Великая русская революция, 1905–1921 — страница 61 из 78

[594].

Бабель, несомненно, был одной крови с этим коммунистом-евреем, поэтом-агитатором и проповедником стали и шелка. Насилие и смерть, занимавшие ключевое место в размышлениях Бабеля, были неотделимы от революционной жизни и от вопроса о том, каким может быть еврей. Активистов – от сионистов до социалистов и таких сомневающихся революционеров, как Бабель, – приводил в отчаяние тип слабого, раболепного и пассивного еврея, ассоциирующийся с местечком, точно так же, как Бехбуди осуждал нравственную и интеллектуальную отсталость традиционного исламского мира, а Винниченко отвергал Украину, не преодолевшую ценности, сложившиеся в ситуации имперского угнетения. В своих произведениях, посвященных Гражданской войне, Бабель противопоставлял еврейскую хрупкость и деградацию возмужалости и плодородию русских, украинцев, казаков и поляков. Например, оскорбленный и морально уязвленный казак жаждал кровавой мести. Напротив, оскорбленный и уязвленный еврей был способен лишь сетовать, говорить и писать[595]. Но Бабель отрицал эту простую дихотомию в попытках найти альтернативный, более жизнеспособный еврейский тип. Такие сионисты, как Жаботинский, служили примером возмужалых евреев – героев сражений и физического труда. Бабелевский «Лютов» предлагал свой, большевистский вариант: очкастого еврея в седле, мчащегося с казаками в бой, рассказывающего старым евреям-философам наподобие Гедали, что революцию «кушают с порохом» и «приправляют лучшей кровью», и приветствующего жизнеутверждающее настоящее с его поездами, электричеством и революцией.

Разумеется, Бабелю был известен еще один ответ – в лице одесского еврея. Мы уже видели, что в 1916 г. в Петрограде ему не хватало солнечного и веселого духа еврейских фантазеров, шутников, изобретателей и маклеров. В его дневнике 1920 г. друг другу противопоставляются «длинные, молчаливые, длиннобородые» польские и украинские евреи и «толстые и jovial» евреи из Одессы (21.07). Бабель развивает это противопоставление, перерабатывая свои военные заметки в прозу: «Безжизненные еврейские местечки… Прикрытая раскидистыми хибарками, присела к нищей земле синагога, безглазая, щербатая… Узкоплечие евреи грустно торчат на перекрестках. И в памяти зажигается образ южных евреев, жизнерадостных, пузатых, пузырящихся, как дешевое вино». Вообще говоря, в жизни местечковых евреев из «черты оседлости» присутствовала «горькая надменность», родившаяся из «скорби». Но в их телах не было «теплого биения крови»[596]. Этот контраст становится еще более отчетливым в популярных «Одесских рассказах» Бабеля, написанных в начале 1920-х гг. Здесь мы видим жизнеутверждающую альтернативу этой малокровной горькой надменности – дионисийский (или раблезианский) еврейский дух праздника, чувственности, денег и смеха. Мы видим оживленную еврейскую улицу с ее нерелигиозными евреями и евреями-иконоборцами, еврейскими жуликами и гангстерами и с еврейскими радостями.

В большинстве этих рассказов фигурирует гангстер Беня Крик. В самом знаменитом из «Одесских рассказов» «Как это делалось в Одессе» рассказчик и старик-еврей сидят на кладбищенской стене. Окидывая взглядом это пристанище смерти, рассказчик спрашивает у старика, каким образом Бене Крику удалось стать еврейским «королем» Одессы. «Так вот», – отвечают ему, —

забудьте на время, что на носу у вас очки, а в душе осень. Перестаньте скандалить за вашим письменным столом и заикаться на людях. Представьте себе на мгновение, что вы скандалите на площадях и заикаетесь на бумаге. Вы тигр, вы лев, вы кошка. Вы можете переночевать с русской женщиной, и русская женщина останется вами довольна. Вам двадцать пять лет. Если бы к небу и к земле были приделаны кольца, вы схватили бы эти кольца и притянули бы небо к земле.

Таким-то человеком и был Беня Крик, новый еврей, смело носящий кремовые штаны, шоколадный пиджак и малиновые штиблеты – гордый и бесстрашный еврей, дерзкий житель большого мира, оставивший за спиной все обиды диаспоры и империи. Крик отлично знал об изгнании евреев и об их страданиях: он полагал, что со стороны Бога «было ошибкой поселить евреев в России, чтобы они мучились, как в аду». Но он собирался не страдать, а бороться и играть – жить в плодородном (и веселом) еврейском мире песен, любви, секса и родов[597].

Это были сюжеты из прошлого. И как почти все остальное, написанное Бабелем, эта «густая печаль памяти» сплавлялась с фантазиями о новой героической жизни. Драки и крики на людной площади о революции ради счастья и удовольствия или просто поиски удовольствия соперничали и смешивались с необходимостью скорбеть по всем утратам, неудачам и разочарованиям. Бабель мог отважно скакать на коне вместе с красными казаками, не теряя ни очков знания у себя на носу, ни тоски в своем сердце. Потому что, может быть, одно не мешало другому. Может быть, все это были разные стороны единой и всеохватной картины, в которой избавление было невозможно без овладения силой всеми сторонами человеческого существования, включая и то, что традиционная мудрость жизни считает противоположностями. А может быть, тут было что-то наподобие того, что в 1940 г., в разгар очередной катастрофы, постигшей евреев и весь мир, предполагал в своих размышлениях об истории и спасении германо-еврейский радикальный мыслитель Вальтер Беньямин, писавший о присутствующей в традиционных еврейских верованиях идее, согласно которой не надо «испытывать будущее» для того, чтобы найти путь в него: он лежит на диалектическом пути «вспоминания», совершаемого в настоящем. Более того, тот, кто «улавливает отношения», служащие пересечением прошлого, настоящего и будущего, способен понять, что «каждая секунда была маленькой калиткой, в которую мог войти Мессия»[598].

В стремлении преодолеть угнетающее наследие имперского прошлого и пределы революционного настоящего, проложить путь из того мира, каким он был и какой он есть, в тот мир, каким он должен быть, Бехбуди, Винниченко и Бабель считали, что лишь глубокая революция в сфере культуры, нравственности и духа способна спасти их народы и все человечество. Речь шла о такой культурной революции, которая, как указывал Бехбуди, должна была не уничтожать различия и разнообразие и отвергать принципиально важный диалог между «нашим образом жизни» и потребностями «нашей эпохи», а реализовать потенциал всего пестрого космополитического мира. Эта революция не должна была ограничиваться каким-либо одним аспектом человеческого опыта или потребностей, так как только «всестороннее освобождение», как предупреждал Винниченко, будет настоящим освобождением. Как показал Бабель, эта революция должна была объединить в себе даже то, что на первый взгляд противоречило друг другу – насилие и счастье, утрату и обретение, горе и смех, лишь это позволило бы познать истину, делающую человека свободным. Все трое по-разному стремились к революционному знанию, которое позволило бы открыть «маленькую калитку», через которую удалось бы выйти на свет из тьмы неравенства, изолированности и насилия.

Глава 8Утописты

Во время революции 1905 г. будущий самый знаменитый российский поэт-футурист Владимир Маяковский, а тогда еще 12-летний мальчишка, живший в провинциальном грузинском городе Кутаиси, решил, что думать о революции намного интереснее, чем думать об учебе. После того как на следующий год его семье по финансовым соображениям пришлось перебраться в Москву, он вызвался помогать марксистам в распространении листовок среди рабочих. В 1909 г. это привело 16-летнего Маяковского в тюрьму, где он с большим удовольствием «подымал бучу» так же, как делал в гимназии и перед заводскими воротами. Несколькими годами раньше Лев Бронштейн, впоследствии прославившийся под фамилией Троцкий, а в то время учившийся в старших классах, тоже открыл для себя, в какое возбуждение его приводят мечты о революции. Это случилось в провинциальном украинском городе Николаеве, куда незадолго до того переселилась его семья и где он познакомился с социалистами, сосланными туда правительством для того, чтобы держать их подальше от главных центров радикальных движений. Подростком он решил стать профессиональным революционером, вследствие чего через несколько лет был арестован и в 19-летнем возрасте сослан в Сибирь. Александра Коллонтай, выросшая в преуспевающей петербургской семье, пришла в революцию будучи не удовлетворена ролью молодой домохозяйки и матери, обнаружив в социалистических книгах и кружках идеи о радикально иных возможностях для нее самой и для других женщин. В тот же год, когда был арестован Троцкий, она издала свою первую книгу о семье нового типа. Издание книги стало для Коллонтай первым шагом к жизни революционерки, проповедующей новый тип любви и новый тип общества.

Три этих революционера, во многих отношениях сильно отличавшихся друг от друга, несмотря на то что все они были приверженцами марксизма и большевизма, несомненно, объединились бы в протесте против названия, выбранного мной для посвященной им главы. Утопия – слово, неприемлемое для революционеров, особенно для марксистов. Если утопия означает – как полагает большинство людей еще с тех пор, как в XVI в. Томас Мор придумал это слово для своей книги «Утопия», соединив друг с другом греческие слова, означающие «счастливое место» (eutopos) и «несуществующее место» (outopos), – идеальный мир, в основе которого лежат не наблюдаемая реальность, а воображение, надежда и желания, то всякий марксист обязан отвергать обвинение в какой-либо причастности к утопии. Этот ярлык особенно возмущал русских большевиков, на которых его часто навешивали критики из числа приверженцев ортодоксального марксизма. В теории марксисты придерживались основанных на фактах, рациональных представлений о социальных и экономических отношениях, о природе людей и о возможностях для изменений. Согласно знаменитому высказыванию Фридриха Энгельса, сделанному им в своей фундаментальной книге о различных видах социализма, марксизм носит «научный», а не «утопический» характер. Энгельс сетовал, что проблема с социалистами-«утопистами» заключается в том, что предлагаемые ими решения социальных проблем они целиком выдумывают «из головы», вместо того чтобы выстраивать их посредством тщательного и аргументированного анализа реальных социальных и экономических условий существования. Согласно его ироническому замечанию для социалистов-утопистов достаточно того, что социализм для них «есть выражение абсолютной истины, разума и справедливости, и стоит только его открыть, чтобы он собственной силой покорил весь мир»