Когда фон Риббентроп в сопровождении фон Шуленбурга и меня впервые прибыл в Кремль 23 августа, он был убежден, что вначале будет иметь дело с одним Молотовым, а присутствия Сталина можно ожидать на более поздней стадии переговоров. Поэтому в тот момент, когда мы вошли в комнату, Риббентроп был очень удивлен, когда увидел, что рядом с Молотовым стоит Сталин. Этот ход был рассчитан на то, чтобы вывести германского министра иностранных дел из равновесия; а еще он означал намек на то, что договор может быть заключен либо сейчас, либо никогда.
Поведение Сталина было простым и без претензий, точно таким же, как и часть его тактики ведения переговоров, похожей на отеческую доброжелательность, с помощью которой он знал, как победить своих оппонентов и ослабить их бдительность. Но было интересно наблюдать и быстроту, с какой веселое дружелюбие сталинского отношения к фон Риббентропу или шутливая и любезная манера, с которой он обращался с одним из своих младших помощников, превращались в ледяную холодность, когда он выкрикивал короткие распоряжения или задавал некоторые имеющие отношение к делу вопросы.
Я собственными глазами увидел покорность начальника Генштаба Красной армии генерала (с 1940 года – маршала. – Ред.) Бориса Шапошникова, когда Сталин разговаривал с ним. Помню услужливую и послушную манеру, с которой наркомы вроде Тевосяна вставали со своих мест, как школьники, когда Сталин задавал им вопрос. На всех совещаниях, на которых я видел Сталина, Молотов был единственным подчиненным, разговаривавшим со своим начальником как товарищ с товарищем. И все же отчетливо ощущалось, как почтительно глядел он на Сталина, как был счастлив иметь привилегию служить ему. На последующих заседаниях Сталин часто просил Молотова председательствовать в ходе дискуссий. Возможно, это делалось потому, что Сталин официально еще не занимал никакого правительственного поста. Но очевидно, что одним из правил игры было то, что Молотов отказывался брать на себя функции председателя, и тогда Сталин единолично выступал за советское руководство. Однажды, когда Сталин попробовал заставить Молотова вести переговоры, последний возразил: “Нет, Иосиф, говорить будешь ты; я уверен, что ты это сделаешь лучше, чем я”. Тогда Сталин вкратце изложил советскую точку зрения в своей лаконичной и четкой манере, а Молотов повернулся к германской делегации с улыбкой удовлетворения, говоря: “Разве я не говорил, что он сделает это лучше, чем я?”
Поведение любого другого члена политбюро, казалось, отражает особые личные отношения со Сталиным. Тон бесед советского вождя с Ворошиловым был сердечным, как между друзьями; с Берией и с Микояном он был дружелюбен, а с Кагановичем – сух и несколько сдержан. Никогда не слышал, чтобы Сталин что-то говорил Маленкову; но на общественных мероприятиях, которые я посещал, как, например, сессии Верховного Совета Советского Союза, он обычно сидел рядом с Маленковым и энергично с ним беседовал, демонстрируя особо близкие отношения между ними.
На встречах Сталин часто удивлял нас объемом своих знаний по техническим вопросам, которые обсуждались, и уверенностью, с которой он принимал решения. Даже в вопросах стиля, когда проблема требовала отыскания точных формулировок для дипломатического документа или официального коммюнике, он действовал уверенно и проявлял огромную трезвость ума и такт. Помню, как я вручил ему проект совместного коммюнике, объясняющего советское вступление в Польшу, который я перевел на русский. Сталин быстро просмотрел его, затем взял карандаш и попросил разрешения посла внести в текст несколько изменений. Он сделал это буквально за несколько минут, ни разу не посоветовавшись с сидевшим рядом с ним Молотовым; потом вручил мне переделанный текст, попросив меня перевести его на немецкий для посла. Я прошептал графу Шуленбургу: “Он значительно его улучшил”. И действительно, сталинский текст был намного более “дипломатичным” объяснением этого акта, который мы намеревались довести до сведения общества. “Древние римляне, – произнес Сталин, обернувшись ко мне, – не вступали в бой обнаженными, а прикрывались щитами. Сегодня корректно сформулированное политическое коммюнике играет роль таких щитов”. Первоначальный проект был передан нам из Берлина; посему, даже если посол и разделял мое мнение о переделанном тексте, он был обязан получить согласие Берлина на сохранение этих исправлений. Разрешение было получено тотчас же. Потом мне рассказали, что оба текста были представлены Гитлеру для сравнения и он немедленно выбрал тот, что был составлен Сталиным, произнеся: “Конечно, этот! Разве вы не видите, что он много лучше? Кстати, а кто его написал?”
Таким же образом на меня произвели впечатление знания Сталина в области техники, когда, например, он вел заседание германских и российских экспертов, посвященное обсуждению спецификаций артиллерийских орудий для орудийных башен крейсера, который Германия должна была поставить Советскому Союзу (тяжелый крейсер «Лютцов» был куплен в сентябре 1940 года недостроенным. Однако, имея мощные 203-миллиметровые орудия главного калибра, переименованный в «Петропавловск», крейсер нанес немалые потери немцам в ходе обороны Ленинграда в 1941–1944 годах. В 1944 году переименован в «Таллин». Исключен из состава ВМФ в 1958 году. – Ред.), или когда германская торговая делегация обсуждала со Сталиным объем и характер поставок, которые надлежало выполнить обеим странам. Без четкого сталинского разрешения невозможно было получить никакого советского согласия на продажу некоторых стратегических сырьевых материалов; но как только это разрешение было дано, оно было равносильно приказу, который в точности выполнялся.
Переговоры 23 августа оказались легкими. Фон Риббентроп новых предложений не привез, но повторялся в тех идеях, которые уже давно обсуждались на предварительных переговорах между Молотовым и Шуленбургом и также содержались в гитлеровской телеграмме Сталину. Фон Риббентроп не отказал себе в бесчисленных объяснениях в дружбе, на которые Сталин ответил сухой, конкретной и краткой благодарностью, формулировка договора не составила трудов, поскольку Гитлер принял советский проект в принципе. Окончательный вариант содержал два важных добавления. Статья 3, в которой две стороны соглашались постоянно консультироваться и информировать друг друга обо всех дипломатических шагах, которые намереваются предпринять в вопросах, представляющих интерес для другой стороны, и статья 4, предусматривающая, что ни одна из сторон не может принимать участия в каком-либо блоке, прямо или косвенно направленном против другой страны-участницы. Срок действия договора был изменен с первоначально предложенных пяти лет до десяти; и статья 7 утверждала, что договор вступает в силу после подписания, а не после ратификации, как предлагалось вначале.
Москва придавала величайшее значение секретному протоколу, который должен был прилагаться к этому договору. Согласно протоколу, демаркационная линия между сферами влияния Германии и Советскою Союза в Прибалтике проходила вдоль северной границы Литвы, а в Польше она должна была пролегать по рекам Нарев, Висла и Сан[230]. Кроме того, секретный протокол содержал германское признание советских претензий на Бессарабию.
После того как окончательный текст советско-германского пакта о ненападении и протокола к нему был согласован, фон Риббентроп представил черновик совместного коммюнике, которое обоим правительствам надлежало опубликовать на следующий день. В тексте в цветистых и напыщенных выражениях воздавалась хвала воссозданной германо-советской дружбе. Сталин прочел это и снисходительно улыбнулся. “Не кажется ли вам, – произнес он, обернувшись к министру иностранных дел, – что мы должны уделить чуть больше внимания общественному мнению в наших странах? Многие годы мы выливали ушаты помоев друг другу на голову, а наши ребята-пропагандисты при этом лезли из кожи; и вот теперь мы вдруг стремимся заставить наши народы поверить, что все прошлое забыто и прощено? Дела так быстро не делаются. Общественное мнение в нашей стране и, может быть, в Германии тоже надо постепенно подготовить к переменам в наших отношениях, которые принесет с собой этот договор, и надо его приучить к ним”. С этими словами он предложил более умеренную формулировку коммюнике, которая была с готовностью принята. Помимо этой маленькой лекции о дипломатических тонкостях, Сталин был очень вежлив на протяжении всех дискуссий, а его первоначальная сдержанность постепенно перешла в некоторое веселое дружелюбие, которое было для него весьма типично. В конце переговоров было подано шампанское, и Сталин даже предложил тост за здоровье Гитлера.
После заключения договора от 23 августа и, особенно, договора от 23 сентября[231] Сталин устроил для германских переговорщиков щедрые праздничные приемы. По этим случаям он озвучил некоторые мнения, которые могли быть созвучны злобе дня, но которые все-таки позволяют сделать некоторые выводы в отношении его образа мыслей. Так, например, тон, в котором Сталин говорил о Гитлере, и манера, в которой он провозгласил тост в его честь, приводят к заключению, что на него явно произвели впечатление определенные черты характера и действия Гитлера; но я не мог избавиться от ощущения, что это были как раз те черты и действия, которые самым решительным образом отвергались немцами, противостоявшими нацистскому режиму. Восхищение, кстати, похоже, было взаимным с той разницей, что Гитлер до последнего момента оставался поклонником Сталина, в то время как отношение Сталина к Гитлеру после нападения последнего на Советский Союз, как говорят, поначалу превратилось в жгучую ненависть, а потом в презрение.
Сталин и не старался спрятать свою нелюбовь и недоверие к Англии. В его глазах Британия прошла свой зенит и утратила способность делать великие политические решения, Однако он с нескрываемым уважением говорил о Соединенных Штатах и их экономических достижениях…» [95. С. 364–370].