революций[403]. Наконец, существуют отдельные устные свидетельства[404]. Разумеется, мы не можем расценивать эти тексты как свидетельства «репрезентативного» или «аутентичного» крестьянского опыта: вообще говоря, они служили выражением опыта, но опыта сложного (подобно всякому опыту), а их содержание было продиктовано целью, с которой они записывались, содержащимися в них идеями, а также отличительными чертами авторов. Гораздо более многочисленны свидетельства, относящиеся к временам потрясений и революций, особенно к 1905–1907 и 1917–1921 гг., когда жители деревни отправляли носителям власти огромное число писем, петиций и резолюций. Но и к этому материалу следует относиться с осторожностью. Например, мы ничего или почти ничего не знаем о том, кто составлял тексты, подписывавшиеся группами крестьян, и тем более о том, как отдельные лица понимали те слова, с которыми они соглашались. Они называли себя крестьянами без всяких указаний на какую-либо из градаций того, что включало понятие крестьянства в смысле их повседневной жизни. Сочиняя письменные послания, крестьяне использовали широкий диапазон всевозможных средств выражения – от языка фольклора и религии до языка школы и прочитанных ими книг. Кроме того, немаловажную роль играли стратегические соображения, побудившие их взяться за перо и обратиться к конкретному адресату. Они писали, главным образом, с целью убедить и потому не забывали о том, кому пишут. Поэтому при пересказе истории крестьянского опыта необходимо не только расслышать их голоса, но и читать эти свидетельства (как и то, что писали о крестьянах) «против шерсти»: отыскивая смысл в конкретном выборе ими слов и сюжетов, сопоставляя слова и дела, не упуская из виду их субъективности и целей и, наконец, помня о том, что не было никакого типичного «крестьянина» – были миллионы крестьян, чей опыт, положение в общине и точка зрения отличались друга от друга во многих возможных отношениях.
Одним из самых важных различий была половая принадлежность. Авторы исторических трудов до сих пор сплошь и рядом видят в мужчинах «эталон», непреднамеренно полагая, что имеющиеся у нас свидетельства об опыте мужчин, о том, как они смотрели на мир, что делали и что говорили (составляющие большую часть всех свидетельств), относятся и к мужчинам, и к женщинам в рамках конкретной социальной группы. При изучении русской истории считается обычным рассматривать истории из жизни крестьян-мужчин историей «крестьян вообще» и расценивать то, что мужчины говорили и делали в 1905–1907 и в 1917–1921 гг. как историю «крестьянской революции». В данной главе поднимается вопрос о том, что именно к нашему традиционному повествованию о крестьянах и революции может добавить внимание к конкретно женскому опыту революции в деревне, включая собственно гендерный опыт – сознательно выстроенные, оспаривавшиеся и изменявшиеся представления людей о том, что значит быть «женщиной» или «мужчиной», нередко придававшие особую окраску тому, как они воспринимали историю и представляли себе перемены[405]. Несмотря на то что ограниченность источников делает мои ответы не всеобъемлющими и дискуссионными, я задаюсь вопросом о том, что нового привносят истории женщин и гендерных различий в историю русской революции. Разумеется, гендерные различия не являлись абсолютным разграничителем. Опыт, в основе которого лежат возраст, труд и миграции, способен сохранять независимость от гендерной принадлежности. Наконец, поступки женщин нередко определялись их идентичностью, обидами и их солидарностью с родными или со всей крестьянской общиной. Но все это – те детали, о которых необходимо помнить при изучении опыта во всем его богатстве и многообразии.
К началу 1900-x гг. многие представители русской интеллигенции расставались с мыслью о прежней романтизации крестьянства, на смену которой шли представления о сельской «отсталости» с ее опасностями. Сельскохозяйственные практики осуждались за их ориентацию на традиции и обычаи вместо разума и инноваций. Крестьянская вера порицалась за отсутствие в ней подлинной духовности, за то, что она сводилась не более чем к обрядам и ритуалам и опиралась на примитивные, суеверные и ложные (и даже «языческие») представления о православной вере и практике. Считалось, что семейная жизнь крестьян носит жестоко патриархальный характер и признает не только деспотическую власть старого главы семейства, но и обычаи домашнего насилия, обращенного на жен и детей, и даже сексуальную связь со снохами. Крестьянская община, подчинявшаяся решениям, которые принимались на периодических сходах глав семейств (главным образом, старейшин), подвергалась критике не только за то, что она якобы препятствует современным приемам ведения сельского хозяйства, но и насаждает среди крестьян дух принуждения и конформизма, которые подавляют личность. Говорилось, что для сельской жизни типично насилие, проявлявшееся в регулярных избиениях жен и детей, а кроме того – в традициях кровавых драк между молодыми людьми из соседних деревень. Наконец, пьянство в дни церковных праздников расценивалось как досадный, но характерный признак сельского бескультурья. Вместо того чтобы использовать праздничные дни для отдыха и «обмена мыслей», как писал в 1903 г. автор одной городской газеты с типичной для того времени гиперболизацией, крестьяне изматывают себя праздными утехами, приносящими вред и деревне, и семье: «…существуют местности, где праздники тянутся сплошной полосой на протяжении недель. Эти недели – сплошной разгул, сплошное пьянство. Одна деревня идет в другую, одна старается перещеголять другую „угощением“, количеством выставленного пива, водки и меда. В результате – потерянное время, истраченные деньги и силы, целый ряд драк, часто убийств и ряд судебных процессов». Самое худшее, по словам репортера, было то, что крестьяне считали все это своей обязанностью и долгом, доходя до того, что крестьянин, предпочитающий в праздник поработать, наказывался деревенской общиной[406]