я», опасаясь того, что массы этого не поймут. Но «за этим страхом перед словом скрывается страх перед делом: борьбой, массой, революцией». Из этого пессимизма, лишавшего сил либералов (и буржуазию), вытекает необходимость того, чтобы «народ» сам воплотил в жизнь демократию, которой либералы желают, но за которую они не осмеливаются сражаться.
Большинство марксистов, и в первую очередь его товарищи-меньшевики, считали подобные заявления если не ересью, то безрассудством: если бы простой народ сам взялся за совершение демократической революции, осуществить которую предстояло буржуазии и либеральной интеллигенции, то это было бы ошибочно с исторической точки зрения и вредно с политической точки зрения. Но Троцкий утверждал, что война сделала невозможное возможным. Он описывал русско-японскую войну такими выражениями, которые оказались еще более уместными десять лет спустя применительно к мировой войне: как «страшное чудовище, дышащее кровью и пламенем», которому сопутствуют ужасы «кризиса, безработицы, мобилизации, голода и смерти». В то время как изначально это порождало в людях лишь «чувство подавленности, отчаяния», опыт войны изменил настроения улицы, превратив их из «абсолютного отчаяния» в чувство «сконцентрированного негодования». В этой атмосфере настало время начать революцию «улицы», всеобщую забастовку городских рабочих за мир и созыв Учредительного собрания[669]. Это было точным предсказанием того, что действительно произошло в 1905 г., а затем еще раз, много лет спустя и в большей полноте, в 1917 г. Но в 1904 г. (или, если на то пошло, в первые месяцы 1917 г.) такие прогнозы о ходе грядущей революции казались утопическими до абсурда даже большинству революционеров.
Разразившиеся после Кровавого воскресенья уличные волнения вынудили Троцкого вернуться в Россию, чтобы принять участие в революции, превращавшей его теории в «живую реальность»[670]. Однако угроза ареста вынудила его избрать своей резиденцией не столицу, а соседнюю Финляндию (входившую в состав Российской империи, но имевшую большие свободы). Так как большинство социалистов по-прежнему полагало, что непосредственной задачей является либеральная «буржуазно-демократическая» революция, Троцкий делал все, что мог, чтобы подорвать веру в буржуазный путь законности и реформ. После изданного б августа царского манифеста, обещавшего совещательную Думу, Троцкий обличал либералов за их неспособность понять, что демократию нельзя получить «посредством подписания бумаг. Демократия обретается на улицах. Она обретается в борьбе»[671]. Во время всеобщей октябрьской стачки, ставшей очередным живым подтверждением ожиданий Троцкого, он вернулся в Петербург и был избран вице-председателем Совета рабочих депутатов. Он составлял проекты резолюций, участвовал в принятии решений и выступал с многочисленными речами.
Но в первую очередь он восхищался энергией «улицы» с ее стихийным напором и неконтролируемыми возможностями. Такая революция, – писал он впоследствии, – «привлекательна, как красивая и страстная женщина, широко расставляющая свои объятия и жадно целующая воспаленными устами». Он часто интерпретировал те события в подобных эмоциональных терминах и видел в эмоциях источник беспрецедентных возможностей:
Какой-то огромный и таинственный процесс совершался в бесчисленных сердцах: разрывались узы страха; личность, едва успев осознать себя, растворялась в массе, масса растворялась в порыве… Она неслась вперед, как морской вал, гонимый бурей. Каждый день поднимал на ноги новые слои и рождал новые возможности. Точно кто-то гигантским пестом размешивал социальную квашню до самого дна… Все разложилось и превратилось в хаос. И в то же время в этом хаосе пробуждалась потребность в новом порядке, и кристаллизовались его элементы[672].
Если эта революция, как впоследствии выражался Ленин, была «генеральной репетицией революции 1917 г.»[673], то кульминацией выступлений Троцкого стала в 1906 г. его речь на суде, перед которым он вместе с другими вождями Совета предстал по обвинению в подготовке вооруженного восстания.
Троцкий превратился из подсудимого в прокурора, обвинив правительство в политическом беззаконии. В основу своих обвинений он положил нравственные законы (хотя, будучи марксистом, он бы так не сказал). Согласно его аргументации царский режим прибегал к насилию, когда чувствовал себя сильным, и шел на уступки, когда чувствовал страх. Напротив, улица вдохновлялась «совестью», «энтузиазмом» и «моральным перерождением». Как же руководителей Совета можно обвинять в подготовке, согласно утверждению прокурора, вооруженной борьбы против существующего «образа правления», если это правление незаконно?
Правительство давно уже сдвинулось с нации на свой военно-полицейско-черносотенный аппарат. То, что у нас есть, это не национальная власть, а автомат массовых убийств… И если мне скажут, что погромы, убийства, поджоги, насилия… есть образ правления Российской империи, – тогда я признаю вместе с прокуратурой, что… мы… вооружались против образа правления Российской империи[674].
Сидя в тюремной камере в ожидании отправки в Сибирь и еще полный революционных переживаний, Троцкий писал о том, что в России неизбежна новая революция, которая будет продолжаться до тех пор, пока пролетариат не придет к власти. Он утверждал, что это не утопическая мечта, так как «утопия» означает веру в «чудеса», а не в «факты» и потому противоречит ходу истории[675]. Троцкий предлагал новое понимание реализма, противоречившее традиционным представлениям о реальности. Хотя его товарищи впоследствии считали написанные им в тюрьме статьи о грядущей революции фантастикой, Троцкий отказывался признавать традиционные идеологические постулаты о необходимом и возможном – и особенно давнюю марксистскую точку зрения, согласно которой отсталая Россия нуждалась в буржуазно-демократической революции, прежде чем в ней могла состояться пролетарско-социалистическая революция. По мнению Троцкого, было бы «величайшей утопией» думать, что пролетариат, захватив власть, «сможет, даже если захочет, ограничить свою миссию созданием революционно-демократической обстановки для социального господства буржуазии». Полагать, что рабочие смогут остановить свою революцию на этом этапе, – «утопизм худшего сорта, это какой-то революционно-обывательский утопизм»[676]. Троцкий пытался прорваться и сквозь тьму настоящего, и сквозь идеологические постулаты об истории, чтобы «вскрыть… „возможности“», создаваемые прежде невиданными историческими условиями[677]. Он признавал всю сложность предстоящих задач, и не в последнюю очередь необходимость заручиться поддержкой русских крестьян и вовлечь в революцию Западную Европу, так как русскому пролетарскому государству не удастся долго продержаться в окружении буржуазных врагов. Но он утверждал, что история создает реальные условия для реализации неожиданных и новых возможностей: неустойчивая власть русского самодержавия, слабость российских средних классов и своеобразный ход российской индустриализации, породивший многочисленный рабочий класс, сильно сосредоточенный в больших городах и на больших предприятиях, являлись такими элементами российской «отсталости», которые парадоксальным образом создали уникальные условия для пролетарской революции. Что было действительно «неосуществимо» и «невозможно»[678] – воображать, что революционный пролетариат может быть «остановлен»[679].
В годы репрессий и отступления после 19°5 г. Троцкий продолжал выражать такую точку зрения на революцию с оптимизмом и рвением, поразительными для эпохи, когда большинство образованных русских не питали особых надежд даже на буржуазно-либеральную революцию. Совершив очередной побег из сибирской ссылки, Троцкий поселился в Вене и посвятил все свои силы издательскому делу, литературному творчеству и выступлениям. Относясь к словам как к практическому орудию, влекущему за собой реальные последствия в окружающем мире, он оттачивал свой дар красноречия, приглядываясь к тем ораторам, чьи выступления казались ему наиболее убедительными, включая вождя французских социалистов Жана Жореса (1859–1914), носителя «вулканической нравственной страсти», чей талант «сосредоточенного гнева» производил на Троцкого большое впечатление[680]. После того как в августе 1914 г. разразилась война, Троцкий приветствовал ее, считая, что она открывает путь к глобальной революции. Зрелище того, как главные западноевропейские социалистические вожди и партии спешили выступить с патриотическими заявлениями о поддержке своих правительств с тем же пылом, с каким прежде они выступали за интернационализм и антимилитаризм, шокировало последних противников войны среди социалистов и повергло их в депрессию. Но Троцкий относился к военной катастрофе и предательству левых оптимистично. «Война 1914 года», – утверждал он, – выведет историю из ее «тупика», четко показав всем полный крах прежних ложных надежд, включая капитализм, империализм, национальное государство, либерализм и реформистский социализм. Благодаря этой смерти иллюзий перестанут быть утопическими самые радикальные представления о грядущем мире: народы освободятся из-под власти империй, население колоний проснется, и само национальное государство будет отброшено как реликт старого мира капитализма, угнетения и войн. «В нынешних исторических условиях пролетариат должен быть заинтересован не в обороне устаревшего национального „отечества“… а в создании более могучего и прочного отечества, республиканских Соединенных Штатов Европы как основы Соединенных Штатов Мира». Не желая предаваться «отчаянию», в которое впало столько «революционеров-марксистов» после начала войны и отказа социалистических партий от интернационализма, Троцкий противопоставлял этому чувству пророческий оптимизм. «Эпоха, в которую мы вступаем, будет нашей эпохой… Мы, революционеры-социалисты, не хотим войны. Но мы не боимся ее… Среди этой адской музыки смерти мы сохраняем ясность мысли и незамутненный взор, ощущая себя единственной творческой силой будущего»