Великая трансформация: политические и экономические истоки нашего времени — страница 5 из 6

К главе 1

Равновесие сил как политика, как исторический закон, как принцип и система

1. Политика равновесия сил. Равновесие сил как политика есть английская национальная традиция. Она имеет чисто прагматический характер, связанный с реальными фактами, а не отвлеченными теориями, и ее не следует смешивать ни с принципом, ни с системой равновесия сил. Эта политика была обусловлена географическим положением Англии — острова, который находился близ континентального побережья, занятого организованными политическими образованиями. «В эпоху своего становления английская школа дипломатии, от Уолси до Сесила, проводила политику равновесия сил как единственный для Англии шанс обеспечить безопасность перед лицом формировавшихся тогда крупных континентальных государств», — пишет Тревельян. Курс этот прочно утвердился при Тюдорах; впоследствии его придерживались сэр Уильям Темпль, Каннинг, Пальмер-стон и сэр Эдуард Грей. Он почти на два столетия опередил появление системы равновесия сил на континенте и в своем развитии был совершенно независим от континентальных источников доктрины равновесия сил как принципа, выдвигавшегося Фенелоном или Ваттелем. Тем не менее формирование подобной системы весьма содействовало английской внешней политике, так как оно в конечном счете облегчало Англии задачу организации союзов против любой державы, занимавшей ведущее положение на континенте. По этой причине британские государственные деятели склонны были поддерживать представление о том, что английская политика равновесия сил является, по сути, простым выражением принципа равновесия сил и что, следуя подобной политике, Англия лишь выполняет свою функцию в основанной на этом принципе системе. Нельзя, однако, сказать, что они преднамеренно затушевывали различие между собственно английской политикой и любым принципом, способным помочь ее осуществлению. Сэр Эдуард Грей в своей книге «Двадцать пять лет» писал: «Великобритания не выступает в теории против преобладания какой-либо сильной группы государств в Европе, пока есть основания думать, что оно служит делу мира и стабильности. И поначалу Англия, как правило, бывает готова поддерживать подобную политическую комбинацию. Лишь тогда, когда доминирующая держава становится на путь агрессии и Англия чувствует, что ее собственные интересы оказываются под угрозой, лишь тогда, движимая инстинктом самообороны, если не продуманным принципом политики, она постоянно переходит к чему-то такому, что можно более или менее точно охарактеризовать как политику равновесия сил».

Таким образом, Англия содействовала становлению на континенте системы равновесия сил и поддерживала ее принципы, руководствуясь собственными законными интересами. Подобный курс был элементом ее политики. Путаница, порожденная этим частичным совпадением двух в основе своей различных значений термина «равновесие сил», с очевидностью выступает в следующих цитатах. В 1787 г. Фокс гневно вопрошал правительство: «Неужели Англия более не способна поддерживать европейское равновесие и к ней уже нельзя прибегать за помощью как к главному защитнику европейских свобод?» Роль гаранта системы равновесия сил в Европе он требовал признать законной миссией Англии. А четыре года спустя Берк характеризовал эту систему как «публичное право Европы», действующее, как он думал, уже в течение двух столетий. Подобного рода риторические отождествления английской внешней политики с европейской системой равновесия сил, естественно, затрудняли американцам четкое различение двух концепций, вызывавших у них одинаковое неприятие.

2. Равновесие сил как исторический закон. Другое понимание равновесия сил основывается непосредственно на природе силовых единиц. В Новой Европе его впервые сформулировал Давид Юм. В эпоху почти полного упадка политической мысли, наступившую после промышленной революции, его достижение было забыто. Юм осознал политическую природу этого феномена, подчеркнув его самостоятельность по отношению к факторам психологического и морального порядка. Закон равновесия работает независимо от мотивов действующих лиц, пока эти последние ведут себя как носители силы. Что бы ни служило для них побудительным мотивом, «ревнивое соперничество или благоразумная осторожность», опыт, полагал Юм, демонстрирует, что следствия оказываются одинаковыми. А Ф. Шуман пишет: «Допустим, что существует некая система государств, состоящая из трех единиц, — А, В и С. В таком случае ясно, что рост могущества любой из них приведет к ослаблению двух других». Отсюда он заключает, что равновесие сил «в его простейшей форме призвано защищать независимость каждого элемента данной системы государств». Он вполне мог бы обобщить свой тезис, применив его к любым видам силовых единиц, как входящим, так и не входящим в упорядоченные политические системы. Именно так, в сущности, закон равновесия сил и проявляется в социологии истории. Тойнби в Постижении истории указывает на то обстоятельство, что силовые единицы обнаруживают тенденцию к экспансии скорее на периферии силовых групп, нежели в центре, где давление бывает максимальным.

Соединенные Штаты, Россия и Япония, так же как и британские доминионы, достигли колоссального расширения своей территории в ту самую эпоху, когда в Западной и Центральной Европе даже незначительные территориальные изменения были практически невозможны. На исторический закон сходного типа ссылается Пиренн. Он отмечает, что в сравнительно неорганизованных сообществах главный очаг сопротивления натиску извне возникает обычно в районах, наиболее удаленных от могущественного соседа. В пример он приводит создание Франкского королевства Пипином Геристальским на далеком севере и превращение Пруссии в организующий центр для германских государств. Другой закон подобного рода можно усмотреть в бельгийском законе Де Греефа о буферном государстве, который, судя по всему, повлиял на школу Фредерика Тернера и породил концепцию Американского Запада как «движущейся Бельгии». Концепция равновесия и дисбаланса сил не зависит от моральных, юридических или психологических теорий и представлений. Они трактуют единственно лишь о силе, в чем и проявляется их чисто политическая природа.

3. Равновесие сил как принцип и как система. Как только человеческий интерес начинает считаться законным, из него выводятся принципы политического поведения. После 1648 г. заинтересованность европейских государств в status quo, зафиксированном в Мюнстерском и Вестфальском договорах, была признана официально, и подписавшие их государства приняли на себя солидарную ответственность за его сохранение. Договор 1648 г. был подписан практически всеми европейскими державами, которые и объявили себя его гарантами. К нему восходит международное признание Нидерландов и Швейцарии в качестве суверенных государств. Отныне государства Европы были вправе считать, что любое серьезное изменение status quo должно соответствовать интересам всех. Это была зачаточная форма равновесия сил как принципа семьи наций. По этой причине ни одно государство, действующее в соответствии с данным принципом, не должно было считаться повинным во враждебных действиях по отношению к той державе, которую оно, справедливо или нет, подозревало в намерении нарушить status quo. Естественно, подобное положение дел должно было чрезвычайно облегчить создание коалиций, выступающих против таких нарушений. И однако, лишь по прошествии семидесяти пяти лет этот принцип был определенно признан в Утрехтском договоре, когда «ad conservandum in Europa equilibrium»[99] владения испанской короны были поделены между Бурбонами и Габсбургами. Благодаря его формальному признанию Европа постепенно превратилась в систему, основанную на данном принципе. А поскольку прямое поглощение (или фактическое подчинение) мелких государств крупными привело бы к нарушению равновесия сил, то эта система косвенным образом гарантировала независимость малых стран. Какой бы смутной и неопределенной ни была политическая структура Европы после 1648 г. и даже после 1723 г., сохранение всех европейских государств, как больших, так и малых, на протяжении примерно двухсот лет можно отнести на счет системы равновесия сил. Именем ее велись бесчисленные войны, и хотя все они без исключения имели своей причиной соображения силы и могущества, результат во многих случаях оказывался таким, как будто их участники руководствовались принципом коллективной гарантии против актов неспровоцированной агрессии. Невозможно объяснить иначе тот факт, что столь слабые политические образования, как Дания, Голландия, Бельгия и Швейцария, продолжали существовать в течение столь долгого времени, несмотря на громадную мощь угрожавших их границам держав. Различие между принципом как таковым и основанной на нем организацией, т. е. системой, вполне очевидно. И все же мы не должны недооценивать эффективность принципов даже на их «до-организованной» стадии, иначе говоря, тогда, когда они еще не успели превратиться в особые институты, а лишь выступали в роли общих ориентиров, неформальных регуляторов политических нравов и обычаев. Даже без официально признанного центра, регулярных конгрессов, общих функционеров и обязательного для всех кодекса поведения Европа сумела превратиться в упорядоченную систему государств — и произошло это исключительно благодаря непрерывным тесным контактам между представителями дипломатического корпуса. Строгая традиция регулировала всевозможные запросы, демарши, ноты и меморандумы, вручавшиеся совместно или по отдельности, формулировавшиеся в тождественных или несхожих терминах; все эти формы дипломатической деятельности представляли собой средства выражения тех или иных связанных с проблемой равновесия сил ситуаций, позволявшие не доводить дело до кризиса, в то же время они открывали новые возможности для поиска компромисса или, если переговоры в конечном счете заходили в тупик, для определенного рода совместных действий. Право совместного вмешательства в дела малых государств в случае возникновения угрозы для законных интересов великих держав означало по сути существование европейской директории в ее доинституциональной форме.

Самой, пожалуй, прочной опорой этой неформальной системы была громадная по своим масштабам международная частная коммерческая деятельность, очень часто осуществлявшаяся в рамках каких-нибудь торговых договоров или с помощью иных международных институтов, эффективность которых обеспечивалась обычаем и традицией. Эти международные деловые связи бесчисленным множеством самых разнообразных финансовых, экономических и юридических нитей опутывали правительства отдельных государств и их влиятельных граждан. Локальная война означала всего лишь кратковременный разрыв некоторых из них, тогда как огромная масса интересов, связанных с прочими сделками и операциями, остававшимися, по крайней мере, на известный срок, незатронутыми этим событием, несоизмеримо превосходила те связи, отказ от которых неверная военная фортуна могла бы обратить в ущерб врагу. Это бесшумное давление частных интересов, которые пронизывали всю жизнь цивилизованных обществ и не признавали государственных границ, и являлось незримым фундаментом сложнейшей системы международной взаимозависимости, обеспечивая таким образом принцип равновесия сил эффективными санкциями, даже тогда, когда сам этот принцип еще не достиг упорядоченной формы Европейского концерта или Лиги Наций.


Равновесие сил как исторический закон

Hume D. On the Balance of Power. Works. Vol. HI (1854). P. 364; Shaman F. International Politics (1933). P. 55; Toynbee A. J. Study of History. Vol. III. P. 302; Pirenne H. Europe from the Fall of the Roman Empire to 1600 (Engl. 1939), Barnes-Becker, on De Greef; Vol. II. P. 871. Hofmann A. Das Deutsche Land und die deutsche Geschichte (1920), а также геополитическая школа Хаусхофера. На противоположном полюсе: Russel В. Power, Lasswell's Psychopathology and Politics; World Politics and Personal Insecurity и другие работы. См. также: Rostovtzeff. Social and Economic History of the Hellenistic World. Ch. 4, Part I.


Равновесие сил как система

Mayer J. P. Political Thought (1939). P. 464; Vattel. Le droit des gens (1758); Hershey A. S. Essentials of Internatinal Public Law and Ozganization (1927). P. 567–69; Oppenheim L. International Law; Heatley D. P. Diplomacy and the Study of International Relations (1919).


Столетний мир

Leathes. Modern Europe. Cambridge Modern History. Vol. XII, Ch. I; Toynbee A. J. Study of History. Vol. IV. P. 142–53. Shaman F. International Politics, BK. Ch. 2; Clapham J. H. Economic Development of France and Germany, 1815–1914. P. 3; Robbins L. The Great Depression (1934). P. 1; Lippmann W. The Commerce in Modern Times; Knowles L. C. A. Industrial and Commercial Revolution in Great Britain during the 19th Century (1927); CarrE. H. The 20 Years' Crisis 1919–1939. (1940); Crossman R. H. S. Government and Governed (1939). P. 225. Hawtrey R. G. The Economic Problem (1925). P. 265.


Багдадская железная дорога

Конфликт, якобы урегулированный британо-германским соглашением от 15 июня 1914 г.: Buell /?. L. International Relations (1929); Hawtrey R. G. The Economic Problem (1925); Mowat R. B. The Concert of Europe (1930). Р. 313. Stolper G. This Age of Fable (1942). Противоположный взгляд: Fay S. В. Origins of the World war. P. 312. Feis H. Europe, The World's Banker, 1870–1914. (1930). P. 335 ff.


Европейский концерт

Langer W. L. European Alliances and Alignments (1871–1890). (1931); Sontag R. /. European Diplomatic History (1871–1932). (1933); Onken H. The German Empire // Cambridge Modern History. Vol. XII; Mayer J. P. Political Thought (1939). P. 464. Mowat R. B. The Concert of Europe (1930). P. 23; Phillips W.A. The Confederation of Europe 1914 (2d ed., 1920); LasswellH. D. Politics. P. 53; Muir R. Nationalism (1917). P. 176; Buell R. L. International Relations (1929). P. 512.


Столетний мир

1. Факты. За сто лет с 1815 до 1914 г. великие державы Европы воевали друг с другом в течение лишь трех кратких периодов: шесть месяцев в 1859 г., шесть недель в 1866 г. и девять месяцев в 1870–1871 гг. Крымская война, продолжавшаяся ровно два года, имела периферийный и полуколониальный характер, с чем соглашаются и такие историки, как Клепхем, Тревельян, Тойнби и Бинкли. (Между прочим, во время этой войны в Лондоне по-прежнему имели хождение русские облигации, принадлежавшие британским владельцам.) Периодически вспыхивающие всеобщие войны и полное отсутствие всеобщих войн — таково основное различие между XIX в. и предшествовавшими столетиями. Утверждение генерал-майора Фуллера о том, что в XIX в. не было ни единого года, когда бы ни шла какая-нибудь война, представляется несерьезным. А Куинси Райт, сопоставляя количество военных лет в разных веках без учета различия между всеобщими войнами и войнами локальными, обходит, на наш взгляд, наиболее существенный вопрос.

2. Проблема. Прежде всего следует объяснить прекращение почти непрерывных торговых войн между Англией и Францией, служивших благодатной почвой для возникновения войн общеевропейских. Оно было связано с двумя причинами из области экономической политики: закатом старой колониальной империи и началом эры свободной торговли, которая перешла в эпоху международного золотого стандарта. С развитием новых форм торговли военный интерес стремительно угасал, и в то же самое время новые международные валютные и кредитные структуры, неотделимые от золотого стандарта, порождали вполне очевидную заинтересованность в сохранении мира. Интересы экономики целых государств были теперь прямо связаны с поддержанием стабильности валют и нормального функционирования мировых рынков, от которых зависели доходы и занятость. На смену традиционному экспансионизму пришла антиимпериалистическая тенденция, почти полностью преобладавшая в политике великих держав вплоть до 1880 г. (Об этом у нас идет речь в главе 18.)

Тем не менее, как нам кажется, можно говорить о более чем полувековом промежутке (1815–1880) между эпохой торговых войн, когда считалось само собой разумеющимся, что внешняя политика должна служить выгодам коммерции, и позднейшим периодом, когда забота об интересах непосредственных инвесторов и держателей заграничных облигаций рассматривалась как прямая обязанность министерств иностранных дел. Именно в эти промежуточные полвека сложилась доктрина, исключавшая всякое влияние интересов частного бизнеса на внешнюю политику, и лишь только к концу данного периода дипломаты вновь стали считать подобные притязания допустимыми — правда, с некоторыми строгими ограничениями и оговорками, отражавшими новую тенденцию в общественном мнении. Мы полагаем, что эта перемена объяснялась характером торговли, объем и успех которой в условиях XIX в. уже не зависели от прямой политики силы, и что постепенный возврат к практике влияния бизнеса на внешнюю политику был вызван тем фактом, что международная валютная и кредитная система создали новый тип деловых интересов, стоявших выше государственных границ. Но пока подобные интересы оставались лишь интересами держателей иностранных облигаций, правительства крайне неохотно предоставляли им малейшее право голоса в этих вопросах, ибо иностранные займы долго считались чисто спекулятивным предприятием в самом строгом смысле слова; гарантированным источником законных доходов служили, как правило, внутренние государственные облигации, и ни одно правительство не считало достойным себя делом поддержку своих подданных в их чрезвычайно рискованных затеях по кредитованию чужеземных правительств сомнительной репутации. Каннинг решительно отверг назойливые просьбы инвесторов, ожидавших, что британский кабинет примет близко к сердцу их заграничные убытки, и категорически отказался поставить признание латиноамериканских республик в зависимость от признания самими этими республиками своих внешних долгов. Знаменитый циркуляр Пальмерстона (1848) стал первым признаком изменения данной позиции, но перемены эти не зашли слишком далеко, ибо деловые интересы торгово-промышленного класса были столь широкими и повсеместными, что правительство едва ли могло позволить каким-либо незначительным интересам отдельных групп осложнять и запутывать ведение дел по управлению громадной империей. Новое включение заграничных коммерческих операций в сферу забот внешней политики явилось прежде всего следствием завершения этой эпохи свободной торговли и вызванного им возврата к методам XVIII в. Но поскольку торговля оказалась теперь тесно связанной с заграничными инвестициями уже не спекулятивного, а совершенно нормального типа, то внешняя политика вернулась к своим традиционным принципам, иначе говоря, вновь стала на службу торговым интересам нации. В объяснении нуждался не этот факт, а отсутствие чего-то подобного в период 1815–1880 гг.

К главе 2

Разрыв золотой нити

Крах золотого стандарта был ускорен искусственной стабилизацией национальных валют. Инициатором этой стабилизации стала Женева, через которую лондонский Сити и Уолл-стрит оказывали давление на финансово слабые государства.

Первой группой стран, прошедших через процесс стабилизации, были побежденные государства, чьи валюты рухнули после Первой мировой войны. Во вторую группу входили европейские державы-победительницы, стабилизировавшие свои валюты в основном уже после первой группы. Третью группу составляли Соединенные Штаты, которые главным образом и оплачивали подобную политику.

Тяжесть дисбаланса первой группы некоторое время несла вторая. Как только вторая группа также стабилизировала свою валюту, она в свою очередь стала нуждаться в поддержке, которую оказала ей третья. В конце концов именно третья группа, состоявшая из Соединенных Штатов, более всего пострадала из-за постепенно накапливавшегося дисбаланса европейской стабилизации.


Движения политического маятника после Первой мировой войны

Движения политического маятника после Первой мировой войны были стремительными и повсеместными, но амплитуда оказалась незначительной. В огромном большинстве стран Центральной и Восточной Европы период с 1918 по 1923 г. принес с собой простую консервативную реставрацию, наступившую вслед за демократической (или социалистической) республикой, результатом военного поражения; несколько лет спустя, и опять же практически всюду, к власти пришли однопартийные правительства.


Финансы и мир

О политической роли международных финансов в послевоенные полвека нет почти никаких материалов. Корти в своей книге о Ротшильдах ограничился эпохой, предшествовавшей Европейскому концерту. Такие темы, как участие Ротшильдов в покупке акций Суэцкого канала, предложение Бляйродеров о финансировании французской военной контрибуции 1871 г. посредством международного займа или крупные сделки времен строительства Восточной железной дороги, в нее не вошли. В исторических трудах, например у Лангера и Зонтага, международным финансам уделяется крайне незначительное внимание (последний, перечисляя факторы, способствующие миру, не упоминает о финансах); едва ли не единственное исключение здесь — замечания Литса в Кембриджской Новой Истории. Неакадемические либеральные критики, например Лисис во Франции или Дж. А. Хобсон в Англии, обличали финансистов за недостаток патриотизма либо за их склонность к поддержке протекционистских и империалистических тенденций в ущерб свободной торговле. В марксистских трудах, таких как исследования Гильфердинга и Ленина, всячески подчеркивалось происхождение сил империализма от национальных банковских систем и их органическая связь с тяжелой промышленностью. Подобный тезис относится главным образом к одной лишь Германии, а кроме того, он, естественно, ничего не способен прояснить в сфере международных финансовых интересов.



Влияние Уолл-стрита на события 20-х гг., по-видимому, еще не отошло в прошлое настолько, чтобы мы могли рассчитывать на его объективный анализ. Едва ли, однако, возможны какие-либо сомнения в том, что в целом это влияние, начиная со времени послевоенных мирных договоров вплоть до плана Дауэса, плана Юнга и ликвидации репараций в эпоху Лозанны и после нее, склоняло чашу весов международной политики в пользу сдержанности и примирения. Авторы новейших работ склонны оставлять в стороне проблему частных инвестиций. Стейли, например, сознательно исключает из своего анализа правительственные займы, предоставленные как другими правительствами, так и частными инвесторами, — ограничения, делающие фактически невозможным для автора этого интересного исследования какую-либо общую оценку роли международных финансов. Замечательное изложение Файса, которому мы чрезвычайно многим обязаны, ближе подходит к целостному охвату предмета, но оно также страдает из-за неизбежной скудости своей документальной базы, ведь архивы haute-finance все еще остаются недоступными для ученых. То же обстоятельство не могло не отразиться и на результатах ценного труда Эрла, Ремера и Вайнера.


К главе 4

Отдельные ссылки к главе «Общества и экономические системы»

XIX в. попытался сделать фундаментом саморегулирующейся экономической системы мотив личной выгоды. Мы считаем, что подобная затея была обречена на провал в силу самой природы вещей. Здесь же нас интересует лишь то искаженное представление о жизни и обществе, которое лежало в основе такого подхода. Мыслители XIX в. нисколько не сомневались, что для человека «естественно» вести себя, подобно торговцу на рынке, а любой другой образ действий есть искусственное экономическое поведение, результат внешнего вмешательства в сферу врожденных человеческих склонностей; что рынки возникают стихийно, стоит лишь оставить людей в покое; что независимо от желательности подобного общества с точки зрения морали практическая возможность его создания коренится в неизменных свойствах человеческой природы, и т. д. Результаты новейших исследований в различных областях общественных наук, таких как социальная антропология, первобытная экономика, история ранних цивилизаций и общая экономическая история, почти полностью противоречат этим утверждениям. Едва ли во всей философии экономического либерализма можно найти такое антропологическое предположение, молчаливо подразумеваемое или ясно высказанное, которое не оказалось бы совершенно опровергнутым. Приведем некоторые цитаты.

а) Мотив корысти не является для человека «естественным». «Отсутствие какого-либо стремления извлекать выгоду из производства или обмена — характерная черта первобытной экономики» (Thunrwald. Economic in Primitive Communities. 1932. P. XIII). Еще одно представление, которое следует отбросить раз и навсегда, это концепция Первобытного Экономического Человека, столь популярная в иных современных руководствах по экономике (Malinowski. Argonauts of the Western Pacific. 1930. P. 66). Мы должны отвергнуть Idealtypen манчестерского либерализма, которые не только теоретически несостоятельны, но и в историческом плане неверны (Brinkmann. Das soziale System des Kapitalismus. In Grundriss der Sozialokonomik. Abt. IV. P. 11).

б) Ожидание вознаграждения за труд не является для человека «естественным».

«Выгода, которая нередко служит стимулом к труду в более цивилизованных обществах, никогда не выступает в роли побудительного мотива к работе в естественных условиях туземного существования» (Malinowski. Op. cit. P. 156). «В первобытных обществах, еще не испытавших внешнего воздействия, мы нигде не обнаруживаем, чтобы труд был связан с идеей платы» (Lowie. Social Organization. Encyclopedia of the Social Sciences. Vol. XIV. P. 14). «Труд нигде не является объектом продажи или найма» (Thurnwald. Die menschliche Gesellschaft. Bk. III. 1932. P. 169). «Отношение к труду как к обязанности, выполнение которой не предполагает особого вознаграждения…» является общепринятым (Firth. Primitive Economics of the NewZealand Maori. 1929). «Даже в Средневековье плата за труд посторонним людям была чем-то неслыханным». «Посторонний, чужак не связан с данным коллективом личными узами долга, а значит, ему следует работать исключительно ради почета и одобрения». Менестрели, будучи чужаками, «тем не менее принимали плату и потому вызывали презрение» (Lowie. Op. cit.)

в) Ограничение трудовых усилий неизбежным минимумом не является для человека «естественным».

«Нельзя не заметить, что работа никогда не ограничивается неизбежным минимумом, но превосходит абсолютно необходимое количество; причина тому — врожденное человеку или приобретенное им стремление к деятельности как таковой» (Thurnwald. Economics. P. 209). «Труд всегда имеет тенденцию выходить за пределы строго необходимого» (Thurnwald. Die menschliche Gesselschaft. P. 163).

г) Обычными стимулами к труду являются не выгода и корысть, а отношения взаимности, соревнование, удовольствие от работы и общественное одобрение.

Взаимность: «Мы обнаруживаем, что большинство, если не все экономические акты, входят в какую-то сложную цепь подарков и ответных подарков, которые, в конечном счете, уравновешивают друг друга, принося одинаковую пользу обеим сторонам… Человек, который в своем экономическом поведении будет постоянно нарушать традиционные нормы, вскоре окажется за пределами существующего общественного и экономического порядка — и он сам прекрасно это сознает» (Malinowski. Crime and Custom in Savage Society. 1926. P. 40–41).

Соревнование: «Соревнование является весьма упорным; работа, хотя и совпадающая по конечной цели, бывает различной по качеству выполнения… Стремление к совершенству в воспроизведении установленных образцов» (Goldenwieser. Loose Ends of Theory on the Individual, Pattern, and Involution in Primitive Society. In Essays in Anthropology. 1936. P. 99). «Когда туземцы несут в сад большие колья или уносят собранный урожай ямса, они стремятся превзойти друг друга в скорости, усердии и тщательности работы, в величине тяжести, которую они способны поднять» (Malinowski. Argonauts. P. 61).

Удовольствие от работы: «Работа ради самой работы — устойчивая черта хозяйственного уклада маори» (Firth. Some Features of Primitive Industry. E. J. Vol. I. P. 17). «Масса времени и труда посвящается эстетическим целям: сад тщательно очищают от всякого мусора, чтобы он радовал глаз аккуратным и ухоженным видом, ставят красивые и прочные изгороди, заготавливают особо крепкие и большие колья для ямса и т. п. В известном смысле все это нужно для выращивания растений; несомненно, однако, что усердие туземцев простирается далеко за пределы строго необходимого» (Malinowski. Op. cit. P. 59).

Общественное одобрение: «Совершенство в искусстве садоводства — обычный критерий социальной ценности человека» (Malinowski. Coral Gardens and Their Magic. Vol. II. 1935. P. 124). «Каждый член общины должен демонстрировать определенную степень прилежания» (Firth. Primitive Polynesian Economy. 1939. P. 161). «Жители Андаманских островов считают лень антиобщественным качеством» (Rotcliffe, Brown. The Andaman Islanders). «Предоставлять свой труд в распоряжение другого — не просто экономический акт, но социальная услуга» (Firth. Op. cit. P. 303).

д) История не изменяет человеческую природу.

Линтон в своем Исследовании человека предостерегает от увлечения психологическими теориями личностной детерминации; он пишет, что «результаты наблюдений всюду приводят к выводу, что диапазон этих типов во всех обществах примерно одинаков… Иными словами, как только наблюдатель проникает сквозь завесу культурных различий, ему становится ясно, что в наиболее существенном эти народы похожи на нас» (Р. 484). Турн-вальд подчеркивает внутреннее сходство людей на всех стадиях развития человечества: «В плане человеческих отношений описанная выше первобытная экономика не отличается от любой иной формы экономики; в основе ее лежат те же универсальные принципы социальной жизни» (Economics. Р. 288). «Некоторые коллективные эмоции простейшего характера являются общими для всех людей; они объясняют постоянное повторение сходных ситуаций в их социальном бытии» (Sozialpsychischen Ablaufe im Volkerleben. In Essays in Anthropology. P. 383). Модели культуры Рут Бенедикт построены по существу на аналогичном предположении: «Я рассуждала, исходя из того, что человеческий характер остается в общем неизменным, что во всех обществах основные человеческие типы распределены в принципе примерно одинаково и что культура, действуя согласно своим традиционным парадигмам, проводит отбор этих и добивается того, что подавляющее большинство индивидов соответствует тому или иному из них. Например, опыт транса, согласно данной интерпретации, потенциально доступен определенному числу лиц в любом обществе. Там, где это состояние приносит почет и вознаграждение, многие его достигают или симулируют…» (Р. 233). Сходную точку зрения последовательно проводил в своих работах и Малиновский.

е) Экономические системы, как правило, входят в систему социальных связей; распределение материальных благ обеспечивается неэкономическими мотивами.

Первобытная экономика представляет собой «социальный феномен; она имеет дело с индивидами как взаимозависимыми элементами единого целого» (Thurnwald. Economics. P. XII). Сказанное в равной мере относится к богатству, труду и обмену. «Богатство в первобытном обществе имеет не экономическую, а социальную природу» (Ibid.) Работник оказывается способным к «эффективному труду» по той причине, что «социальные факторы интегрируют его трудовые усилия в организованную трудовую деятельность всего коллектива» (Malinowski. Agronauts. P. 157). «Обмен вещами и услугами происходит главным образом в рамках устойчивых отношений товарищества, либо бывает обусловлен определенными общественными обязательствами, либо дополняется взаимопомощью в неэкономической сфере» (Malinowski. Crime and Custom. P. 39).

Два основных принципа, управляющих экономическим поведением, это взаимность и хранение + распределение.

«Постоянные акты дарений и ответных дарений пронизывают всю жизнь племени» (Malinowski. Agronauts. P. 167). «То, что ты дал другому сегодня, будет компенсировано тем, что ты сам получишь завтра. Таков результат принципа взаимности, охватывающего всю организацию первобытного социума…» (Thurnwald. Economics. P. 106). Известная дуальность институтов, или «симметричность структуры, которая обнаруживается в любом первобытном обществе, служит необходимой основой для обоюдных обязательств», обеспечивая действие принципа взаимности (Malinowski. Crime and Custom. P. 25). «Симметричное разделение жилищ духов туземцев банаро обусловлено структурой их общества, которая также является симметричной» (Thurnwald. Die Gemeinde der Banaro. 1921. P. 378).

Турнвальд установил, что помимо отношений взаимности, а иногда — в прямой связи с ними, чрезвычайно широко распространенной практикой, от первобытных охотничьих племен до громадных империй, было хранение и распределение. Сначала соответствующие предметы доставлялись в центр, после чего их самыми разными способами распределяли среди членов данной общины. Например, у племен Микронезии и Полинезии «цари как представители первого по знатности рода получают всевозможные доходы, а затем перераспределяют их под видом даров среди населения» (Thurnwald. Economics. P. XII). Эта функция распределения является важнейшим источником политического могущества центральных органов (Ibid. Р. 107).

ж) Сбор пищи исключительно для себя и своей семьи не характерен для первобытного человека.

Классики предполагали, что доэкономический человек должен был заботиться о себе и о собственном семействе. На рубеже веков эту гипотезу возродил в своей полной новых идей книге Карл Бюхер, и она приобрела огромную популярность. Результаты всех новейших исследований убедительно доказывают, что в данном пункте Бюхер заблуждался (Firth. Primitive Economics of the New Zealand Maori. P. 12, 206, 350; Thurnwald. Economics. P. 170, 268, а также Die menschiche Gesselschaft. Vol. III. P. 146; Herskovits. The Economics Life of Primitive Peoples. 1940. P. 34; Malinowski. Agronauts. P. 167, footnote).

з) Взаимность и перераспределение представляют собой принципы экономического поведения, характерные не только для небольших первобытных общин, но и для огромных, богатых империй.

«Распределение имеет собственную историю, восходящую к самым примитивным охотничьим племенам». «Иную ситуацию мы находим в обществах позднейшей и более резко выраженной стратификации…» «…Самым показательным примером является феномен контакта скотоводов с земледельцами» «…Эти общества во многом сходны, однако значение распределительной функции в них увеличивается вместе с ростом политического могущества отдельных родов и появлением единоличных правителей. Вождь получает от крестьян подарки, уже превратившиеся фактически в „налоги“, и распределяет их среди своих должностных лиц, прежде всего — связанных с его двором».

«Этот процесс приводил к возникновению более сложных форм распределения… Все архаические государства — древний Китай, Империя инков, индийские царства, Египет, Вавилония — использовали металлические деньги для уплаты налогов и жалованья, однако главная роль принадлежала платежам натурой из всевозможных хранилищ и амбаров… предназначавшимся чиновникам, воинам и праздным классам, т. е. непроизводительной части населения. В данном случае распределение выполняло главным образом экономическую функцию» (Thurnwald. Economics. P. 106–108).

«Рассуждая о феодализме, мы обычно имеем в виду европейское средневековье… между тем данный институт довольно быстро возникает в стратифицированных обществах. Осуществление большинства сделок в натуре, а также претензии господствующего слоя на контроль над всей землей или всеми стадами представляют собой экономические причины феодализма…» (Ibid. Р. 195)

К главе 5

Отдельные ссылки к главе «Эволюция рыночной модели»

Экономический либерализм ошибочно полагал, что его методы и приемы являются естественным следствием из общего закона прогресса. Чтобы подогнать их под единую схему, либералы проецировали на далекое прошлое принципы, лежащие в основе саморегулирующегося рынка, распространяя их таким образом на всю историю человеческой цивилизации. В результате теория экономического либерализма почти до неузнаваемости исказила подлинный характер и происхождение торговли, рынков, денег, городской жизни и национальных государств.

а) Индустриальные акты «торга и обмена» являются в первобытном обществе чем-то исключительным и необычным.

«Первоначально ни о каком обмене не может быть и речи. Первобытный человек вовсе не испытывает неодолимого стремления обмениваться и торговать; напротив, эта процедура внушает ему отвращение» (Biicher. Die Entstehung der Volkswirtschaft. 1904. P. 109). «Невозможно, например, выразить стоимость крючка для ловли скумбрии в терминах соответствующего количества пищи, поскольку в действительности подобного рода обменные операции никогда на совершаются, и туземец тикопиа счел бы их чем-то странным и фантастичным… Каждый вид объектов строго соотносится с определенной социальной ситуацией» (Firth. Op. cit. P. 340).

б) Торговля не возникает внутри данной общины; это внешний процесс, в котором участвуют разные человеческие коллективы.

«Исходной точкой развития торговли являются сделки между разными этническими группами. На древнейших стадиях социальной организации торговля происходит не между членами одного племени или одной общины, но представляет собой внешний феномен, процесс, в котором участвуют исключительно лишь разные племена» (М. Weber. General Economic History. P. 195). «Это может показаться странным, и все же средневековая коммерция с самого начала развивалась под влиянием экспортной, а не местной торговли» (Pirenne. Economic and Social History of Medieval Europe. P. 142). «Дальняя торговля обусловила экономический подъем в эпоху Средневековья» (Pirenne. Medieval Cities. P. 125).

в) Торговля не опирается на рынки; она возникает из односторонних и не всегда мирных актов присвоения определенных предметов.

Турнвальд установил, что наиболее ранние формы торговли состояли попросту в поисках и завладении предметами, находившимися на значительном отдалении. По сути, это охотничья экспедиция. Приобретает ли она военный характер (как, например, в случае охоты за рабами или пиратства) зависит главным образом от того сопротивления, с которым сталкиваются ее участники (Op. cit. Р. 145, 146). «Пиратство стояло у истоков морской торговли у греков гомеровской эпохи, точно так же, как и у скандинавских викингов; долгое время эти два промысла были неотделимы друг от друга» (Pirenne. Economic and Social History. P. 109).

г) Наличие или отсутствие рынков не является существенно важной характеристикой; местным рынкам не свойственна тенденция к расширению.

«Из того, что некоторые экономические системы не знают рынков, вовсе не следует, что они непременно должны иметь еще какие-то общие черты» (Thurnwald. Die menschliche Gesellschagt. Vol. III. P. 137). Первоначально на рынках «могли обмениваться только определенные количества определенных предметов» (Ibid. Р. 137). «Следует особо отметить мысль Турнваль-да о том, что деньги и торговля в первобытных обществах представляют собой в своей основе скорее социальный, а не экономический феномен» (Loeb. The Distribution and Function of Money in Early Society / / Essays in Anthropology. P. 153). Местные рынки возникли не из «вооруженной торговли» или «молчаливого обмена» и не из иных форм внешней торговли, но из «мира», который сохранялся на традиционном месте встреч с вполне конкретной целью — сделать возможным обмен между соседями. «Функция местного рынка — обеспечивать постоянное население данной округи теми продуктами питания, в которых оно нуждается каждый день. Это помогает нам понять, почему подобные рынки устраивались раз в неделю, имели весьма узкий радиус притяжения и ограничивали свою деятельность мелкой розничной торговлей» (Pirenne. Op. cit. Ch. 4, Commerce to the End of the Twentieth Century. P. 97). Даже в более позднюю эпоху местные рынки, в отличие от ярмарок, не обнаруживали тенденции к расширению. «Рынок удовлетворял потребности небольшого района, и посещали его исключительно лишь окрестные жители; продавались на рынке изделия местного производства и продукты, необходимые в повседневной жизни» (Lipson. The Economic History of England. 1935. Vol. I. P. 221). Местная торговля «обычно возникала прежде всего как побочный промысел крестьян и лиц, занятых в домашней промышленности, и в целом как сезонное занятие…» (Weber. Op. cit. P. 195). «На первый взгляд, кажется естественным предположение, что класс купцов постепенно вырос из среды земледельческого населения. Данная теория, однако, ничем не подтверждается» (Pirenne. Medieval Cities. P. 111).

д) Разделение труда возникает не из торговли или обмена; оно обусловлено географическими, биологическими и иными неэкономическими факторами.

«Разделение труда вовсе не является следствием каких-то мудреных экономических соображений, как твердит нам рационалистическая теория. Основной его источник — физиологические различия пола и возраста» (Thurn-wald. Economics. P. 212). «Едва ли не единственный вид разделения труда, который мы здесь встречаем, — это разделение труда между мужчинами и женщинами» (Herskovits. Op. cit. P. 13). Симбиоз разных этнических групп — еще один путь возникновения разделения труда из биологических реалий. «Этнические группы превращаются в группы профессиональные через образование в обществе „высшего слоя“. Так складывается социальная организация, основанная, с одной стороны, на труде зависимого класса, а с другой — на власти распределять произведенное, которая принадлежит главным семействам господствующего слоя» (Thurnwald. Economics. P. 86). Перед нами один из источников государства (Thurnwald. Sozialpsyschische Ablaufe. P. 387).

е) Изобретение денег не имеет решающего значения; их присутствие или отсутствие далеко не всегда вносит существенные изменения в экономический уклад.

«Тот факт, что данное племя использовало деньги, сам по себе не слишком отличал его от остальных племен, денег не знавших» (Loeb. Op. cit. P. 154). «Если даже деньги и используются, их функция сильно отличается от той, которую выполняют они в нашей цивилизации. Они по-прежнему остаются конкретным материальным веществом, никогда не превращаясь в совершенно абстрактный знак стоимости» (Thurnwald. Economics. Р. 107). Неудобства и затруднения обмена не играли никакой роли в «изобретении» денег. «Противоположный взгляд, которого придерживались классические экономисты, опровергается современными этнологическими исследованиями» (Loeb. Op. cit. P. 167, footnote, 6). Специфическое использование товаров, функционировавших в качестве денег, как и их символическое значение атрибутов власти, не позволяют нам рассматривать феномен «экономического владения с узко рационалистической точки зрения» (Thurnwald. Economics). Деньги, к примеру, могут использоваться исключительно для уплаты жалованья и налогов (Ibid. Р. 108) либо для выкупа за жену, пени за убийство родственникам убитого или штрафа. «Таким образом, из этих примеров, относящихся к государственному состоянию, явствует, что стоимость ценных предметов зависит от размера традиционных податей и приношений, от положения, занимаемого представителями высшего слоя, и от их конкретных связей с основной массой членов данной общины» (Thurnwald. Economics. P. 263).

Деньги, как и рынки, представляют собой в основном внешний феномен, значение которого для общества определяется главным образом торговлей. «Само представление о деньгах приходит, как правило, извне» (Loeb. Op. cit. P. 156). «Функция денег как всеобщего средства обмена возникла в сфере внешней торговли» (Weber. Op. cit. P. 238).

ж) Первоначально внешняя торговля предполагала связи между коллективами, а не индивидами.

Торговля — это «групповое предприятие», она касается «предметов, приобретаемых коллективно». Истоки ее — в «коллективных торговых экспедициях». «В организации этих экспедиций, которые часто имеют характер внешней торговли, ярко проявляется принцип коллективности» (Thurnwald. Economics. P. 145). «Древнейшие формы торговли — это всегда обмен между племенами» (Weber. Op. cit. P. 195). Средневековая торговля, и это следует подчеркнуть, не являлась торговлей между индивидами. Это была «торговля между определенными городами, межкоммунальная или межмуниципальная торговля» (Ashley. An Introduction to English Economics: History and Theory. Part I, The Middle Ages. P. 102).

з) В средние века деревня была отрезана от торговли.

«Вплоть до XV в. включительно города оставались единственными центрами торговли и промышленности, причем ни той ни другой не позволялось выходить за городские стены в сельскую местность» (Pirenne. Economic and Social History. P. 169). «Борьба с деревенской торговлей и сельским ремеслом продолжалась, по крайней мере, семь или даже восемь столетий» (Heckscher. Mercsntilism. 1935. Vol. I. P. 129). Строгость этих запретительных мер возрастала вместе с развитием «демократической системы правления…» «На протяжении всего XIV в. против окрестных деревень высылали самые настоящие вооруженные экспедиции; ткацкие станки и красители для сукна уничтожались или конфисковывались» (Pirenne. Op. cit. P. 211).

и) Средние века не знали свободной торговли между городами.

Межмуницапальная торговля предполагала особые, привилегированные отношения между определенными городами или группами городов, такими, например, как лондонская Ганза или немецкая Ганза. Отношения между подобными городами строились на двух принципах — взаимности и ответных репрессивных мер. Скажем, в случае неуплаты долгов магистраты города, где жил кредитор, могли обратиться к властям города, где обитал должник, с просьбой покарать его так, как поступают они в подобных обстоятельствах с собственными гражданами, «угрожая им при этом, что если долг так и не будет уплачен, то выходцы из этого города подвергнутся соответствующим репрессиям» (Ashley. Op. cit. Part I. P. 109).

к) Государственного протекционизма не существовало.

«В плане чисто экономическом едва ли есть какая-либо необходимость проводить различия между отдельными странами в XIII в., ибо преград для человеческого общения внутри христианского мира тогда было меньше, чем существует их сейчас» (Cunningham. Western Civilization in Its Economic Aspects. Vol. I. P. 3). Взимание пошлин на государственных границах началось лишь в XV в. «До этого времени не заметно ни малейших попыток со стороны властей оказать покровительство национальной торговле, оградив ее от иностранной конкуренции» (Pirenne. Economic and Social History. P. 92). Все виды «международной» торговли были свободными (Power and Postan. Studies in England Trade in the Fifteenth Century).

л) Меркантилизм навязал городам и провинциям более свободный режим торговли внутри государственных границ.

Первый том работы Хекшера «Меркантилизм» (1925) называется Меркантилизм как объединяющая система. В этом своем качестве меркантилизм «выступал против всего, что привязывало экономическую деятельность к определенному месту и служило препятствием для развития торговли в масштабах всего государства» (Heckscher. Op. cit. Vol. II. P. 273). «Оба аспекта муниципальной политики — подавление торгово-промышленной активности деревни и борьба с конкуренцией других городов — противоречили экономическим целям государства» (Panten. Handel. In Handwor-terbuch der Staatswissenschsft. Vol. VI. P. 281). «Чтобы создать рынки с автоматическим регулированием спроса и предложения, меркантилизм нередко навязывал конкуренцию» (Heckscher). Первым современным автором, указавшим на либерализирующую тенденцию меркантильной системы, был Шмоллер (Schmoller, 1884).

м) Средневековая регламентация была чрезвычайно успешной.

«После крушения древнего мира политика средневековых городов стала, вероятно, первой в Западной Европе попыткой упорядочить экономическую сторону жизни общества согласно последовательно проводимым принципам. Она увенчалась поразительным успехом… Еще одним примером подобного рода можно, пожалуй, назвать экономический либерализм, или laissez-faire, в период его безраздельного господства, однако в смысле продолжительности либерализм, если сравнить его с постоянством и упорством политики городов, оказался всего лишь кратким и преходящим эпизодом» (Heckscher. Op. cit. P. 139). «Города достигли этого с помощью системы правил и уставов, которая столь изумительно соответствовала своей цели, что мы вправе счесть ее своего рода шедевром… Городская экономика была достойна современной ей готической архитектуры» (Pirenne. Medieval Cities. Р. 217).

н) Меркантилизм распространил муниципальные порядки на всю территорию государства.

«Результатом стало распространение принципов экономической политики городов на более обширные регионы — своего рода городская политика, осуществляемая в масштабах государства» (Heckscher. Op. cit. Vol. I. P. 131).

о) Политика меркантилизма была чрезвычайно эффективной.

«В сфере удовлетворения материальных потребностей меркантилизм создал сложную, тщательно продуманную и великолепно работавшую систему» (Bucher. Op. cit. P. 159). Кольберовские Reglements, целью которых было высокое качество изделий как таковое, позволили добиться «потрясающих» успехов (Heckscher. Op. cit. Vol. I. P. 166). «На общенациональный уровень экономическая жизнь поднялась главным образом благодаря политической централизации» (Bucher. Op. cit. P. 157).

«Создание трудового кодекса, а также трудовой дисциплины, гораздо более строгой, чем все то, что мог обеспечить узкий партикуляризм средневековых городских властей» следует считать заслугой системы меркантилистской регламентации (Brinkmann. Das soziale System des Kapitalis-mus. In Grundriss der Sozialokonomik. Abt. IV).

К главе 7

Литература по Спинхемленду

Ясное понимание решающей роли Спинхемленда мы находим лишь на закате эпохи капитализма. Разумеется, и до и после 1834 г. шли бесконечные разговоры о системе «денежных пособий» и о «дурном применении» Законодательства о бедных, однако исходной точкой считали здесь, как правило, не Спинхемленд (1795), а Акт Гилберта (1782), и к тому же широкая публика не имела четкого представления о подлинном характере системы Спинхемленда.

Не имеет она его и теперь. Многие до сих пор твердо убеждены, что Спинхемленд означал попросту пособия беднякам, выдававшиеся всем подряд и без каких-либо ограничений. На самом же деле он представлял собой нечто совершенно иное, а именно регулярные дотации к зарплате. Современники лишь отчасти осознавали, что подобная практика прямо противоречит принципам тюдоровского законодательства, и вовсе не постигали того, что она является абсолютно несовместимой с формирующейся системой наемного труда. Что же касается реальных ее последствий, то лишь в более позднюю эпоху было обнаружено, что Спинхемленд в сочетании с законами против рабочих союзов способствовал снижению уровня заработной платы, превратившись по сути в субсидию для работодателей.

Классические экономисты так и не удосужились подвергнуть «систему пособий» столь же детальному исследованию, как, например, ренту или сферу денежного обращения. Все виды пособий и вспомоществований они свалили в одну кучу с «законами о бедных», решительно потребовав покончить с ними раз и навсегда. Ни Таунсенд, ни Мальтус, ни Рикардо не выступали за реформу Закона о бедных, они желали полной ее отмены. Бентам — единственный, кто потрудился изучить данный предмет, — был в этом вопросе менее категоричен, чем в других. Он и Берк осознали то, чего не сумел понять Питт, а именно, что по-настоящему порочным, развращающим принципом в этой системе был принцип дотаций к заработной плате.

Маркс и Энгельс не занимались исследованием Закона о бедных — а ведь, казалось бы, невозможно было вообразить более благодарного и выгодного для них занятия, чем обличение мнимо филантропической системы, которая, как принято было думать, потворствовала прихотям бедняков, а на самом деле снижала их заработную плату до уровня, не способного обеспечить даже полуголодное существование (в чем ей оказывали мощное содействие особые антипрофсоюзные законы), и, перекачивая общественные средства в карманы богачей, позволяла им с большой легкостью наживаться на неимущих. Но в их эпоху главным врагом успел стать Новый закон о бедных, старый же закон сильно идеализировали Коббет и чартисты. К тому же Энгельс и Маркс были убеждены (и вполне справедливо), что реформа Закона о бедных представляла собой неизбежный этап на пути к капитализму. В итоге они проглядели не только ряд чрезвычайно выигрышных в полемическом плане вопросов, но и тот связанный со Спинхемлендом аргумент, который мог бы подкрепить их теоретическую систему, а именно тезис о том, что капитализм не способен функционировать без свободного рынка труда.

Хэрриет Мартино в своих мрачных описаниях последствий Спинхемленда многое заимствовала из классических фрагментов Доклада Комиссии о реформе Законодательства о бедных (1834). The Goulds and Barings финансировали издание изящных томиков, в которых она взялась просветить неимущих на предмет неизбежности их горестного удела — а Мартино была глубоко убеждена, что он неизбежен и что единственно лишь знание законов политической экономии способно помочь беднякам вынести столь печальную судьбу, — не могли бы найти более искреннего и в целом более осведомленного апостола их собственной веры (Illustrations to Political Economy. 1831. Vol. Ill; а также The Parish и The Hamlet в Poor Laws and Paupers. 1834). Ее «Тридцатилетний мир, 1816–1846» написан более трезво, и здесь заметны, скорее, симпатии к чартизму, нежели близость к покойному учителю, Бентаму (Vol. III. P. 489; Vol. IV. P. 453). Свою хронику Хэрриет Мартино завершила следующими знаменательными словами: «Лучшие умы и сердца в нашей стране занимает ныне великий вопрос о правах работников, а грозные события за границей предупреждают нас, что самой легкой карой за пренебрежение им станет всеобщая катастрофа. Можно ли поверить, что решение его так и не будет найдено? Этому решению суждено, вероятно, стать важнейшим фактом следующего периода британской истории, и тогда люди с большей ясностью, чем теперь, поймут, что подготовка к нему и составляла глубинный смысл предшествовавшей эпохи Тридцатилетнего мира». Это было пророчество замедленного действия. В следующий период британской истории рабочий вопрос сошел со сцены, но он вернулся на нее в 70-е гг., а еще через полвека и в самом деле стал угрожать «всеобщей катастрофой». Разумеется, в 1840-е гг. было гораздо проще, нежели в 1940-е, заметить, что истоки этого вопроса восходили к принципам, лежавшим в основе Акта о реформе Законодательства о бедных.

На протяжении всей викторианской эпохи, да и после нее ни один философ или историк не снизошел до детального анализа таких мелочей, как экономические аспекты Спинхемленда. Если взять трех историков бентамизма, то сэр Лесли Стивен не потрудился войти в подробности; Эли Алеви (первый, кто осознал ключевую роль Закона о бедных в истории философского радикализма) имел о Спинхемленде лишь самое смутное представление. В третьей работе, у Дайси, подобный пробел кажется еще более поразительным. В своем блестящем анализе связей между законодательством и общественным мнением он рассматривал «laissez-faire» и «коллективизм» как уток и основу ткани. Сам же рисунок, полагал Дайси, был задан тогдашними тенденциями в развитии промышленности и торговли, иначе говоря, институтами, определявшими формы и характер экономической жизни. Никто не мог бы более энергично, чем Дайси, подчеркнуть главенствующую роль проблемы пауперизма в общественном мнении, как и особую важность реформы Закона о бедных для всей системы бентамистского законодательства. Однако центральное место, на которое ставили бентамисты в своих законодательных проектах реформу Закона о бедных, оказалось для него непонятным, и озадаченный Дайси решил, что речь здесь идет о том бремени, которым местный налог в пользу бедных ложился на промышленность. Историки экономической мысли даже такого уровня, как Шумпетер и Митчелл, анализировали концепции классических экономистов, совершенно не упоминая о Спинхемленде.

Предметом экономической истории промышленная революция стала в лекциях Тойнби (1881); ответственность за Спинхемленд с его принципом «богатые защищают бедных» последний возложил на торийский социализм. Примерно тогда же к этой теме обратился Уильям Каннингем, и она, как бы посредством чуда, воскресла для науки. Но его голос был гласом вопиющего в пустыне: Манту (1907), имевший возможность пользоваться в своей работе шедевром Каннингема (1881), рассуждал о Спинхемленде всего лишь как о «еще одной реформе» и довольно курьезным образом приписывал Спинхемленду тот результат, что он якобы «заставил неимущих идти на рынок труда». Бир, чей труд явился памятником раннему английскому социализму, о Законе о бедных почти не упоминал.

Спинхемленд был заново открыт лишь тогда, когда Хаммонды (1911) создали целостную картину новой цивилизации, приход которой возвестила промышленная революция. Для них он был частью не просто экономической, но и социальной истории. С. и Б. Уэббы (1927) продолжили эту работу, поставив вопрос о политических и экономических предпосылках Спинхемленда; при этом они ясно сознавали, что ведут речь об истоках социальных проблем нашего времени.

Дж. Г. Клепхем попытался выдвинуть аргументы против того, что можно было ба назвать институционалистским подходом к экономической истории, представителями которого были Энгельс, Маркс, Тойнби, Каннингем, Манту, а в более близкую нам эпоху — Хаммонды. Он решительно отказался рассматривать систему Спинхемленда как институт, трактуя ее всего лишь как частную особенность «аграрного строя» Англии (Vol. I. Ch. 4). Едва ли подобную позицию можно счесть правильной, ведь именно распространение Спинхемленда на города и разрушило эту систему. Кроме того, Клепхем отделил вопрос о влиянии Спинхемленда на местные налоги в пользу бедных от проблемы заработной платы, анализируя первый в рубрике «Экономическая деятельность государства». Это, опять же, был искусственный прием, ибо за пределами анализа оставались экономические аспекты Спинхемленда в контексте интересов класса работодателей, который выигрывал на низкой заработной плате столько же, если не больше, чем терял на налогах в пользу бедных. Но исключительно добросовестное отношение Клепхема к фактам компенсировало ложную трактовку институтов. Именно Клепхем впервые указал на решающее влияние «огораживаний военной поры» на те районы, где применялся Закон Спинхемленда, и установил тот фактический уровень, до которого упала реальная заработная плата под воздействием последнего.

О полной несовместимости Спинхемленда с системой наемного труда всегда помнили лишь те, кто хранил верность традициям экономического либерализма. Лишь они ясно сознавала, что — в широком смысле — любая форма защиты труда предполагает нечто вроде принципа Спинхемленда — принципа интервенционизма. Негодующий Спенсер приклеивал ярлык «эрзац-зарплаты» (так в его краях называли систему денежных пособий) к любым «коллективистским» мерам и учреждениям — термин, который он не затруднился применить к государственному образованию, жилищному строительству, сфере отдыха и развлечений и т. д. Дайси в 1913 г. резюмировал свою критику в адрес Акта о пенсиях по старости (1908) в следующих словах: «По сути это не что иное, как новый вариант пособия беднякам, живущим самостоятельно». И он сомневался в том, были ли у политики экономических либералов какие-либо шансы на успех вообще. «Некоторые из их предложений так и не были реализованы; например, пособие неимущим, живущим самостоятельно, не отменено до сих пор». Если так думал Дайси, то для Мизеса было более чем естественно утверждать, что «пока выплачиваются пособия по безработице, непременно будет существовать и сама безработица» (Liberalisms. 1927. Р. 74) и что «система помощи безработным оказалась на проверку одним из самых эффективных орудий разрушения» (Socialism. 1927. Р. 484; Nationalokonomie. 1940. Р. 720). Уолтер Липпман в своем «Хорошем обществе» (1937) попытался было отмежеваться от Спенсера, но лишь для того, чтобы солидаризироваться с Мизесом. Мизес и Липпман отражали либеральную реакцию на новый протекционизм 1920-х и 1930-х. Многое в тогдашней ситуации, вне всякого сомнения, напоминало Спинхемленд. В Австрии пособия по безработице субсидировало казначейство-банкрот; в Великобритании «долгосрочные пособия по безработице» невозможно было отличить от «благотворительных подачек»; в Америке действовали WPA и PWA; а сэр Альфред Монд, глава Imperial Chemical Industries, даже пропагандировал (правда, безуспешно) идею о том, что британские работодатели должны получить особые дотации из средств фонда помощи безработным, чтобы «восполнять до необходимого уровня» зарплаты и таким образом способствовать росту занятости. В вопросе безработицы, как и в валютном вопросе, бившийся в предсмертных судорогах либеральный капитализм столкнулся со все еще не решенными проблемами, полученными им в наследство от эпохи его юности.


Литература о пауперизме и о старом Законе о бедных (VIII–XIX вв.)

Acland, Compulsory Savings Plans (1786).

Anonymous, Considerations on Several Proposals Lately Made for the Better Maintenance of the Poor. With an Appendix (2nd ed., 1752).

Anonymous, A New Plan for the Better Maintenance of the Poor of England (1784).

An Address to the Public from the Philanthropic Society, instituted in 1788 for the Prevention of Crimes and the Reform of the Criminal poor (1788).

Applegarth, Rob., A Plea for the Poor (1790).

Belsham, Will, Remarks on the Bill for the Better Support and Maintenance of the Poor (1797).

Bentham, /., Pauper Management Improved (1802).

Bentham, /., Observations on the Restrictive and Prohibitory Commercial System (1821).

Bentham, /., Observations on the Poor Bill, introduced by the Right Honorable William Pitt; written February (1797).

Burke, E., Thoughts and Details on Scarcity (1795).

Cowe, James, Religious and Philanthropic Trusts (1797).

Crumple, Samuel, M. d., An Essay on the Best Means of Providing Employment for the People (1793).

Defoe, Daniel, Giving Alms No Charity, and Employing the Poor a Grievance to the Nation (1704).

Dyer, George, A Dissertation on the Theory and Practice of Benevolence (1795).

Dyer, George, The Complaints of the Poor People of England (1792).

Eden, On the Poor (1797). 3 vols.

Gilbert, Thomas, Plan for the Better Relief and Employment of the Poor (1781).

Godwin, William, Thoughts Occasioned by the Perusal of Dr. Parr's Spiritual.

Sermon, Preached at Christ Church April 15, 1800 (London, 1801).

Hampshire, State of the Poor (1795).

Hampshire Magistrate (E. Poulter), Comments on the Poor Bill (1797).

James, Isaac, Providence Displayed (London, 1800). P. 20.

Jones, Edw., The Prevention of Poverty (1796).

Luson, Hewling, Inferior Politics: or, Considerations on the Wretchedness and Profligacy of the Poor (1786).

M'Farlane, John, D. D., Enquiries Concerning the Poor (1782).

Martineau, H., The Parish (1833).

Martineau, H., The Hamlet (1833).

Martineau, H., The History of the Thirty Years' Peace (1849). 3 vols.

Martineau, H., Illustrations of Political Economy (1831-34). 9 vols.

Massie, /., A Plan… Penitent Prostitutes. Foundling Hospital, Poor and Poor Laws (1785).

Nasmith, James, D. D., A Charge, Isle of Ely (1799).

Owen, Robert, Report to the Committee of the Association for the Relief of the Manufacturing and Labouring Poor (1818).

Paine, Th., Agrarian Justice (1797).

Pew, Rich., Observations (1783).

Pitt, Wm. Morton, An Address to the Landed Interest of the defic. of Habitation and Fuel for the Use of the Poor (1797).

Plan of a Public Charity, A (1790), «on Starving», a sketch.

First Report of the Society for Bettering the Condition and Increasing the Comforts of the Poor.

Second Report of the Society for Bettering the Condition of the Poor (1797).

Ruggles, Tho., The History of the Poor (1793). 2 vols.

Sabatier, Wm., Esq., A Treatise on Poverty (1797).

Saunders, Robert, Observations.

Sherer, Rev. J. G., Present State of the Poor (1796).

Spitalfields institution. Good Meat Soup (1799).

St. Giles in the Field, Vesrty of the United Parishes of Criticism of «Bill for the Better Support and Maintenance of the Poor» (1797).

Suffolk Gentleman, A Letter on the Poor Rates and the High Price of Pro visions (1795).

Townsend, Wm., Dissertation on the Poor Laws 1789 by A Well-Wisher of Mankind.

Vancouver, John, Causes and Production of Poverty (1796).

Wilson, Rev. Edw., Observations on the Present State of the Poor (1795).

Wood, J., Letter to Sir William Pulteney (on Pitt's Bill) (1797).

Young, Sir W., Poor Houses and Work-houses (1796).

Некоторые новейшие работы

Ashley, Sir W. J., An Introduction to English Economic History and Theory (1931).

Belasco, Ph. S., John Bellers, 1654–1725. Economics, June, 1925.

Belasco, Ph. S., The Labour Exchange Ideal in the 17th Century. Ec. J. Vol. I. P. 275.

Blackmore, J. S. and Mellonie, F. С Family Endowment and the Birthrate in the Early 19th Century. Vol. I.

Clapham, J. H., Economic History of Modern Britain. Vol. I. 1926.

Marshall, Dorothy, The Old Poor Law, 1662–1795. The Ec. Hist. Rev. Vol. VIII. 1937-38. P. 38.

Palgrave's Dictionary of Political Economy, Art. Poor Law. 1925.

Webb, S. And В., English Local Government. Vol. 709. Poor Law History. 1977-29.

Webb, Sidney, Social Movements, С M. H. Vol. XII. P. 730–65.


Спинхемленд и Вена

Впервые к изучению Спинхемленда и его воздействия на классических экономистов автора подтолкнула та чрезвычайно активно стимулировавшая мысль социально-экономическая ситуация, которая сложилась после Великой войны в Австрии.

Здесь, в чисто капиталистическом окружении, социалистический муниципалитет установил порядки, подвергавшиеся яростной критике со стороны экономических либералов. Разумеется, некоторые элементы интервенционистской политики венских городских властей были несовместимы с механизмом рыночной экономики. И все же собственно экономические аргументы не исчерпывали эту проблему, которая в основе своей являлась не экономической, а социальной.

Изложим вкратце фактическую сторону вопроса. На протяжении большей части пятнадцатилетнего периода после Великой войны 1914–1918 гг. страхование по безработице в Австрии финансировалось в значительной степени из общественных фондов, что фактически делало пособия неимущим бессрочными; квартирная плата была зафиксирована на уровне во много раз ниже прежнего, а венский муниципалитет строил для сдачи в аренду на некоммерческих принципах большие многоквартирные дома, собирая необходимые средства через налоги. Дотаций к зарплатам не существовало, и всеохватывающая система социальной защиты, при всей скромности отдельных ее элементов, могла бы привести к резкому падению заработков, если бы не мощное профсоюзное движение, для которого долгосрочные пособия по безработице были, разумеется, серьезным подспорьем. Понятно, что в экономическом отношении подобная система представляла собой очевидную аномалию. Плата за жилье, искусственно удерживаемая на уровне, совершенно не способном обеспечить доход, была несовместима с существующей системой частного предпринимательства, особенно в строительной отрасли. К тому же в первые послевоенные годы меры социальной защиты в разоренной и нищей стране отрицательно сказывались на стабильности валюты — инфляционистская и интервенционистская политика шагали рука об руку.

В конце концов Вена, подобно Спинхемленду, рухнула под натиском политических сил, мощной поддержкой для которых служили чисто экономические аргументы. Политические перевороты 1832 г. в Англии и 1934 г. в Австрии имели своей целью избавить рынок труда от протекционистского вмешательства. Ни подвластная сквайру английская деревня, ни рабочая Вена не могли навечно изолировать себя от окружающего мира.

Ясно, однако, что между этими интервенционистскими периодами существовало огромное различие. Английскую деревню в 1795 г. нужно было уберечь от резких сдвигов и потрясений, обусловленных экономическим прогрессом — колоссальным рывком городской фабричной индустрии; промышленный рабочий класс Вены нуждался в 1918 г. в защите от последствий экономического упадка, вызванного войной, поражением и экономическим хаосом. В конечном счете Спинхемленд привел к кризису прежней системы организации труда, который открыл путь к новой эпохе процветания, тогда как победа «Хеймвера» в Австрии явилась прологом к национальной катастрофе и полному крушению социальной системы.

Здесь мы желаем подчеркнуть громадное несходство между культурными и моральными последствиями двух видов интервенционизма: попыткой Спинхемленда воспрепятствовать пришествию рыночной экономики и венским экспериментом, целью которого было полностью выйти за рамки подобной экономики. Если Спинхемленд означал истинное бедствие для простого народа, то Вена добилась одного из самых поразительных культурных триумфов в западной истории. 1795 г. привел к неслыханной нравственной деградации трудящихся классов, лишенных Спинхемлендом возможности приобрести новый общественный статус — статус промышленных рабочих; 1918 г. стал началом столь же беспрецедентного морального и интеллектуального подъема уже достаточно высокоразвитого промышленного рабочего класса; пользуясь защитой венской системы, он успешно противостоял нравственно разлагающим последствиям серьезных экономических потрясений и достиг культурного уровня, до которого ни до ни после не смогли подняться народные массы ни в одном индустриальном обществе.

Совершенно ясно, что стало результатом действия именно социальных, а не экономических факторов. Но сумели ли ортодоксальные экономисты правильно понять собственно экономические аспекты интервенционизма? По сути, экономические либералы доказывали, что венская система представляла собой еще один пример «дурного применения Закона о бедных», новый вариант «системы пособий», который нужно выжечь каленым железом классической политэкономии. Но разве сами творцы последней не были сбиты с толку сравнительно устойчивыми условиями, созданными Спинхемлендом? Нередко они с точностью рисовали контуры будущего, угадать которое помогала им глубокая интуиция, но совершенно ложно истолковывали собственную эпоху. Новейшие исследования показали, что их репутация людей, умевших здраво судить о практических вопросах, была незаслуженной. Мальтус превратно понимал потребности своего времени, и если бы его тенденциозные предостережения об угрозе перенаселения возымели действие на новобрачных (к которым он, англиканский священник, обращал их лично), то, как пишет Т. Г. Маршал, «экономический прогресс был бы задушен в колыбели». Рикардо неверно изложил факты, относившиеся к спору вокруг валюты и роли Английского банка, и не сумел понять истинные причины обесценения валюты, которые, как нам теперь известно, заключались главным образом в государственных платежах и трудностях в сфере трансфертных операций. Если бы власти последовали его советам по поводу Доклада о золотых слитках, то Британия проиграла бы войну с Наполеоном и «никакой Империи сегодня не существовало бы».

Так опыт Вены и его аналогии со Спинхемлендом, заставившие одних вновь обратиться к теории классических экономистов, внушили другим некоторые сомнения на ее счет.

К главе 8

Билль Уитбреда — почему бы и нет?

Единственной альтернативой Спинхемленду являлся, судя по всему, билль Уитбреда, внесенный в парламент зимой 1795 г. В нем предлагалось расширить Статут о ремесленниках 1563 г., включив в него пункт о ежегодном установлении минимальных расценок заработной платы. Подобный шаг, доказывал автор билля, укрепит елизаветинский принцип установления размеров заработной платы властями, распространив его с максимума на минимум, и таким образом позволит спасти английскую деревню от голода. Несомненно, он вполне соответствовал требованиям сложившейся тогда критической ситуации, и стоит отметить, что, скажем, члены нижней палаты от Сеффолка поддерживали билль Уитбреда, тогда как мировые судьи того же графства на своем собрании (где присутствовал сам Артур Юнг) одобрили принцип Спинхемленда: для неспециалистов различие между этими двумя мерами едва ли могло показаться таким уж громадным. И этому не стоит удивляться, ведь даже сто тридцать лет спустя, когда в Плане Монда (1926) была выдвинута идея использовать фонд помощи безработным для увеличения зарплаты занятых в промышленности, широкая публика по-прежнему не могла ясно понять принципиальное экономическое различие между помощью безработным и дотациями к заработной плате работающих.

Но в 1795 г. нужно было выбирать между минимальной заработной платой и дотациями к заработной плате. Различие между этими двумя курсами становится особенно заметным, если соотнести их с одновременной отменой Акта об оседлости 1662 г. Его отмена открыла путь к созданию национального рынка труда, главной целью которого было предоставить заработной плате возможность «самой находить свой истинный уровень».

Билль Уитбреда о. минимальной заработной плате по своей основной тенденции шел вразрез с этой целью, тогда как идея Закона Спинхемленда ей не противоречила. Расширив сферу действия Закона о бедных 1601 г., а не Статута о ремесленниках 1563 г. (как предлагал Уитбред), сквайры возвратились к патернализму лишь в отношении деревни, причем в таких его формах, которые подразумевали минимальное вмешательство в работу рынка, фактически же выводили из строя рыночный механизм формирования заработной платы. То, что это так называемое расширение Закона о бедных означало по сути полный отказ от елизаветинского принципа законодательного принуждения к труду, так и не было признано открыто.

Для инициаторов Спинхемленда на первом месте стояли соображения практического характера. Его преподобие Эдуард Уилсон, каноник Виндзорский и мировой судья в графстве Беркшир, который, возможно, и был автором этой идеи, изложил свои взгляды в особом памфлете, где решительно высказался в пользу laissez-faire. «Труд, — пишет он, — как и все, что выставляется на рынок, во все века находил свою цену без какого-либо вмешательства со стороны закона». (Для английского магистрата было бы более уместным противоположное утверждение, а именно что никогда, ни в какие века труд не находил свою цену без вмешательства со стороны закона.) Цифры, однако, показывают, продолжает каноник Виндзорский, что заработная плата растет медленнее, чем цены на хлеб, а потому он почтительно представляет на рассмотрение мировых судей «Положение о размерах пособия неимущим». Данное пособие должно было обеспечить семье из трех человек доход в пять шиллингов в неделю. В «Предуведомлении» к его брошюре читаем: «Главная мысль настоящего сочинения была оглашена на собрании мировых судей графства в Ньюсбери, шестого мая сего года». Магистраты, как нам уже известно, пошли дальше, чем предлагал каноник: они единогласно утвердили шкалу в пять шиллингов шесть пенсов.

К главе 13

«Две нации» Дизраэли и проблема цветных народов

Различные авторы настойчиво подчеркивали внутреннее сходство между колониальными проблемами и проблемами раннего капитализма. Они, однако, не проследили эту аналогию в противоположном направлении, иначе говоря, не воспользовались возможностью пролить новый свет на положение беднейших классов Англии сто лет назад, представив их в качестве насильственно вырванных из рамок племенного уклада, деградировавших туземцев своей эпохи, какими они по сути и являлись.

Причина, по которой это очевидное сходство осталось незамеченным, лежит в нашей приверженности предрассудку о решающей роли экономического фактора, заставляющему нас чрезмерно преувеличивать значение экономических аспектов тех процессов, которые в основе своей не имеют экономического характера. Ибо ни расовая деградация в некоторых колониальных регионах в наше время, ни аналогичная дегуманизация трудящегося населения сто лет тому назад не были по своей природе экономическими явлениями.

а) Разрушительный культурный контакт не является преимущественно экономическим феноменом.

Большинство туземных обществ, пишет Л. Р. Мэр, переживает ныне процесс стремительной и насильственной трансформации, сравнить который можно лишь с бурными потрясениями революции. Пришельцы, несомненно, преследуют экономические цели, и крах первобытного общества нередко бывает следствием уничтожения его экономических институтов, и все же ключевым моментом является здесь то, что туземная культура оказывается неспособной ассимилировать новые экономические институты и по этой же причине распадается и гибнет, причем никакая упорядоченная система ценностей не приходит ей на смену.

Среди разрушительных тенденций, которые несет с собой западная цивилизация, на первом месте стоит «мир на обширной территории»: он подрывает основы «родового строя, власти старейшин, военной подготовки молодежи и делает практически невозможным передвижения отдельных родов или племен» (Thurnwald. Black and White in East Africa; The Fabric of a Civilization. 1935. P. 394). «Очевидно, война придавала жизни туземца особую пряность и остроту, которых так недостает в нынешние мирные времена…» Запрет воевать приводит к уменьшению населения, ведь общее количество жертв в войнах туземцев было крайне незначительным, тогда как отсутствие войн означает утрату поднимавших «жизненный тонус» племени обычаев и ритуалов и, как следствие этой утраты, — нравственно разлагающую тоску и тупую апатию деревенского прозябания (F. Е. Williams. Depopulation of the Suan District. 1933. «Anthropology» Report, No. 13. P. 43). Сравните с этим «бодрость, энергию, эмоциональный подъем», характерные для жизни туземца в традиционной среде (Goldenweiser. Loose Ends. P. 99).

Реальная опасность, по словам Гольденвейзера, это опасность оказаться в «пустом пространстве между двумя культурами» (Goldenweiser. Anthropology. 1937. P. 429). «Старые культуры рушатся, а взамен их не появляется никаких новых ориентиров и норм» (Thurnwald. Black and White. P. 111).

«Стремление сохранить общество, в котором накопление материальных ценностей считается асоциальным поведением, и при этом интегрировать его в современную белую культуру означает попытку соединить две несовместимые институциональные системы» (Wissel in Introduction to M. Mead, The Changing Culture of an Indian Tribe. 1937). «Носители пришлой культуры могут преуспеть в уничтожении туземной культуры, но они не способны ни уничтожить, ни ассимилировать ее носителей» (Pitt, Rivers. «The Effect on Native Races of Contact With European Civilization» In Man. Vol. XXVII. 1927). Или, если воспользоваться меткими словами Лессера о других жертвах индустриальной цивилизации: «Со стадии культурной зрелости в качестве индейцев поуни они были низведены до уровня культурного младенчества белых людей» (The Pawnee Ghost Dance Hand Came. P. 44).

Причиной столь жалкого состояния вовсе не является экономическая эксплуатация в общепринятом ее понимании, т. е. в смысле экономических выгод, которые получает одна сторона за счет другой; хотя оно, это состояние, конечно же, тесно связано с переменами в экономических условиях, относящимися к собственности на землю, войне, браку и т. д. и затрагивающими широкий круг социальных привычек, обычаев и всякого рода традиций. Когда на редко заселенных территориях Западной Африки принудительно вводится денежная экономика, отнюдь не низкий уровень заработной платы становится причиной того, что туземцы «не могут купить продукты питания взамен тому, что уже не выращивают они сами, ибо никто другой также не производит излишки продовольствия для продажи туземцам» (Mair. An African People in the Twentieth Century. 1934. P. 5). Жизненный уклад последних предполагает иную шкалу ценностей; туземец бережлив и в то же время совершенно не способен мыслить рыночными категориями. «Когда на рынке избыток определенного товара, туземец будет запрашивать за него ту же цену, что и в период его нехватки; при этом он готов отправиться в далекий путь, чтобы ценой значительных затрат времени и сил сэкономить мизерную сумму на своих покупках» (Mary Н. Kingsley. West African Studies. P. 339). Рост заработной платы нередко влечет за собой падение интенсивности труда. Рассказывают, что когда индейцам племени сапотек в Техуантепеке начали платить 50 сентаво в день вместо 25, они стали работать в два раза хуже. Подобный парадокс был довольно распространенным явлением и на раннем этапе промышленной революции в Англии.

Такой экономический показатель, как динамика населения, помогает нам ничуть не больше, чем данные об уровне заработной платы. Гольденвейзер подтверждает сделанное в Меланезии знаменитое наблюдение Риверса: туземцы, лишенные своей традиционной культуры, «умирают от скуки». А. Ф. Э. Уильяме (миссионер, работавший в этом регионе) пишет, что «влияние психологического фактора на уровень смертности» объяснить не так уж трудно. «Многие наблюдатели отмечали ту поразительную легкость, или равнодушную готовность, с которой туземцы встречают смерть». «То, что прежние интересы и занятия туземца оказываются теперь под запретом, пагубно влияет на его душевное состояние. В результате сопротивляемость организма падает, и любая болезнь может быстро стать для туземца роковой» (Op. cit. Р. 43). Это никак не связано с действием экономической нужды. «Таким образом, чрезвычайно высокий уровень естественного прироста населения может служить симптомом как жизнеспособности культуры, так и ее деградации» (Frank Lorimer. Observations on the Trend of Indian Population in the United States. P. 11).

Процесс культурной деградации можно остановить только социальными мерами, которые несоизмеримы с чисто экономическими показателями уровня жизни; подобными мерами могут стать восстановление племенных форм землепользования или изоляция данного общества от влияния капиталистических рыночных методов. «Единственным смертельным ударом стало отделение индейца от его земли», — писал в 1942 г. Джон Колльер. Всеобщий акт о земельных участках 1887 г. «индивидуализировал» владение землей у индейцев; вызванный им распад традиционной культуры привел к тому, что индейцы потеряли примерно три четверти, или девяносто миллионов акров своих земель. Акт о реорганизации 1934 г. восстановил племенную систему землепользование и спас индейское общество — причем достигнуто это было через возрождение традиционной культуры.

То же самое происходит в Африке. Формы землевладения всюду играют ключевую роль, ибо именно на них самым прямым и непосредственным образом основывается вся социальная организация. То, в чем мы видим экономические конфликты — высокие налоги и ренты, низкая заработная плата, — почти всегда представляет собой замаскированные формы давления с целью принудить туземцев к отказу от традиционной культуры и таким образом заставить их приспосабливаться к методам рыночной экономики, т. е. работать за плату и приобретать необходимые товары на рынке. В ходе подобного процесса некоторые туземные племена, например кафры, а также те, кто переселился в города, полностью утратили унаследованные от предков добродетели, превратившись в жалкую и беспомощную толпу, в стадо «наполовину прирученных животных». Теперь мы встречаем среди них бездельников, воров, попрошаек и даже проституток (занятие, совершенно неведомое им прежде), и невозможно найти для них более близкую аналогию, чем масса пауперизированного населения Англии 1795–1834 гг.

б) Человеческая деградация трудящихся классов в эпоху раннего капитализма стала результатом социальной катастрофы, которая не поддается выражению в экономических терминах.

Роберт Оуэн еще в 1816 г. говорил о своих рабочих, что «какую бы заработную плату они не получали, основная их масса обречена на жалкое и убогое существование…» (То the British Master Manufactures. P. 146). Стоит вспомнить и прогноз Адама Смита о том, что оторванный от земли работник полностью утратит любые интеллектуальные интересы. А М'Фарлейн предсказывал, что «умение писать и читать будет становиться в среде простого народа все более редким» (Enquiries Concerning the Poor. 1782. P. 249–250). Примерно тридцать лет спустя Оуэн объяснял деградацию рабочих «отсутствием родительской заботы в детстве» и «изнурительным трудом», вследствие чего «в тех случаях, когда они получают высокую зарплату, невежество делает их неспособными разумно ею распорядиться». Сам он платил своим рабочим немного, повышая их статус через искусственное создание совершенно новой культурной среди. Пороки, распространившиеся в массе народа, были в целом те же, что и у цветного населения, которое деградировало под влиянием разрушительного контакта культур: пьянство, проституция, воровство, недостаток бережливости и предусмотрительности, неряшливость, низкая производительность труда, отсутствие чувства собственного достоинства и силы духа. Распространение рыночной экономики разрушало традиционную структуру крестьянского мира, сельскую общину, семью, старинные формы землевладения, нормы и обычаи, удерживавшие человеческую жизнь в рамках культурного поля. Защита, предоставленная Спинхемлендом, лишь ухудшила ситуацию. К началу 1830-х гг. социальная катастрофа простого народа была столь же полной, как и у современных кафров. Выдающийся негритянский социолог Чарльз С. Джонсон — и только он один — изменил аналогию между расовым вырождением и классовой деградацией, применив ее к последнему феномену: «В Англии, где промышленная революция развивалась быстрее, чем в остальной Европе, вызванный радикальным экономическим переустройством социальный хаос превратил детей бедняков в подобие „вещей“, которыми впоследствии суждено было стать африканским рабам… Аргументы, приводившиеся в оправдание системы детского крепостничества, почти тождественны апологиям работорговли» (Race Relations and Social Change. In: E. Thompson, Race Relations and the Race Problem. 1939. P. 274).

Выходные данные