Лодзь, Кельцы
I
Человек, сидящий где-нибудь в Петрограде, Москве или Харькове, следящий за военными событиями по газетам, должен ощущать порою некоторое недоумение: передвигая прикрепленные к булавкам флажки на карте Царства Польского, он, следуя утреннему сообщению газет, вдруг натыкается на воткнутый вчера вражеский или русский флажок там, где по нынешнему известию, должен помещаться совсем не он.
Следящий за войною человек хмурит брови, перечитывает сообщение и, придерживая двумя пальцами тот или иной флажок, бормочет:
– Позвольте, как же так? Наступление одновременно на всем фронте Илов – Гловно… Гм… но ведь Лович, центр этого фронта, был в их руках? Как же так! Значит, их опять выбили?!
Пестренький флажок нерешительно крутится над фронтом Илов – Гловно, на момент останавливается над обозначающим Лович кружочком – точь-в-точь так, как над настоящим Ловичем, нерешительно покружившись, замирает аэроплан перед тем, как бросить бомбу.
Интересующийся, отделенный сотнями верст от места событий, человек в недоумении. Вчера было так, сегодня как будто не так. Вчера мальчишки, продающие вечерние выпуски газет, вспрыгивали на ходу трамвая и, опасливо поглядывая на кондуктора, орали:
– Немцы в Лодзи… Петроков взят немцами!..
А сегодня срочная телеграмма с театра военных действий говорит о том, что «в Лодзь высылаются из Варшавы чины полиции», а из Петрокова «нам сообщают».
Позвольте, кто же это сообщает – немцы, которые взяли его, что ли?! И как полиция в полном составе выехала в Лодзь, когда там опять-таки немцы?!
Нахмуренный человек бормочет уже более недовольно, и в его ворчании ясно слышна нотка протеста:
– Вечно путают эти газеты… Гонятся за сенсацией и врут на каждом шагу… Вчера так, сегодня совсем иначе! Я понимаю, если наступление немцев, то значит оборона русских, и обратно, – а тут ничего не понять!.. Какая-то скоропалительность!..
Увы, газеты тут ни при чем. Они делают все, чтобы поспеть за событиями. Они не жалеют средств и бросают тысячи рублей людям, которые не жалеют сил и, не будучи военными, бросают привычный уклад жизни, меняя его на сказочное, странное существование без дома, без пристанища, в постоянных переездах. Но колесо войны, по мере того, как катится дальше, приобретает большую стремительность. Спицы его сверкают уже почти неуловимо, а путь не только ежедневно, но порою ежечасно меняется: это колесо иногда не катится, а прыгает и, толкнувшись о гору немецких трупов у какой-нибудь Лодзи, отскакивает на Петроков, чтобы через несколько часов откинуться на Ново-Радомск.
II
Пишущему эти строки пришлось испытать на себе эти превратности судьбы военного времени. Когда бои под Лодзью перенеслись на линии Лодзь – Петроков, я решил во второй раз осмотреть Лодзь, как говорили, сильно пострадавшую в последние два дня.
– Н-не знаю, – сомнительно покачивая головой, говорил мне перед моим отъездом сведущий человек, – доберетесь ли вы… Есть сведения, что туда должны войти немцы. Город, как вы знаете, давно эвакуирован, и возможно, что вы вместе с автомобилем влезете в порядочную кашу…
На половине пути, примерно около Гловно, черный как цыган и обросший как медведь до самых глаз курчавыми черными волосами комендант выслушал меня, удивленно поднял к самому пробору огромные брови и вздернул плечами.
– Что?! Немцы в Лодзи? Ни-че-го подобного! Какая чепуха, выдумают тоже!.. Там наш N-ский полк и казаки… Была, правда, попытка войти – десяток мотоциклистов даже с треском выехали, но результат был тот, что мотоциклистов казаки того-с, а машины их теперь у меня… Не желаете ли посмотреть?
– Ни-че-го подобного, – заверял он меня, когда я садился уже в автомобиль, стараясь не замечать уныло покорной физиономии шофера, делавшейся все унылее и покорнее (не мне, а ожидавшей нас троих – меня, его и автомобиль – судьбе), по мере приближения к Лодзи. – Поезжайте смело, ни-че-го подобного!.. Тут уполномочный общеземского союза Л. только что пред вами проехал!..
Все – неожиданная остановка.
– Эй, автомобиль, эй, ты, шофер – стой, стой, ку-уда?! Стой, не то… Вы куда изволите направляться? Позвольте, а сами вы… Ах, да, так, да, да, я знаю – как же, но только – изволите видеть – в Лодзь вам никак нельзя: там немцы! Головной отряд уже входит – известия самые верные – никоим образом!..
Очевидно, колесо войны прыгало здесь на одном месте. Как известно стало теперь, в Лодзи не было в тот момент, когда я объяснялся со всякими сведущими людьми, ни немцев, ни русских.
Русские эвакуировали город, и вышли все.
Немцы подступили к городу и не вошли в него.
Десяток мотоциклистов, о котором я слышал от заросшего волосами коменданта, было все, что вступило со стороны немцев. Судьба их из предыдущих строк известна. Почему не последовало дальнейшего вступления? Выяснилось маленькое обстоятельство, не предусмотренное немцами: Лодзь лежит в котловине, которая почти или мало заметна глазу, но весьма ощутительна для математического прибора. Русские, покидая Лодзь, оставили на возвышенности по эту сторону города несколько батарей и сделали пригласительный жест:
– Милости просим в город!
Немцы посмотрели на город, понюхали воздушной разведкой расположенные выше батареи, центром обстрела которых мог каждую секунду сделаться город, и любезно раскланялись:
– Благодарим вас… Нам что-то не хочется! Подождем пока.
И Лодзь некоторое время оставалась пустой. Большой, кипевший промышленной жизнью, впоследствии переполненный войсками, лазаретами, обозами, видавшими и немцев, и русских, город был пуст. Мрачно и молчаливо глядели пустые окна. В значительной степени пострадавшие улицы безлюдны. Пробитые во многих местах стены домов, вывороченные рельсы трамваев, разбросанные камни мостовой, кое-где обрушившаяся крыша и особый, сложный, неописуемый сор, что всегда остается на местах пребывания больших скопищ людей, – как странно и призрачно выглядит все это лунной светлой ночью!..
Где-то далеко, перекатываясь, ухают орудия. Где-то так далеко, что доносится едва слышным отзвуком рокочущая ружейная перестрелка. А здесь, в брошенном городе, полном призрачных неверных теней и струящихся неуловимых пятен лунного света, странная новая тишина. Колосс войны присел отдохнуть здесь, в пустом городе. Прислушался к чуткой тишине.
…Строго и печально смотрел одинокий месяц, слабым эхо перекатывались дальше выстрелы, и серебряными нитями лунного света, пестрой паутиной неверных теней, мрачными следами недавних разрушений плел смутную повесть пережитых страдании пустой город.
III
Странные эти города, переходящие из рук в руки. Их много – и перечислить их нельзя, но на всех лежит один отпечаток. Кажется, глядя на них, что они живут особенной напряженной жизнью. Но это только кажется. На самом деле они замерли, затихли, и, в сущности, никакой жизни в них нет. То, что двигается непрестанно, скачет, гремит колесами, лязгает подковами – все это пришлое, чуждое; все это не жизнь, или жизнь, связанная с городом только необходимостью времени и места; а самый город – пульс его жизни – спрятался, замер, затих. Его нет. Только очень наблюдательный человек может прощупать этот пульс.
На вокзале к К., не так давно перешедшем от немцев к нам, шла выгрузка прибывших для нужд войск хлеба и соли. Хлеб, выпеченный уже, в мешках. Соль в рогоженных кулях, местами прорванных при перебрасывании из вагона в вагон. Когда солдат несет, взвалив на плечи, такой куль на платформу, несколько горстей просыпается по дороге. И вот из-под колес вагонов, из темных норок, где трудно укрыться человеку, показываются дети семи, восьми, шести лет, бледные, плохо одетые, оборванные дети. Как мыши, остро и осторожно оглядываясь, шныряют они по путям, приникают у рельсов и красными озябшими ручонками собирают просыпанную соль.
Соль – не лакомство; нырять под колеса товарных вагонов, ежесекундно ожидая тумака, – не забава. День холодный, сырой, мозглый – хочется пойти куда-нибудь в тепло, согреться, забыть хоть на время все тяжести жизни. А маленькие серенькие мышки неутомимо шныряют между рельсами, продрогшие и голодные, и собирают… соль!..
Стараясь не выходить из-за закрывавшей меня горы мешков с хлебом, я попытался проследить, куда они таскают собранную соль. И я увидел.
За развалинами водонапорной башни, превратившейся в груду камня и железа, между огромным свалившимся сверху баком и остатками стены я увидел худую высокую женщину с землистым темным лицом. Она была не стара, но горькое время истощило это лицо, потушило глаза и согнуло спину. Она стояла, задумчиво ожидая детей, и я смотрел на нее минут десять – она не шевельнулась.
За развалинами послышалось щебетанье детей. Женщина встрепенулась, поправила платок, повязывавший голову, и слабая тень улыбки скользнула по ее лицу. Дети вбежали в уголок за баком все разом; их было трое – два мальчика и девочка постарше – и разом, наперебой, защебетали с необычайным оживлением. Я чувствовал причину этого оживления: им поручили такое важное ответственное дело, на которое сама мать не может пойти, – ведь это так необычайно!
Торопясь и перебивая друг друга, они рассказывали все опасности, которые им пришлось преодолеть, и тем временем всыпали в передник матери две – три горсточки драгоценной соли. И девочка, как старшая, прибегала к авторитету матери:
– Стахулка не слушается меня: он проковырял дырку в куле, чтобы больше сыпалось. Я говорю, не надо, а он пальцем проковырял!
– Ее много, им все равно… – оправдывался семилетний Стахулка.
– Не надо, сынок, нехорошо так делать… – говорила женщина, увязывая в конец передника соль, я сказала, – подбирайте то, что просыплется, потому что это все равно пропадет… А так не надо, это нехорошо, слышишь, Стах?
Я видел нечто такое же большое, как сама война.
Из-за грохота двигавшихся мимо вокзалов орудий, сквозь непрерывный лязг копыт проходящей сотни казаков, из-под тяжелого, мерного, способного потрясти землю шага пехотного полка я подслушал чуть слышное биение пульса странного города, покорно несущего странную судьбу свою.
Когда я уходил от полуразрушенной водонапорной башни, оставив ожидавшей юрких серых мышек женщине немного денег (она отказалась от более крупной бумажки, предпочитая принять меньшую сумму, но серебряной мелочью, которой, к сожалению, у меня было очень мало), соль уже перетаскали солдаты и теперь сортировали мешки с хлебом. Часть их в пути ломается, портится и крошится – из таких мешков хлеб вытряхивали тут же на перроне, и он лежал серой большой кучей, похожей на горку земли.
Солдат-часовой стоял тут же, перебрасываясь медленными словами с сортировщиками. Когда те отошли к вагону, тот самый проказник Стахулек, который только что получил выговор за ковыряние мешков, осторожно подобрался к куче испорченного хлеба и, схватив полуобломанную краюху, ветром понесся к спасительным колесам товарного вагона. Я видел, что часовой давно заметил покушение серого мышонка на искрошенный, ненужный армии хлеб, который он должен был охранять, как все, находившееся на перроне, и видел, как при приближении мальчика солдат отвернулся и сделал вид, что ничего не замечает. Он повернулся опять, когда мышонок уже неуловимо мелькал под вагонами, – и тут столкнулся с моим взглядом. Часовой чуть-чуть смутился, перекинул винтовку с руки на руку и, отводя глаза в сторону, сказал, как бы оправдываясь:
– Что ж, барин, все одно этот хлеб пропащий… А у них бедность, пусть хоть не зря сгниет… Много ль он денег стоит?
Потом деловито крякнул, оправил подсумок с патронами и, вскинув ружье на плечо, серьезно зашагал по платформе.
IV
Странные города, переходящие из рук в руки, странными стали люди в них, странной жизнью полны они. Ворчливый читатель газеты, недовольный тем, что он лишен уверенности в серьезном деле втыкания пестрых флажков, никогда не мог бы даже приблизительно вообразить дни, делящиеся друг от друга тем, что в городе властвовали русские или немцы.
Я был свидетелем спора отца с дочерью в Ловиче. Мать была убита немецким снарядом во время бомбардировки города. Я не стану описывать того подавленного, почти летаргического ужаса, в котором застал я обоих, уже переживших первую стадию взрыва отчаяния.
Случилась странная, поразительная вещь: оба забыли, когда это произошло, во время третьего или второго подхода немцев.
– Ах, что ты мне говоришь! – морщась как от физической боли и напряженно сверкая бессонными глазами, раздражался отец. – Это было, когда мы сидели в большом подвале, под большим домом… Еще тогда она (они остерегались упоминать слова «мать», «жена», называть умершую по имени) пошла для Вандочки за молоком…
– Папа, ты путаешь, – нежно и ласково возражала дочь, – в подвале под большим домом мы сидели в первый раз, а это было тогда, когда большой дом уже обрушился, и в подвал нельзя было попасть. Это было во второй, – мы сидели за конюшней, тогда и молока никакого уже не было… Она шла к начальнику насчет лошади…
Дата устанавливается фактами. Не располагая таковыми, человек, интересующийся войной, откладывает до вечернего выпуска газеты свой флажок. Но, несмотря на сотни верст, отделяющие его от факта, будничного факта бомбардировки вторичной или дальнейшей одного из городов, будничного факта смерти одной или нескольких жительниц или жителей подвергшегося артиллерийскому обстрелу города, он, этот далекий, занятый своим повседневным делом читатель, по самой причине недоумения своего («Кто его знает, куда теперь надо воткнуть флажок? Кто там – немцы или наши?»), по самому этому факту чувствует веяние великих событий.
Он чувствует смутный трепет далеких пожарищ, он ощущает страшные удары снарядов, он видит сотни жизней, достигших момента высочайшего горения; по мелкому факту, послужившему причиной его раздраженной ворчливости, понимает он всю огромную, невыразимую, ужасающую напряженность идущих безостановочно боев.
И, чувствуя смущение, робость и еще нечто, не передаваемое словами, благоговейно читает он простые слова о простых людях, делающих нечеловеческие вещи, и уже с иным чувством смотрит на отложенный в сторону маленький флажок.
V
Эта напряженность подчас оказывается не по силам городскому, в большинстве случаев, немецкому солдату. В боях под Лодзью немецкая пехота была поголовно пьяна. В подобранных мною двух фляжках после дела у Р-ы, фляжках, снятых с немецких солдат, оказалось: в одной что-то несомненно спиртное – плохой коньяк или какая-то особая водка; в другой… эфир. Нервы слабого городского человека не выдерживают: им нужно хотя бы временное возбуждение, способное заставить идти сомкнутой колонной на явную смерть.
Эту колонну косят пулеметы – ужасающие пулеметы, вырывающие буквально целый строй – первая шеренга падает, выступает вторая и, отбивая такт кованным альпийскими гвоздями сапогом по лицам, по телам павших, наступает, как первая, и погибает. За ней идет третья, четвертая, а пулеметы трещат, особый, с характерным сухим звуком немецкий барабан рокочет в опьянении, и рожки, коротенькие медные германские рожки, пронзительно завывают – и люди падают горой трупов. Из тел образовывается вал, настоящий вал в рост человека, но и это не останавливает упорного наступления; пьяные немецкие солдаты карабкаются по трупам, пулемет русских поднимает свой смертоносный хобот, и влезшие на груду павших раньше венчают ее своими трупами…
Я припоминаю подобранное после боя письмо жены немецкого солдата:
«…на войне можно умереть не только от пули или бомбы, или как они там называются ваши военные вещи. Вам приходится спать на открытом воздухе, под дождем, а скоро в этой сибирской России (Sibirien Russland) наступят страшные морозы. А ты все время просидел в теплой мастерской, у тебя часто бывает простуда…»
Увы, случается даже хуже. Повелительный жест кайзера, приказывающего «взять во что бы то ни стало», заставляет гибнуть легко раненных людей, способных через полторы – две недели вступить снова в ряды действующих войск… Подогретая эфиром или водкой напряженность боя, сомкнутый немецкий строй, о котором мне уже доводилось говорить однажды, – и смерть от пустячного по существу ранения.
Поддерживаемое горами трупов упорство наталкивается на исконную стойкость заматеревшего во днях борьбы с «открытым воздухом», «дождями» и морозами Sibirien Russland русского солдата. Всею своей огромной дремучей крестьянской жизнью, полной огромного земельного труда, подготовлен он к этой стойкости…
И странные города, в которых немногие оставшиеся жители считают время по тому, в каком подвале они сидели в ту или иную бомбардировку, завороженные лунным светом молчаливые ночью города переходят из рук в руки. А интересующийся войною человек, прислушиваясь к далеким раскатам мировой войны, раздумчиво держит пестрый флажок, не решаясь воткнуть поддерживающую его булавку…