I
Я видел их много – молодых и уже поживших, солдат и офицеров, опытных и только что вернувшихся оттуда, помнящих предыдущую войну и едва «понюхавших пороху» теперь. Они проходят перед глазами длинной, бесконечной цепью, и запомнить их лица нет возможности, как нет возможности удержать в памяти их рассказы. Но всех их объединяет нечто, и этим они выделяются из сотен других людей, и узнать их в толпе так же легко, как если бы они носили особую форму. В городе, в кофейной, в вестибюле ресторана, в магазине, на улице, в деревне на дороге, в избе, в сутолоке возле занятого каким-нибудь штабом дома – всегда можно с уверенностью указать:
– Вот этот!.. И еще этот, и этот тоже!..
На них лежит странный тонкий налет, задернувший какую-то самую чуткую, самую острую грань души, и видно, как впечатления обыденной жизни пробиваются сквозь нее, как свет сквозь воду, призрачно и странно, потеряв непосредственную яркость свою.
И лица у них во всем многообразии человеческого лица чем-то напоминают одно другое; где-то в глазах, в неожиданной складке около губ, в подергивании брови или щеки, или тонкой морщинке у глаз есть общее, близкое – может быть, родственное, словно то, что они пережили и видели, породнило их в одну бесчисленную семью, и стали друг другу они брат братом. А речь их в большинстве не тороплива, и слова тяжелы, и полны они особым таинственным и глубоким смыслом, которого не дано постигнуть другим людям, не причастным к их великой и чуть-чуть скорбной семье.
Похоже немного, будто знают они все что-то свое, чего не можем знать мы, и глуховатым голосом, с неожиданными паузами и понижениями почти до шепота, нащупывают они одно какое-то большое, могучее слово – и не могут поймать его. И, не найдя, слегка изумленно оглядываются и долго глядят в лицо собеседника, и странная, забытая улыбка блуждает чуть-чуть горькой насмешкой на сомкнутых губах их.
Это люди, побывавшие в боях.
Они слышали над своей головой свист снарядов и потрясающий грохот орудий; они часами выстаивали под сплошным шрапнельным огнем; они неделями отсиживались в окопах, под дождем, в лужах и холоде, не ели по трое суток, не спали ночами; ночью, когда осенняя мгла плотным сырым покровом налегает на землю, с криком и воем, задыхаясь и падая в темноте, они бросались в атаку, выбивали из окопов врага и вновь залегали; они часами лежали в болотах, держа над водою винтовку и патроны в ожидании, когда можно будет опять броситься вперед – быть может, для того, чтобы через десять шагов с тем же диким звериным криком упасть и не встать больше никогда.
Смерть была вплотную около них, – они сходились с ней грудь с грудью; они уже заглянули за ту страшную, таинственную грань, которую каждый из нас в свой час переступит. И, вернувшись оттуда, они изумленно, с печальной усмешкой, смотрят на наши маленькие, будничные дела и внезапно умолкают среди разговора, прислушиваясь к иным, чуждым нам голосам… Их жизнь, по крайней мере, сейчас, теперь, вне боя – уже не жизнь. Это так, что-то ужасно не важное, не мелкое, а почти ненужное, такое, что никак не может пробить тонкую пленку, окутывающую душу.
Смерть не прощает ушедших от нее жертв. Проходя возле, она взглядывает на человека, и он навсегда запоминает этот взгляд. И когда потом говорит о нем – слова его бледны, бессильны, и сам он чувствует это бессилие. Огромное, невообразимое в обычных условиях напряжение боя слишком высоко, чтобы можно было передать его во всей непосредственности ощущения. О высоте этого напряжения можно судить только по отдельным мелькающим черточкам, случайно вспыхивающим в ряду обычных слов.
– Вы понимаете, – чуть-чуть таинственно, словно передавая по секрету, говорил мне молодой черноволосый человек с матовыми, задернутыми знакомой пленкой глазами, – когда мы ворвались, я упал… Не рассчитал разбегу и прямо туда. И потом ночь… И вот на меня прямо – сам бледный совершенно, губа трясется, а в глазах ужас… Ну, я его тут и кончил!..
Я опустил глаза и смущенно откашлялся. Было неловко и еще более неловко от того, что я чувствовал себя соучастником какого-то мальчишества.
– Послушайте, поручик, – заговорил я, не смея взглянуть на него, – как же так: бледный, как смерть… губа трясется… Ведь вы же только что сказали: ночь, зги не видно – и вдруг: в глазах ужас… Как же вы рассмотрели?
Я искоса взглянул на собеседника и поймал на себе странный, углубленный взгляд. Ясно было только одно: то, что он совершенно не обратил внимания на высказанное недоверие, и что подозрение в некотором преувеличении мелькнуло мимо, затронув нечто большее, чем чувство обиды. Он смотрел на меня, но я чувствовал, что он не видит меня, что взгляд его проходит сквозь меня, в то время как сам он пытается понять: как же так – ночь, а ясно помню, что видел и бледное лицо, и трясущуюся губу, и большую веснушку у левого глаза?
– Да-а, странно, – не мне, а себе, своим мыслям ответил он, – действительно была ночь… Еще помню, что ждали сумерек, потом ночи и, когда уже совсем стемнело, решили выбить их… Но лицо видел… ясно, совершенно отчетливо видел, это так помню… Помню, что кричал что-то, потом в горле саднело, и лицо… бледное и глаза выпучены!..
Я посмотрел на него внимательно. Он не мог лгать, он сам впервые столкнулся с этой странностью и искал разгадки ее. И я вообразил себе этого человека с сухим, нервным лицом, раскрытым черной ямой ртом, из которого рвется дикий, наводящий ужас, крик, и тоже с вытаращенными, безумно расширившимися, заполнившими весь глаз зрачками, и грохот кругом, и постепенно нараставшее нервное напряжение, и жуткую остроту минуты. И я почувствовал всем своим существом: он мог видеть этими глазами глубокой ночью; больше того, – он, несомненно, видел, видел ярко, отчетливо, как днем, и только теперь понял я странность, которую встречал раньше: два человека, участвовавшие в одном и том же деле под Л., заспорили при мне о времени конца боя.
Они были разделены какими-нибудь двумя – тремя верстами, но один был вольноопределяющимся нижним чином, а другой – полковником, делавшим вторую кампанию, дважды раненым, носившим на груди крест с мечами и надписью: «Порт-Артур».
Опираясь на события, место передвижения, собственные имена и подробности боя, полковник по часам доказал, что дело было ночью. А вольноопределяющийся, серьезный, выдержанный человек с университетским крестиком в белом ромбе и рукой на перевязи, так же, как и мой собеседник-поручик, задумался, уже не слушая полковника:
– Гм!.. как странно… Мне казалось, что было светло… Действительно, я теперь припоминаю, когда наша часть вступила в Л., мы долго не могли найти свечей… А между тем я видел, совершенно ясно видел!..
Людям, не принимающим или не принимавшим активного участия в бою, трудно представить себе всю высоту подъема, охватывающего участника в момент боя. Этот подъем спасает от многого. Обостренный глаз видит тысячи вещей, но напряженное внимание устремлено исключительно в одну сторону, и отдельные, подчас ужасающие, штрихи страшной картины войны проходят сквозь мозг, не задерживаясь возмущенным чувством. И только долгое время спустя эти штрихи встают в памяти, и человек изумленно оглядывается и подчас спрашивает себя:
– Как же я мог так?..
II
Грохот артиллерийской батареи, когда она прикрывает наступающую пехоту, производит на свежего человека подавляющее впечатление. Когда я пишу эти строки, у меня в ушах стоит еще отзвук канонады под К. Я пробыл на правом фланге нашего расположения около трех часов, и вот уже прошло два дня, а этот грохот назойливо преследует меня, и, стоит только закрыть глаза, чтоб отчетливо, ясно и близко услышать тяжелые удары орудийных выстрелов. Но там же, в самом сражении, я видел, как говорят, своими собственными глазами, как орудийная прислуга перекидывалась между собой приказаниями, замечаниями, порою даже шутками, что можно было понять по быстрой, мелькающей улыбке на лице.
Чтобы объяснить мне операцию под К., куда немцы неожиданно и безумно дерзко двинулись, чуть ли не с тремя только полками, сопровождавший меня офицер, перевесившись с седла к моему уху, кричал во весь голос. Я видел открывающийся в усиленном крике рот, видел напряженные, слезящиеся от ветра глаза, шевелящиеся губы, но решительно ничего не слышал. Буханье орудий поглощало собой все, и вместе с тем я через минуту видел, как тот же офицер, обратившись к пробегавшему солдату, сказал что-то – и тот понял и ответил, и офицер тоже понял… Мне показалось, что нервное напряжение всех участников настолько велико, что создало странную и чуткую детонацию, когда пониманию не нужно даже слов, движений, жестов, а достаточно одного взгляда, мелькнувшего выражения глаз…
Всецело занятые одной, не вполне ясной, но настойчивой идеей, люди не чувствуют боли. Все опросы раненых, все личные наблюдения дают один и тот же результат. Показания сводятся всегда, или почти всегда, к одному:
– Как палкой ударило – крепко так ударило, одначе я все бегу (или лежу – или стреляю)… Опосля только замечаю, что такое нога вихляется? Глядь, а там кровищи этой самой – стра-а-асть!..
Полковник С., недавно вернувшийся в строй, показывал мне свою руку, на которой средний, самый длинный палец стал короче всех. В известном деле, выдающимся участником которого был генерал С – в, полковник командовал отдельной частью. Взмахнув рукой, он показал направление, – и в момент взмаха пуля перебила ему средний палец.
Он встряхнул руку, как при внезапном нечаянном ушибе, и продолжал говорить:
– Что же, больно было? – спросил я.
– Нет, не больно… Чувство сильного толчка: я как бы схватил пулю… Крови много вышло – в пальце много сосудов, но с час больно не было… Потом – очень!
Потом – началось отступление. Нет ничего более подавляющего морально, угрюмого и мрачного, чем вынужденное отступление. Реакция после подъема особенно ощутительна в таком случае, и в этот момент люди раздражительны, усталость с особенной силой налегает на тело, всякая боль чувствуется острее и ярче.
И вообще реакция после боя огромна.
В том же деле под К. мне пришлось заночевать в окопе. Окопы – глубокие, правильно вырезанные в земле канавы, местами выступающие правильным квадратом такой же канавы вперед, наполненные сплошь солдатами, – молчали. Присев на корточки, прислонив винтовку к плечу, солдаты сидели неподвижными кучами и, должно быть, дремали. Редко и лениво перебрасывались отдельными словами, и чувствовалось, как трудно превозмочь апатию; чтобы сказать слово, и еще труднее сделать усилие, чтобы подумать что-либо… Глухая осенняя ночь стояла над широким, низким полем, и красным мерцающим глазом виднелось направо дальнее зарево. Это догорала зажженная снарядами деревня. И глубокое, равнодушное молчание распласталось кругом в необозримом черном поле.
Присев внизу, в какой-то ямке, где под ногами хрустели кардонки от обойм, я пытался задремать – и не мог. Офицер, сопровождавший меня, должен был вернуться только под утро. Впереди была долгая, бесконечная ночь. Мелкий, похожий на водяную пыль, дождик моросил с черного неба. Не хотелось шевелиться, поправить намокшую шапку. И чувствовалось, что все испытывают то же. Огромная, подавляющая усталость опустилась на плечи и придавила к мокрой, холодной земле. А между тем, я не принимал никакого участия в деле и только смотрел, тогда как чуть намечавшиеся вправо и влево от меня черные кучи сегодня совершили двадцативерстный переход, раз пять двигались направо и налево, раз шесть перебегали, перехватив винтовку за ствол и нагибаясь вперед, с места на место и с лихорадочной торопливостью вгрызались коротенькими лопатами, этим изумительным «шанцевым инструментом», в землю…
Я закрывал глаза, и в ушах тотчас же настойчиво и глухо, сливаясь и разделяясь, гудели орудийные выстрелы. Оглядывался и, едва различая во мраке, видел черные кучи скорчившихся людей.
И видно было, что напряжение, державшее их на острой, как лезвию ножа, грани, огромное нервное напряжение упало, расплылось в черном молчаливом мраке, быть может для того, чтобы завтра подняться еще одной ступенью выше…
Странный, тонкий налет окутал едва заметной пленкой душу каждого, пережившего этот день. Придет новый день, люди будут говорить, двигаться, стрелять, потом вернутся в город, в свои деревни, – но они никогда уже не будут теми, что были до сих пор. Смерть прошла возле них, совсем близко, бок о бок, и внимательно пытливо глянула им в лицо. И невидимая стеклянная стена стала между ними и всеми остальными людьми, ибо они видели и пережили то, чего никогда не увидят другие…