ями политического равенства и политических прав, они в то же время тщательно соблюдали идеологическую установку своей партии, гласившую, что лишь классовое единство пролетариата мужского и женского пола, а вовсе не феминистский гендерный сепаратизм способно дать женщинам «свет и свободу», обещанные им революцией[34].
Во многих документах 1917 г. – служащих для нас окном в поток слов, в который бы мы окунулись на революционных улицах, – свобода понимается как явление положительное, активное и преобразующее жизнь. Популярный образ свободы как разбитых оков определялся в позитивном ключе, не в последней степени как избавление от физических страданий: рабочих больше не будут наказывать кулаком и розгой, бедняки больше не останутся голодными, граждан больше не будут посылать на войну, активистов за их речи больше не будут бросать в тюрьму или ссылать в Сибирь[35]. Но многие голоса, давая свое определение свободы, видели нечто большее, помимо разбитых оков. Большинство русских как будто бы полагало, что истинная свобода не может не быть силой, обеспечивающей перемены к лучшему. Согласно еще одному образу, популярному в 1917 г., за разбитыми оковами должен последовать рассвет. При этом речь шла о социальном рассвете. Свобода должна была не только освободить индивидуумов от наложенных на них ограничений, но и создать свободное сообщество «граждан», живущих в условиях справедливости. Либеральные политические философы издавна предостерегали от этого нелиберального стирания грани между «свободой и ее сестрами, равенством и братством». Согласно этой аргументации смешивать свободу, избавляющую индивидуума от внешних помех и позволяющую ему вести активную жизнь, посвященную стремлению к счастью, с той свободой, которая непосредственно насаждает счастье путем преобразования общества, является опасной ошибкой. Более того, – продолжают авторы этих аргументов, – личную свободу при этом путают с социальной свободой, а также с совершенно иной задачей (возможно, похвальной, но не входящей в определение свободы как таковой), заключающейся в гарантиях «признания» достоинства и значимости индивидуумов, отчуждаемых или угнетаемых вследствие их классовой, половой, расовой, этнической или религиозной принадлежности[36]. Иными словами, «свободу» не следует путать с правами и справедливостью. Но, разумеется, под знаком именно такого смешения воли с ее «сестрами» свобода понималась и воплощалась в жизнь в ходе современных революций, от Франции конца XVIII в. до нашей эпохи. Во время российской революционной весны многие рабочие, крестьяне и солдаты утверждали – особенно в письмах и обращениях в Петроградский совет, члены которого считались народными представителями, – что воля требует активного насаждения социального равенства и братства. В конкретном плане это означало не только обуздание «буржуазии», которая «не отдаст свободу, хотя бы им это жизни стоило»[37], но и решение самых злободневных проблем: обеспечения продовольствием, контроля над ценами, передачи всей земли тем, кто ее обрабатывает, повышения доступности образования[38]. Большинству представителей русского простого народа было трудно понять либеральное предупреждение о том, что «смешение воли с ее сестрами», равенством и братством, чревато не только неверными представлениями о свободе, но и крахом истинной свободы[39]. О какой свободе могла идти речь без признания всеобщих прав, без всеобщего процветания, всеобщей власти, всеобщего счастья?
И все же, как это часто происходит во время революций, никакая точка зрения не могла представлять взгляды всех людей, даже всех представителей одного класса. Многие россияне, принадлежавшие к низшим классам, признавали концепцию свободы как освобождения от всяких ограничений, хотя скорее в радикальном, чем в либеральном смысле. В конце марта некто А. Земсков, называвший себя «ничтожным рабочим», отправил министру юстиции Александру Керенскому – в те первые месяцы революции тот был единственным социалистом в правительстве – длинное и путаное письмо о «свободе», в котором излагал «ту истину, которую может чувствовать только рабочий человек, способный говорить чистую правду».
С того момента, как с высоты трона слетел последний российский самодержец, вы со всех сторон слышите хвалебные гимны новому государственному строю и свободе. Новый строй рисуют в золотых красках, свободу воспевают под звон колоколов – вот звуки переживаемых революционных дней. Я, обличающий эту шумиху, – враг какого бы то ни было государственного строя, но свободу хотел бы прославить громче и торжественнее, чем вы, рабы грешной земли, если бы свобода явилась к нам откуда-нибудь. Но весь вопрос в том: свободу ли вы воспеваете? Не новые ли цепи под именем свободы вы прославляете? Да, факты переживаемой политической действительности так ясно говорят, что даже не нужно ссылаться на историю и взгляды очень многих буржуазных ученых, которые ранее имели неосторожность намеками выразить некоторую долю истины, чтобы безошибочно сказать, что свобода и государственный порядок – несовместимы… Русский рабочий, услыхав, что царя уже нет, глубоко и наивно верит, что настал час его освобождения, а почтенный Милюков [лидер либеральной Конституционно-демократической партии. —Прим. авт.] и подлая пресса еще 2 марта объявили, что «цепи с народа сняты». Но фактически свободы у нас не было ни одной секунды даже в самый разгар революции… раньше чем было снято старое самодержавное ярмо, в Таврическом дворце [совместной резиденции Временного правительства и Петроградского совета. – Прим, авт.] на скорую руку был сработан хомут, который с песнями и гимнами надели на народную шею, да и кричат на весь мир: «Свобода!!» А на самом деле это хомут… Вот насколько испорчено зрение у народа, что он не может различить две вещи: хомут и свободу!..
Порой Земсков впадает в философский тон, объясняя, почему эта новая свобода – «гнусная ложь»:
всякая государственная власть (даже и в демократических государствах) основывается на насилии по отношению к своим подданным… там, где есть свобода, нет насилия, и там, где есть насилие, нет свободы.
Но в первую очередь он дает определение свободы, отталкиваясь от вопросов социальной власти – причем речь идет не об абстрактном контроле над средствами производства (марксистское определение класса), а о конкретных формах власти над самими телами бедноты:
Лозунги времени: «Свобода!» «Долой насилие!» Но все лидеры нашего революционного движения, провозгласившие эти лозунги, проповедуют и энергично поддерживают жестокую воинскую дисциплину в войсках – эту самую грубую форму насилия… Во все горло кричат, что «цепи разрушены и настала свобода!» Но, черт возьми, какая это свобода, когда по-прежнему, как овец, ведут под пушки и пулеметы миллионы безгласных рабов и офицер так же, как и раньше, распоряжается этим рабом, как вещью, когда по-прежнему только грубым насилием удерживается многомиллионная армия серых рабов…
Земсков испытывает настолько сильные классовые чувства, что причисляет к угнетателям народа не только капиталистическую «буржуазию», заявляя, что это же верно и в отношении «всей… интеллигенции (в особенности социалистической интеллигенции)». Более того, он ощущает особое презрение к социалистам-интеллектуалам, утверждающим, что революция «руководствуется одной целью – желанием народу свободы, счастья и всякого блага»:
И как это глупо верить этим словам. Да разве народ хочет, чтобы вы пеклись о нем, заботились и т. д.? Нет, народ хочет, чтобы вы слезли с его спины. Если вы хотите народу блага, счастья и проч., то слезьте с его могучей спины, на которой вы сидите и выжимаете из него соки, не живите его трудом, не жрите чужого… Ведь народ вами угнетен и он давно знает, что все вы сидите на его спине: и дворянин, и купец, и ученый, и поэт, и журналист, и поп, и юрист – все вы с хищнической жадностью расхищаете продукты его труда. Вот отчего народ страдает и вот где корень социального зла. Для народа нужно только, чтобы вы, паразиты, не сидели на его спине, а уж как он, освобожденный от вашего ига, будет управляться, заботиться – не ваше дело. Но, наверное, можно сказать, что создавать государство ему будет незачем… Прошу не окрестить меня именем анархиста: я не анархист – я свободный от предрассудков пролетарий[40].
В наших прогулках по революционному Петрограду нам наверняка захотелось бы нанести визит писателю Максиму Горькому. Скажем, мы могли бы отдохнуть в его квартире (он привечал у себя самых разных людей) и поинтересоваться его мнением о революции и смысле свободы. Горький, один из самых влиятельных представителей общественности в России, особенно грамотного простого люда и интеллектуалов левого толка, сам много бродил по свету в поисках сюжетов. Происходя из рядов провинциального среднего класса, в молодости он исходил Россию и перепробовал всевозможные занятия, побывав в том числе подмастерьем и мальчиком на посылках в иконописной мастерской, помощником повара на волжском пароходе, строительным рабочим, помощником продавца на базаре и газетным репортером. Познакомившись с членами нелегального студенческого кружка в Казани, он заинтересовался социалистическими идеями. Но в первую очередь он был крупным писателем – одним из самых популярных писателей в России того времени, причем особую известность ему принесли рассказы и пьесы о неприкаянных плебеях, ведущих бродячий образ жизни на дне общества. По взглядам он был близок к большевистской партии, которой нередко оказывал финансовую помощь, и к самому Ленину, хотя и не спешил формально вступать в ряды партии.