Великая война. 1914 г. (сборник) — страница 32 из 51

I

Если бы кто-нибудь спросил человека, близко соприкасающегося с делом войны, что будет непосредственно завтра? – опытный и уже искусившийся в войне человек поведет слегка плечом и, приподнимая одну бровь, скажет:

– Завтра? Трудно, конечно, сказать определенно… Есть известные данные думать, что завтра мы с линии а – b продвинемся к пункту с, а немцы займут фронт е – f. Но, конечно, тут много обстоятельств, которые могут изменить этот план в зависимости от тех случайностей, что принесет сегодняшняя ночь…

Сейчас, когда я пишу эти строки в имении князя В-аго Б-х, в наполовину пустом кабинете, оконные стекла все время дребезжат от орудийных выстрелов. Тяжелые, потрясающие землю удары непрерывно бьют воздух, и так продолжалось всю ночь. Всю ночь сверкали зарницы работавших батарей, всю ночь шел непрерывный артиллерийский бой, а когда после чая, часов в десять, я вышел в сад, темный, прекрасный сад старинного имения, на дорожках которого тускло светился полустаявший снег, там, за две с половиной версты, кроме глухого грохота артиллерии, методично и обстоятельно трещал немецкий пулемет, который тотчас отличишь по звуку от русского, и лихорадочно, как костер, разгорающийся жарким огнем, трещала пачечная ружейная стрельба. А через несколько минут до погруженного в темноту, молчаливо задумавшегося о странных временах старого сада донесся раскатывающийся, постепенно нарастающий крик. Еще не разобравшись в нем, не понимая, что это за крик, я почувствовал странное внезапное волнение. Что делалось там, за две с половиной версты? Что-то важное, неизбежное, значительное, и это передавалось сюда сложной напряженностью.

И вдруг ясно, отчетливо и до жуткости близко донеслось одно протяжное, непрерывное слово, в котором слился не крик, а дикий, не похожий на человеческий, рев многих грудей: «ура!»…

– Ур-р-р-р-а-а-а!!! – ревело там, раскатываясь в стороне и вспыхивая все громче и громче. – Ур-р-р-р-а-а-а!.. – перекидывалось куда-то налево и вперед в то время, когда пулеметы заработали бойчее и пачечная стрельба слилась в один то повышающийся, то понижающейся треск.

Там атаковали. Там, подготовленное артиллерией, делалось самое важное и самое страшное дело войны.

Известно, что около деревни Патоки три корпуса немцев переправились через Бзуру. Они шли под непрерывным огнем и, по выражению одного из участников этого боя: «Ровно по мосту, по своим шли, т. е. наколотили их там – си-и-ила!!!»…

Эти три корпуса, уменьшившиеся наполовину, соединились с частями, наступавшими от Скерневиц. Линия расположения немцев, таким образом, несколько изменилась. Теперь она начинается несколько выше (по течению Бзуры) Сохачева, идет до Гумина. 16 ноября половина длинной деревни Гумина была занята немцами и половина русскими. Совершенно случайно мне пришлось быть в тех местах и напряженно следить, находясь в расстоянии не более одной версты, за бешеными атаками немцев, во что бы то ни стало желавших выбить русских из важного для них пункта.

Теперь, когда я пишу это письмо, явившийся раненый рассказал мне, что положение с тех пор не изменилось…….

Заваливая трупами свой путь, теряя из своих сомкнутых, по обыкновению, колонн до последнего человека, немцы, по выражению одного солдата, «прут на рожон». Днем все, кроме артиллерии, успокаивается. Это не значит, что сидеть в окопе спокойно, нет, достаточно высунуть из-за валика голову, как пять – шесть пуль накажут неосторожного. Днем спят, кто может спать, сидят, уткнув носы в землю – самое плохое дело, ибо при вынужденном безделье какие только мысли не полезут в голову! – сидят, кто не хочет спать – и все ждут…………………………………………

Ждут ночи раненые, потому что можно будет вылезти и доползти до перевязочного пункта, все – что принесут поесть и что придет приказ о передвижении, атак, или самим придется атаковать «его». И едва наступает ночь, как что-нибудь из ожидаемого непременно приходит.

II

Не так давно, два – три дня тому назад (на войне существует ночь и день, но счета им нет; редко кто из непосредственно действующих частей сможет ответить на вопрос – какое число и какой день недели сегодня?), выдалась особенная ночь. В части фронта Гумин – Воля Шидловская……………

Сидевшие в окопах наши части ожидали местной атаки. Перед тем, по обыкновению, артиллерия громила целый день, совершенно не считаясь с бесполезной тратой снарядов. Юмористическим эпизодом в эту канонаду врезался обстрел в течение пяти часов четырех куч свекловицы, прикрытых на зиму, как всегда здесь, землею и представляющих собою нечто вроде четырех редутов. Немецкие артиллеристы щупали нашу батарею часа два, наконец, решили, что эти-то кучи именно и прикрывают ее; и в течение пяти часов очередь за очередью непрерывно они били по этим кучам – методично и тупо, как все, что делают в этой войне немцы. По самому скромному подсчету они выпустили не менее трехсот снарядов, и от несчастных куч земля и бураки взлетали фейерверком. А русская батарея стояла чуть левее, в небольшой ложбинке, и чувствовала себя весьма недурно, как я имел случай убедиться лично. Стрельба шла планомерная, спокойная, прислуга вовремя ела, а батарейный командир угостил меня чаем, вскипяченным денщиком в котелке возле ручья. Правда, шальной осколок шрапнели иногда залетал и сюда, но это только служило плюсом данного положения, чуть повышая нервы прислуги, покуривавшей привезенные мной для солдат папиросы.

Когда совсем стемнело, в русских окопах возле Г. увидели, много левее, верст за пять – шесть, красивую, внезапно взвившуюся ракету, рассыпавшуюся яркими голубыми огоньками… И в ту же секунду по всему неприятельскому фронту справа налево (считая от нас) одна за другой стали взвиваться такие же ракеты; одна едва только достигала зенита и не успевала еще лопнуть, как с особым характерным шуршаньем взвивалась другая, потом – третья, четвертая – и так без счету, ломаной, сообразно с расположением окопов, огненной линией, длиною верст на пятнадцать.

Как брошенная ребенком на полу и подожженная для забавы пороховая нитка, вспыхнула вся цепь немецкого наступления. В ту же минуту артиллерийский огонь принял размеры так называемого ураганного огня, – т. е. огня, когда, не справляясь с очередями, орудия торопливо, как будто задыхаясь, выхаркивают снаряды, прислуга мечется от зарядных ящиков к ним, и отдельный грохот выстрелов сливается в потрясающий вой.

Это была несомненная атака, атака по сигналу на всем фронте. Ответом на нее с нашей стороны был непрерывный ружейный огонь. Пулеметы пока молчали, давая врагу придвинуться ближе. Через несколько минут в окопы явились дозоры и подтвердили наступление немцев. Ракеты и орудийный огонь не прекращались, а все больше разгорались. Казалось, что батареи кричат страшным надрывным криком, и под этот крик где-то там, в пятистах шагах, двигается плотная лавина немцев. Один из батальонных командиров, на часть которого был направлен особенно сильный огонь, послал случайно оказавшегося тут человека назад, в окопы второй линии, где был телефон, соединяющий ее со штабом полка, – вызвать патронные двуколки.

III

Посторонний человек кинулся из окопа, подпрыгнул, лег животом на жидкую грязь и, барахтаясь ногами, вылез из длинной кротовой норы, наполненной стреляющими солдатами.

Пригибаясь к земле, спотыкаясь и раза два шлепнувшись в жидкую грязь, посторонний человек помчался в темноту поля, озарявшуюся рвавшимися сзади ракетами и вспышками непрерывных выстрелов. Поле было мокрое, грязное, ноги человека разъезжались в стороны, а бежать надо было как можно скорее, потому что от этого зависело очень многое… Один раз человек налетел на что-то большое и мягкое и, запнувшись, грохнулся, простирая вперед руки, лицом в жидкую грязь. В те несколько секунд, когда он подымался, ощупывая, не потерял ли он самого главного, – пенсне (увы! без пенсне он ничего не видел), – он в трепетном свете вспышек ракет, несколько напоминающем вспышки магии при фотографировании, рассмотрел, что споткнулся на труп солдата. Это был, очевидно, один из тех смельчаков, что в сумерки думали проникнуть в окоп, запоздав накануне.

Человек побежал дальше, – и едва сделал несколько шагов, как страшным вихрем его подхватило, бросило на землю, перевернуло через голову, и уже по инерции он перевернулся раза два сам, дальше от страшного места… Но это было излишне, ибо «чемодан», этот бризантный снаряд, не столько причиняющий вред, сколько подавляющий психику, пролетел далеко в стороне, ударился в жидкую грязь какой-то ямы и не разорвался. Грязь парализует действие «чемодана» – он бессилен выполнить свое назначение, ткнувшись в мягкое ложе густой, мягкой грязи, в которую он зарывается совершенно. Но воздушный вихрь, который производит он при своем полете, силы необычайной. От бежавшего человека он пролетел не менее, как шагах в полутораста, но он свалил его с ног, перевернул несколько раз и, что хуже всего, произвел небольшое сотрясение всего организма. Целый день после этого эпизода случайный человек мучился тошнотой, доходившей до рвоты; и еще тяжелее было ему от того, что пенсне его все-таки погибло, несмотря на все заботы о нем.

Телефон оказался в окопе и работал исправно. На слова прибежавшего человека из штаба полка ответили, что патронные двуколки уже высланы.

Что у вас там такое? – настойчиво спрашивал из трубки, как всегда в телефоне, хриплый, простуженный бас. – Что за иллюминация?!

Атака… По всему расположению!..

Прибежавший человек отправился обратно. Впереди непрерывной линией сверкали ракеты и слепили глаза. Ружейная трескотня щелкала короткими, не перестающими ударами. И вскоре к ним присоединился пулемет, сухой, отчетливый, издали напоминающий стук швейной машины. Это машинное производство смерти имеет в себе что-то бездушное, механическое. Как бы ни была тороплива пальба из винтовок, всегда чувствуется нервничающая рука, направляющая ее. Это – живая стрельба, индивидуальность стреляющего невольно чувствуется в ней. Пулемет лишен души. Он обладает способностью выбросить шестьсот пуль в минуту и с одинаковым равнодушием сажает их в каменную стену, как и в человеческое тело. Это – машина, и по самому быстрому, разделенному едва уловимыми, но всегда одинаковыми интервалами, темпу чувствуется бездушное равнодушные машины.

IV

Когда бегавший к телефону человек вернулся, пулемет работал во всю силу своих шестисот патронов. Артиллерийский обстрел достиг наивысшего напряжения; задыхаясь, отбрасываясь за каждым выстрелом назад, окруженные суетливо бегающими людьми, пушки швыряли сюда огненные искры разрывов и выли живым, звериным воем.

Батальонный командир послал в условленное место к двуколкам за патронами. Солдат вышло человек двенадцать – и вернулось семь. Пять человек осталось там, в черном поле, убитые или раненые…

Трескотня усилилась, и дрожащая огненная лента русских окопов разгоралась ярче, как костер, в который подбросили новых сучьев.

Так продолжалось полтора или два часа. Постепенно – сначала ракеты, потом артиллерия стали смолкать у немцев. И в той же постепенности прогоревший костер стал тухнуть в русских окопах. Солдаты один за другим переставали стрелять, садились тут же в окопе и, неподвижно уставив глаза, в одну точку, сидели. Рука, еще вздрагивая, сжимала винтовку или машинально щупала набитый обоймами карман, но реакция после внезапного подъема уже наступала. Это не усталость, не сон, потому что усталость этих двух – трех часов была каплей в море трехнедельного сидения в окопах; это реакция, когда не хочется ни о чем думать, ничего говорить, и только в глубине мозга растет и ширится спокойная, теплая мысль: «Атака отбита!..»

Но это было не так…

Через час после того, как прекратилась перестрелка и неприятельские орудия редко, как будто исключительно по обязанности, мигали дальними зарницами, совсем перед окопами выросла темная масса немецкой колонны. Атака, оказывается, только начиналась. И разом, как будто подброшенные стальной пружиной, без команды, без единого слова, солдаты выпрыгнули из окопа. Я затруднился бы определить психологию данного момента. Апатическая реакция, охватившая людей после отраженной огнем атаки, – явление вполне понятное. Человек нервничал в течение трех – четырех часов, ежесекундно рисковал быть разнесенным в клочки влетевшим в окоп снарядом и палил, палил, палил… Самая пальба эта в значительной степени нервирует человека. Момент же, разом толкнувший людей из узкой ямы окопа на верную смерть, мог быть охарактеризован приблизительно внезапно вспыхнувшим движением…

– А-а-а, ты та-ак?! Ну, ладно, я ж тебя!.. Я тебе покажу!..

И показали. Немцев гнали версты две. Заняли их окопы, оставили часть в них и прорвались дальше, действуя штыками, прикладами и только изредка приникая на одно колено для выстрела.

А потом, когда утомленные и опять равнодушные ко всему на свете, возвращались, как косцы с работы, в темноте спотыкаясь об убитых ими, засели в новом окопе, откуда только что в ураганном стремлении выбили немцев. Повытаскивали трупы наружу, перевязали друг друга индивидуальными пакетами и сели до новой ночи, Бог знает, что им несущей.

К чему привела эта ночная атака? К тому, что фронт, осветившийся красивыми голубыми ракетами на протяжении верст пятнадцати, в некоторых местах отодвинулся назад.

Есть что-то в «немецкой войне» странное. Прекрасная подготовленность; удивительная до мелочей обдуманность; вне всякой критики стоящая хозяйственная организация, позволяющая здесь, в чужой им стране, искрещенной самыми непроходимыми дорогами, какие только могут быть на здешней плодородной почве в декабре, бесснежном и безморозном, при этих условиях настолько не стесняться в снарядах, настолько быть уверенным в своевременном подвозе их, что считается возможным бить четыре часа подряд по призрачной цели; все обдумано, все предусмотрено, все вымерено – а чего-то главного, самого настоящего, той самой «изюминки» вдохновения, которой искал толстовский герой в женщине, – не хватает. Не хватает иногда уменья использовать положение, внезапной инициативы, личного, – не массового «пранья на рожон», – а личного беззаветного наступления, иногда решающего исход.

Известны случаи, когда при нашем отступлении в ту или иную сторону, немцы прорывали тонкую, почти лишенную резервного прикрытия ленточку нашей обороны. И совершенно неизвестно ни одного случая, когда они воспользовались бы результатом такого прорыва. Для немецкого солдата представляется задача: занять вон ту деревню, что светится битыми стеклами на горке возле шоссе. Немецкий солдат занимает ее и останавливается; он не получил дальнейшего приказания – что делать, когда приказанное будет выполнено. И он, независимо от весьма выгодного порой положения, снимает свой телячий ранец, ставит винтовку и говорит:

– Genug![64]

Есть что-то машинное, механическое, бездушное в немецком воине, как и в «немецкой войне». И эта бездушность, ставящая исход той или иной операции в зависимость от количества «пушечного мяса», брошенного на поля Польши под расстрел русских винтовок, орудий и пулеметов, это механическое производство смерти тех Августов и Фрицев, что вспыхнули, зажженные словом своего кайзера, ставит германскую армию в заколдованный круг; выход из него – мир. Мир возможен только в Варшаве, иначе он позорный, бесславный мир. Варшава требует пушечного мяса Фрицев и Августов, а Фрицы и Августы – только винтики большой, сложной и невообразимо громоздкой машины войны. А война требует вдохновения, искусства, порыва, а не винтика…

В Б-х, в наполовину опустошенном кабинете князя В-аго, там, где полгода тому назад текла величавая, спокойная жизнь польского помещичьего дома, измученный болью в ране, худой подполковник, только что перевязанный доктором, за стаканом чаю говорил мне тихим, пониженным голосом, как будто да сих пор он чувствовал себя в окопе, где нельзя говорить громко, а то услышит «он»:

– И удивительный народ эти наши солдаты!.. Скажешь: «Атака! Вышибить его надо!» – Подымается, чистит винтовку, лицо сонное, глаза еле смотрят. Лезет из окопа – так ей-же-ей медведь в берлогу ловчей влезает. Вылез – приник. Говоришь: «Перебежать надо, ну, братцы, подымайся!..» – Перебежали. Опять легли. Ну, думаешь, теперь ни за что не поднять будет… Потому – голову только подыми, смерть тут же тебе сразу! Думаешь – эх, зря велел лечь, не поднять теперь! А скомандуешь – тихо так скажешь, в роде того, что, мол, что ж делать, надо подыматься – давай на «ура»!.. И вдруг видишь – поплевал в руки, перехватил винтовку и разом, словно его за шиворот кто встряхнул, вскочил и пошел орудовать… Вот и смотрите на него!..

За окном громко и резко бухали орудия. Можно было проследить полет шрапнели с ее повышающимся, зловещим воем. Стекла вздрагивали и дребезжали от пальбы, и хрустальные подвески люстры над круглым столом красного дерева мелодично звенели. Старая пожелтевшая гравюра смотрела из запыленного стекла узкой палисандровой рамки…

20 декабря [1914 г. ]

Перед переломом