ЯНВАРЬ
11 января. Выехал из Москвы к новому месту службы; волею судеб и по канцелярскому недоразумению попал все в ту же армию. Что будет — то будет.
Подъезжая к Минску,12 января, оживленные разговоры сестер с офицерами, что в город приехала оперетка, значит — еще веселей будет жить! […]
Разговор с офицером (подполковником] Киевского полка[607]) в вагоне: солдатики неохотно идут в атаку…
13 января. Наш «храбрый» полковник заявил начальнику штаба, что он в управлении санитарной частью не нуждается совсем в помощнике-враче! Встретил в Минске сытые, алчные рожи паразитирующих офицеров штаба.
Пришла телеграммаиз Ставки Верховн[ого] главнок[омандующ] его, ч[то]б[ы] всех контуженных и раненых поправившихся из штабов и учреждений немедленно возвратить в строй. У наших офицеров санит[арного] отдела сразу ухудшилось состояние здоровья: кто опять стал хромать, у кого опять начались адские боли, и т.д.
14 января. Встретил из штабных полковника: «Куда идете?» — «Да вот, хлопочу о повышении». Я не без скрытой иронии напомнил ему о хорошем местечке начальника санитарного отдела; принял это всерьез, пожал мне руку, уверивши меня, что если бы ему удалось эдак устроиться, то мне бы он оказал всяческие благодеяния. В инженерную и интендантскую часть совался, но, говорит, там требуются специалисты, и благодарил меня, что напомнил о санитарной части, где, по его понятию, значит, не требуется никакого специального образования. Презренные циники и наглецы! Другого пижона[608] встретил: тоже суетится «о повышении», но только, конечно, туда, где было бы безопасно — подальше от позиций. Хвачи-престидижитаторы по части урывания «жареного»!..
Радкевич-командующий — форменная безличность — в руках штабной камарильи.
Зашел к «божьей коровке» — георгиевск[ому] кавалеру Жнову; о моем командире корпуса Бржозовском[609], тоже георгиевском кавалере, отозвался, что он «фокусник»! […]
15 января. Гнетет меня эта картина разгула, бесшабашного веселья; еду на настоящие «позиции» — через Койданово[610] на Ивенец[611], где штаб 44-го корпуса. Подальше, подальше от этой смердящей ямы! […]
Ночью приехал в Койданово. Заночевал по отводу этапного коменданта в грязной лачуге еврейской семьи. Пищат больные детишки, стонет и охает больная старуха. Еле дождался рассвета, ч[то]б[ы] поскорее вырваться из заразного очага.
16 января. Рано утром приехали за мной из штаба лошади, о высылке коих я предварительно просил начальника штаба телеграммой; приготовился было к хамскому выпаду, что просьба моя останется неудовлетворенной; и велико было мое очарование при виде прибывших за мной довольно приличных по воен[ному] времени перевозочных средств; симптом: вероятно, в штабе встречу не человеконенавистническую атмосферу!
У этапного коменданта встретил вольноопределяющегося студента Горного института, получившего уже два Георгиевских креста и ожидающего получить еще третий — из раненых; порадовался, когда узнал, за что он их получил: человек проявил сознание долга, находчивость и сообразительность, удачно выведши свою полуроту из сферы удушливых газов и взявши еще 200 чел[овек] пленных немцев. Не удержался в присутствии массы солдатиков выразить с подчеркиванием свой восторг, что-де студенты — молодцы (понимай, мол, что студенты — не исключительно только крамольники!).
Несмотря [на] предстоящую убогость обстановки, нисколько не раскаиваюсь и не жалею, что променял тыловой комфорт с электричеством и проч. удобствами на жизнь в какой-ниб[удь] халупе. Только бы мне встретить теплые человеческие к себе отношения окружающих сослуживцев из военных! […]
Засветло еще прибыл в штаб Осовецкого корпуса (он же 44-й). Происшедшее qui pro quo[612], или попросту — чепуха с моим назначением в этот корпус, когда в нем был налицо крепостной врач Самчук, проделавший всю осаду. Первоначальные его подозрения касательно меня были скоро же рассеяны. Предстоит в скором времени или мне, или ему быть переведенными; рациональнее и желательнее для меня, ч[то]б[ы] был переведен я — в другую армию. Хорошие отзывы д-ра Самчука о Бржозовском, с достоинством ведшем оборону крепости; а в штабе армии он на счету «фокусника»; предвижу, что здесь скверная интрига, обычная наша зависть, неприязнь и желание всячески подставить свинью человеку, мало-мальски стоящему выше рептильного уровня тех, к[ото]рые храбрость свою показали возможно поспешным устроением своей персоны в тыловых вертепах штабов армий! Бржозовский — на позициях; приедет завтра, когда я ему и представлюсь.
Принят был в штабе весьма любезно и хлебосольно. Переночевал в помещении штаба — в помещичьем фольварке; завтра отведут мне квартиру в одной из обывательских изб. Отсутствие блеска и треска городского, сельская обстановка со всеми своими примитивами действуют на мою измученную душу бальзамически.
17 января. Спал как убитый. Представлялся командиру — генералу Бржозовскому (из артиллеристов, а не «Гениального» штаба). Истинный джентльмен! Впечатление великолепное; держит себя со всеми чрезвычайно просто, не боясь уронить своего престижа, чего так боятся многие из воевод с кретинированными мозгами. Обед очень хороший; беседа затрапезная велась весьма непринужденно. Видно, что штаб очень съючен, и все чувствуют себя прекрасно. Жаль мне будет расставаться с этим оазисом… Обеденные разговоры касались (конечно, только среди нас — высших чинов) и весьма щекотливых тем: высказывались с возмущением о творящихся безобразиях на земле русской вообще и в правящих командных сферах — в частности. Только сегодня узнал, что из штаба Верховного недавно пришло секретное предписание о том, ч[то]б[ы] не упоминать в разговорах между собой имени Распутина, так как этим-де колеблются основы государства (sic!). О государе Бржозовский выразился, что он «к добру и злу внимает равнодушно», все-де делается без него… Инспектор артиллерии Лапин уверял меня, что Трепов[613] получил министра путей сообщения, давши взятку Распутину [в] 200 тысяч рублей… Волосы дыбом становились у меня, когда слушал то, что говорилось о действиях коменданта Гродненской крепости Кайгородова и Новогеоргиевской — Бобыря[614]; под Новогеоргиевском мы, оказывается, потеряли до 3 тысяч орудий и до 80 тысяч гарнизона. Немцы Бобырю за это устроили особое чествование!..[615] Не я один, а и многие из высших военачальников мечтают о мирном житии и покое. […]
18 января. Третий день живу в захолустном местечке Ивенец, наслаждаюсь иллюзией, к[а]к будто живу где-ниб[удь] на Архиерейской или Ильинской слободке в Рязани. Атмосфера в штабе — благостная! Но пока нахожусь в 10-й армии, меня все же будет сильно нервить сумасбродный шантеклер — поганец Евстафьев. […]
19 января. […] За обедом было сообщено, что при произведенном нами «коротком и сильном ударе» под Черновицами[616] потери наши были грандиозны, 41-я дивизия уничтожена совсем! В последней же телеграмме из Верховной Ставки сообщается, что там же — на Юго-Западном фронте — нами одержаны блистательные победы, взято «много» того-то и того-то, а сколько — не говорится, зато не забыт при этом упоминанием такой крупный факт, что «взято до 100 голов скота». Господи, хоть умело бы очки втирали!!
Вечером прибыли в штаб бежавшие к нам из плена наш солдатик, а с ним за компанию один немецкий ландштурмист; оба вырвались из тюрьмы: первый — за двукратную попытку к бегству из плена, второй — за подозрение-де в шпионстве; тому и другому грозила чуть ли не смертная казнь; брели, испытывая всякие приключения, с 22 сентября! Уже не в первый раз я слышу от очевидца, испытавшего на своей шкуре нашего солдатика из плена заявление о том, что в плену русские терпят большое засилье от своих товарищей — наших солдат-евреев, которые содержатся немцами на более льготном положении и приставлены ими играть роль дядек над русскими. Как ни прискорбно это обстоятельство, но… но… не могу я строго винить и евреев за их поведение: так естественна их месть русским! Как аукнется — так и откликнется. Какою мерою мы мерили евреев — такой же мерой мерят и они нас, выйдя из нашего «верноподданства». […]
Утешительная складывается для меня перспектива: перемена местами с д-ром Самчуком, назначенным корпусным врачом в 43-й арм[ейский] корпус, входящий в 6-ю армию на Северном фронте; стоянка будет в Финляндии[617]. Жалко будет расставаться с симпатичным штабом 44-го корпуса, но зато с радостью отрясаю прах ног своих от 10-й армии, да, кроме того, выберусь из теперешней болотной трясины — на лучшую стоянку, чуть ли не в санаторию! Со дня на день буду ожидать официального приказа о перемещении. Порешил окончательно: если встречу и в новом корпусе более или менее приличную атмосферу человеческих взаимоотношений — то буду служить «доидеже есьм», если же там встречу ко мне скрежет зубовный — то подаю немедленно в отставку.
20 января. В штабе царит все та же семейно-дружеская атмосфера; работают все покойно, не видно ни дерганья, ни цуканья. Генерал Бржозовский — настоящий джентльмен, в непринужденном разговоре с ним и подполковником Генерального штаба Свешниковым[618], также и коллегой Самчуком, открылась созвучная нота недовольства и раздражительности по поводу чинимых в армейских штабах всяких гадостей относительно лиц, мало-мальски хотя бы лишь поднявшихся над уровнем сидящих там паразитов — интриги, клевета, всяческие подвохи и низости. Удивляюсь еще внешней бодрости Бржозовского, к[ото]рого из зависти не только обошли награждением следующим «Георгием», но и задерживают в утверждении корпусным командиром. И Бржозовский, и Свешников, и Самчук, как и я, высказывают полное свое отвращение к службе, полной мерзости и бестолочи. Единственная лишь у нас Осовецкая крепость, к[ото]рая непостыдно выдержала оборону, колет глаза тем, к[ото]рым так хотелось бы отыграться на доктрине
о неспособности якобы вообще крепостей противиться современному артиллерийскому огню. Очень критически мои собеседники относились к легкомысленному и малодушному столь поспешно совершившемуся оставлению нами крепостей Брест-Литовск, Новогеоргиевск и др. Комендантами оказывались все генералы «от протекции» да выдвигаемые по линии старшинства без соображения их способностей и соответствия. Все это так, но сознают ли мои собеседники, «откуда все сии качества», понимают ли, где зарыта собака всех творящихся бесчинств и пакостей на Руси, и что нужно бы было сделать, ч[то]б[ы] не было того, что теперь есть, — всех гнетет, озлобляет, обессиливает? […]
22 января. […] В Новогеоргиевске мы, оказывается, оставили немцам между прочим — 5 миллионов золота и 2 миллиона кредитками. В Брест-Литовске при совершившемся в позапрошлом году руками внутренних немцев взрыве в пиротехнической лаборатории разорвалось 400 тысяч наших снарядов; на укрепление этой крепости потрачено казной до 30 миллионов, и работало там до 30 тысяч рабочих. […]
27 января. […] О фон Будберге, бывшем начальнике штаба 10-й армии: осенью он получил назначение начальником дивизии; в том же приказе о его назначении было помещено и заключение комиссии врачей о том, что он-де тогда-то, ехавши в автомобиле, стукнулся головой о его верх, вследствие чего получил ослабление памяти (ложный медицинский документ, к[ото]рым фон-барон изловчился прикрыться для реабилитации своих действий в постигшей нашу армию катастрофе в Пруссии!).
В бытность свою в последнюю поездку в Рязани я слышал из уст вдовы Петровой, жившей у стариков Первенцевых (латышки-беженки из Риги), что минувшим летом латышами много раз обращалось внимание надлежащих властей на то, что под Ригой в имении фон Будбергов у немцев устроены ангары, куда спускаются их аэропланы; когда начальство, наконец, изволило обратить на это внимание — бароны уже бежали в Германию.
Что, этот несомненный предатель еще не поддался моде переменить свою фамилию? Для умного предателя в этой «водевили с переодеванием» был бы и большой логический смысл. […]
24 января. В штабе все та же семейная уютная обстановка. Пользуюсь весьма почтительным к себе отношением. От военных, да еще в военное время, я этого уж и перестал ожидать. […]
26 января. […] Пришла бумага о моем переводе в 12-ю армию корпусным врачом 37-го арм[ейского] корпуса на Северном фронте. Ехать придется на Венден[619]. […]
ФЕВРАЛЬ
1 февраля. Расстался с приветливым, симпатичным штабом, с успокоительно тихими стогнами Ивенца. Выехал на Минск в 60-сильном автомобиле, куда погрузил все свои вещи, двух своих оруженосцев и в придачу еще одного генерала — 7-й Сибирск[ой] дивизии Мясникова[620], оказавшегося для своего дела непригодным и ищущего где-нибудь устроиться. Маршрутом избрал — Минск — Орша — Витебск — Невель[621] — Дно[622] — Псков[623] — Валк[624] — Вольмар[625] и Венден. Езды, пожалуй, суток трое. Попаду, вероятно, прямо «с корабля на бал». Плыви, мой челн, по воле волн!.. […]
В решительный момент своего выезда из Ивенца оказалось, что всем нам не уместиться в автомобиле, пришлось часть вещей с денщиком погрузить в подводу; в ожидании ее прибытия пришлось задержаться в Минске, куда я прибыл уже в 6 часов вечера, занявши с большим трудом небольшой № в «Европейской» гостинице, где волей-неволей поселился вместе с генералом Мясниковым. Человек он словоохотливый и всю дорогу говорил, по службе страдает невезением — обходят его наградами и должностями, занят он теперь до поэтического вдохновения всяким строчением по разным инстанциям pro domo suo[626]. Все наши воеводы одним миром мазаны, с брезгливостью я отношусь к их узколобой жратвенно-похотливой идеологии сикофантов, но сей земномятущийся незадачливый генерал — вижу — не хуже других, занимающих более высшие ответственные] посты. Мясников этот командовал бригадой в 7-й Сибир[ской] дивизии, когда в канун 1915 года[627] под Арисом дивизии приказано было идти в наступление без строго соображенного плана — по-пошехонски, более половины 26-го Сибирск[ого] стрелк[ового] полка было потоплено, убито…
Рассказал сей генерал потрясающие вещи, к[ото]рые, как он подчеркивает, не перейдут и в историю! Несчастная эта операция (см. мой дневник выше), так глупо совершенная и задуманная, в официальных донесениях представлена была совсем в ложном освещении путем обычного у нас передергивания карт. И Радкевич, бывший тогда команд[иром] Сибир[ского] корпуса, и Трофимов, бывший начальником] дивизии[628], а теперь занявший место Радкевича, утаили великую тайну, сблизившую их с тех пор на почве соглашения не выдавать друг друга[629]. Все больше и больше убеждаюсь в том, какая преступная фальшь, какой наглый обман заключается во всех официальных описаниях событий и деяний отдельных лиц. Что после всего вплотную виденного можно сказать о нашей истории? История — это миф; как один армянин выражался, «это хорошее — мы сделали, а то дурное — сделали другие». Беспристрастную историю теперешней, японской и русско-турецкой (77 года) войн суждено, может быть, узнать поколениям нашим в XXIII столетии! Сами офицеры Генерального] штаба мне признавались (и довольно покойно!), что в разборе истории войн в их академии профессора не всего могут коснуться беспристрастной критикой — особенно где проявлялись действия высочайших особ. […]
2 февраля. Хорошо выспался на изысканно-мягкой постели. Вещи пришли. Сегодня ночью еду на Оршу — Дно и т.д. Послал милой Лялечке поздравление с днем ее рождения, прибавивши в заключение, что «везу тетю в Лифляндию». […]
В газетах трубят о наших крупных победах под Эрзерумом[630]; готов поклясться, что в действительности там, на Кавказском фронте, наше положение так же печально, как на этих фронтах. […]
Ночью погрузился в вагон; слава Богу, что удалось достать плацкарт на спальное место вплоть до Дна; при входе в купе встретил одного прилично одетого господина, оказавшегося евреем, он с выражением трепета обратился ко мне с просьбой о разрешении быть со мной в купе, в к[ото]ром он уже тоже взял плацкарт; когда я ему объяснил, что я не имею никакого права посягать на его несомненное право занимать купленное им место, он пришел в умиление, уверяя меня, что с ним из военных редко кто до сих пор обходился так хорошо — ласково, как я, а то недавно, наприм[ер], один из молодых офицеров, обозвавши его «жидовской мордой», не позволил ему воспользоваться приобретенным плацкартом и выгнал его из купе. Таковы наши нравы!
3 февраля. Ночью прибыл на Дно; перед тем за 11/2 часа поезд уже ушел на Псков, и мне пришлось в ожидании следующего отходящего туда через сутки поезда поискать мало-мальски подходящего ночлега, так как на маленькой станции помещение было битком набито публикой, удалось найти № в прилежащей гостинице (с позволения сказать); не без панического страха обратился к содержательнице ее с вопросом, много ли клопов? Но она меня успокоила уверением, что ни одного клопа я не увижу. При подозрительной чистоте изготовленного мне ложа я не решился раздеваться как следует, а залег в полном облачении. Получил на станции пришедшие от 3-го числа петроградские газеты.
4 февраля. […] Около 10 час[ов] вечера выехал на Псков. Около 1 часу ночи пересел на поезд, отходящий из Пскова на Венден. В Пскове на вокзале развевались флаги. Встретился со следовавшим по тому же пути, как и я, генералом Долговым[631], назначенным командиром того же корпуса, в к[ото]ром я буду корпусным врачом. Я был обрадован этой комбинацией, т[а]к к[а]к знаю Долгова за образцового и деликатного человека. Отпадает для меня, таким образом, крупный «внутренний» враг, чувствую вследствие этого полную готовность бороться с внешним врагом доидеже есьм. Из разговоров со словоохотливым Долговым узнал, что он был отчислен от командования 19-м корпусом, был в резерве, весьма убедительно доказывает, что сделался жертвой сплетен и интриг за действия корпуса под Иллукстом[632]; Плеве-де — выживший из ума старикашка; Боже мой, как послушаешь его — что за вавилонское столпотворение творится у нас в штабах армий! Хотя для меня сей генерал один из симпатичных военачальников, но все же красной нитью проходят у него преобладающие над другими расчеты на звонкую монету, на узко-карьерные цели; корысть и нажива — самые главные движущие пружины нашего командного состава, льющие же кровь массы — жертвы их настроений, личных домогательств и фокуснических проделок — это лишь навоз. Передавал мне об аудиенции у государя в Ставке, где собраны были всевозможные] иностранные агенты и был к[акой]-то наш преосвященный… Всевластная роль Фредериксов, воейковых… Государь играет лишь роль орудия у хитрых и ловких царедворцев. Китайские церемонии при представлении и за завтраком… кошмарные картины универсального лишь себяустройства потеплее, безопаснее и похлебнее. Виден лишь апофеоз самого грубого эгоцентризма. Что же нас выручит? Что нам принесет победу? Может ли быть конечное торжество самодурства, произвола и надругательства над здравым смыслом?.. Повспоминали с Долговым о генерале Парском, теперь начальнике дивизии, — человеке несомненно достойном, но скромном и честном, а потому остающемся в тени и даже немилости… Бывший командир Фанагорийского полка Гришинский[633], в боях под Замостьем бросивший полк и бежавший, — теперь, благодаря красавице жене, хорошо устроился в штабе к[акой]-то армии и уже генерал! Галкин, начальник штаба 46-й дивизии, оказался, по уверению Долгова, жуликом и аферистом; начальник гренадерской дивизии Добрышин, бросивший дивизию, под суд не попал и тепло устроился начальником] штаба Казанск[ого] в[оенного] округа; начальник артиллерии 25-го корпуса Н.В. Коханов (ettu, Brute![634]) — и тот оказался как и все: всяческими неправдами тщетно добивался Георгиевского креста — до нахальства!
5 февраля. […] Около 2 часов дня прибыл в Венден — городок, очень напомнивший мне Марграбово; остановился в гостинице «Балтишер Гоф». Атмосфера — немецкая! Чистота, аккуратность. […]
После обеда зашел в штаб 12-й армии, побывал в санитарн[ом] отделе; начальником его после Беккаревича (врача) назначен как[ой]-то недотыкомка-полковник Арнольд[635]; он так был передо мной сконфужен, что поторопился с ужимками скорее мне представиться… Гнетущее впечатление циничного надругательства военных властей над санитарией и медициной, и вообще — над здравым смыслом и совестью! Арнольд в разговоре со мной, глупо похихикивая, сказал, что он скоро на 3/4 будет доктором!! Так в нашей «испрохвостившейся» Руси повелось, что пироги печь приставляют сапожника, сапоги же тачать — пирожника.
Мой 37-й корпус только что формируется и составляется из сборных и, пожалуй, всяких сбродных частей; входящие в него дивизии 120-я и 121-я стоят под Ригой, куда не премину вскоре же и съездить. Штаб корпуса тоже лишь формируется, пока будет здесь — в Вендене. […]
6 февраля. Солнечный, веселый день; природа представляет зимний ландшафт; район расположения учреждений штаба армии напоминает Швейцарию. Ночь проспал покойно; сверх ожидания, не оказалось ни одного клопа; вот что значит — хоть бедная обстановка, но чистая. Представлялся командующему армией Горбатовскому, оставлен был в штабе обедать вместе с своим командиром Долговым. Мой корпус представляет [собой] пока нечто аморфное, части его еще пока влиты в другие корпуса, не выделены, санитарные же его учреждения формируются чуть ли не в Казани. […]
Прибыл начальник штаба генерал Васильев[636], произвел на меня впечатление не из симпатичных — видно, что неврастеник и малого удельного веса человек аферистического типа.
8 февраля. Прекрасная зимняя погода. Окрестности Вендена, где расположился штаб армии, представляют нечто швейцарское. При принудительном характере той жизни, к[ото] рой приходится жить, большим уже благом для меня является отсчитывание: день да ночь — сутки прочь! Влачу бремя тяжелых переживаний и страдаю от нестерпимой невыявленности вовне бьющихся в тисках мыслей и чувств. Плюгавый полковничишко Арнольд — начальник санитарного отдела! — в разговоре со мной все старался уверить меня, как сильно он стремится опять возвратиться в строй после перенесенных им двух контузий (!!), но командующий армией — его бывший батальонный командир — как бы навязал ему настоящую должность и заставил его, таким образом, по образному выражению сего засранца, «променять меч на клистирную трубку» (sic!). Апофеоз цинизма! Его помощник — дивизионный врач Дюбург, порассказал мне об обстоятельствах, вызвавших быстрое свержение с должности только что перед ним назначенного начальником санитарн[ого] отдела врача Беккаревича, а вышло это просто-напросто из-за того, что Беккаревич, будучи, несомненно, человеком с развитым чувством собственного достоинства, обнаружил свое лицо (по терминологии молчалиных — оказался «бестактным»), не выявив, между прочим, показной услужливости подчиниться сексуальным предуказаниям штабной клики устроить из резерва сестер милосердия дом терпимости! Знакомая уже мне отвратительная картина по 10-й армии, одна из побудительных причин моего бегства оттуда[637]. […]
10 февраля. […] В вагоне встретился с одним знакомым фельдъегерем из штаба Верховн[ого] главноком[андующ] его, сообщившим мне, что готов уже высочайший указ о назначении Куропаткина главнокомандующим Северного фронта. Назначение, думается мне, сделано весьма удачное. […]
Разговорился с начальником штаба и другим ехавшим генералом о коменданте Новогеоргиевской крепости Бобыре — отзываются о нем с самой лучшей стороны к[а]к о начальнике и человеке. В нек[ото]рое оправдание его малодушия по сдаче крепости с большим гарнизоном мои собеседники приводили семейное его несчастье: лет 5 тому назад он потерял свою единственную возлюбленную дочку. […]
Около 7 часов вечера прибыли в Ригу. Остановились пока до отвода нам квартиры в самой лучшей гостинице «Рим», расположенной недалеко от станции против величественного здания бывшей немецкой оперы. Ходят отличные трамваи. Все на немецкий лад. Боже мой! Зачем было немцам с нами воевать, когда мы ими были и так завоеваны — это видно во всем! При гостинице роскошный ресторан; № шикарный; попал как в рай! Вышел было прогуляться, ч[то]б[ы] осмотреть город, но кругом — тьма кромешная: город по военным соображениям не освещается; в гостинице самым строгим образом следят, ч[то]б[ы] окна были на ночь хорошо занавешенными. Из корпусных штабов здесь будут стоять наш да 7-го Сибирского (Радко-Дмитриева).
11 февраля. […] Являвшиеся сегодня корпусному командиру начальники дивизий так живо напоминали собой пошехонских горе-богатырей. Начальник штаба моего корпуса — из моншеров, с гордостью подчеркивает свое бывшее звание «семеновца», и вообще большой очковтиратель, с чувством величайшего наслаждения раскатывает в автомобиле и устроил себя «для представительства» в огромной, шикарно обставленной квартире со всеми удобствами. […]
12 февраля. Из гостиницы перебрался в отведенную мне хорошо меблированную квартиру к содержательнице пансиона еще в мирное время — Фриде Карловне, чистейшей немке, но порядочно говорящей по-русски; начальник штаба и командир корпуса реквизировали себе более просторные и более богатые помещения из тех, к[ото]рые с полной обстановкой остались брошенными прежними их обитателями. […]
14 февраля. […] Формирующийся штаб корпуса, к моему великому счастью, начал жить так дружно, съюченно, что большего и желать не оставляет; командир корпуса Долгов пользуется моим глубоким уважением за деликатное отношение ко мне; начальник его штаба Васильев — из пижонов-рвачей-хвачей, узколобый «славный семеновец», держит себя ко мне с большим решпектом; дикую его идеологию я и не пытаюсь корригировать ввиду безнадежности метания бисера… […]
Порассказал он нам за обедом без тени иронии, как приготовлялись войска к встрече государя: снятых с окопов нижних чинов целую ночь переодевали во все новенькое, в момент высочайшего смотра приказано было так здорово живешь стрелять из пушек — «инсценирована была, — как он выразился, — полная боевая картина…» Государь остался всем доволен и благодарил… Славный этот семеновец, сорвавший за свою храбрость георгиевский темляк (инсценировка здесь, конечно, по обыкновению тоже сыграла свою роль!) выразил большое удивление за несправедливое якобы отношение депутатов Государственной] думы к Сухомлинову, требовавших для него применения такого же суда, как и в отношении одного бедного солдатика, умышленно прострелившего себе пальцы и за то расстрелянного. «Какое преступление совершил Сухомлинов?» — говорил сей семеновец. — «Никакого». «Любви лишь все возрасты покорны», так чем он виноват, если жена его требовала от него много денег, ради чего этому «почтенному» министру всячески приходилось изворачиваться в добывании соответствующих] кушей денег, напр[имер] — ездить на один день во Владивосток, ч[то]б[ы] получить лишние прогонные, и проч., и проч. Но ведь нельзя же-де никоим образом обвинять Сухомлинова в измене! Жил-де только выше средств своих — вот и все!! Против этого «только» я ничего не счел возможным возражать. Ведь глубокая пропасть лежит между нами — «штатскими» и военными, да еще «семеновцами», в понимании вопроса чести и долга… Два правосознания, два чувства чести![638]
15 февраля. […] Только что возвратился из бани — приехал командующий армией Горбатовский, высказавший желание, ч[то]б[ы] мы поскорее двигались на Митаву[639]; завтра, сообщил он, с вечерним поездом прибывает Куропаткин, к[ото]рый дня 2–3 употребит на объезд позиций. Очень рад буду его видеть.
16 февраля. […] Вечером приехал Куропаткин. Прав я был, высказавши еще в начале кампании уверенность, что наступит момент, когда и Куропаткин еще выдвинется на сцену! […]
17 февраля. Днем жестокая артиллерийская пальба по аэропланам, а также со стороны Далена. Стол в штабе обжирательный; сегодня ели блины со всеми онерами и атрибутами. В штаб корпуса назначен на должность старшего адъютанта штабс-капитан Соколов — георгиевский кавалер. За столом я неосторожно спросил его, не из раненых ли или контруженых он — получил отрицательный ответ; значит, попал к нам по протекции. Ох уж эти все георгиевские кавалеры: как только получат белый крестик — сейчас же обнаруживают центробежную тенденцию устроиться куда-н[и]б[удь] подальше от огня, а, казалось бы, им бы более, чем кому другому следовало оставаться на позициях для подбодрения и воодушевления наших «серых» воинов, по своему составу ныне особенно нуждающихся в настоящих руководителях! […]
19 февраля. Объехал части 121-й дивизии, находящиеся еще в стадии творения, а между тем — готовится переход в наступление. Не ожидаю я от него ничего хорошего; не вышибить нам немцев из занятых ими позиций! […]
20 февраля. Побывал в этапном лазарете Красного Креста и в больнице Всероссийского союза городов; прекрасное впечатление произвела на меня последняя, состоящая в заведывании женщины-врача Кадыш, местной жительницы-латышки, успевшей уже побывать и в плену у немцев. Живая, достоверная для меня свидетельница, утверждающая варварское обращение тевтонов с русскими; оказывается, что сыны фатерланда не чужды были и русской слабости — поддаваться умягчающему влиянию лиходеяния и взятки!
Сегодня на блины к нам в штаб прибыл Радко-Дмитриев и начальники дивизий. Профиль и фигура первого удивительно напоминают Наполеона. На нашем фронте, сказал он, теперь не больше 60 батальон[ов] немецких ландверов, подходящий бы был для нас момент перейти в наступление, сели бы «не было у нас грехов»… […]
21 февраля. «Прощеный день», воскрешающий так много светлых воспоминаний из прошлого… Познакомился с уполномоченным Всероссийского] союза городов. Как много сравнительного простора и гибкости в деятельности этих живых организаций, и какой мертвечиной перед ними являются наши военно-санитарные учреждения! Бессмысленная бюрократическая писанина вынула из них и душу, и сердце! […]
22 февраля. С командиром корпуса съездил в зоологический сад. Восторг и упоение! Как все здесь хорошо! На всем лежит печать немецкой руки.
Преотвратительную разновидность человеческую представляет «семеновец» цинической развязностью в проявлении своего тупоумия и узколобости; Шингарева, Милюкова[640] и В. Маклакова считает самыми опасными революционерами, могущими «погубить дорогое ему отечество»!! С этим сукиным сыном надо быть поосторожнее. Его рассказ о том, как он тщетно отыскивал в Петербурге для своих детей гувернантку, которая могла бы «патриотически» воспитать их!.. Уши вянут от диких рассуждений сего ихтиозавра…[641] […]
26 февраля. […] Виделся с коллегой Никитиным — корпусн[ым] врачом 7-го Сибирск[ого] корпуса; Господи, Боже мой, какой я перед ним в житейском обиходе младенец! Сколько у него возвышенного самочувствия от сознания, что он корпусной врач, да еще протеже великой княгини Елизаветы Федоровны; в упоении своим величием сей от природы хлыщ и хам считает непременным долгом проявлять себя в отношении подчиненных так, ч[то]б[ы] перед ним трепетали; упрекал меня за слишком-де деликатное мое обращение с заведующей заразной больницей г-жей Кадыш, к[ото]рая-де перед ним всегда с испугу (выразился нецензурно далее…). Я ему на это высказал свой принципиальный] взгляд, что в настоящее тяжелое время мы, начальствующие лица, должны действовать для пользы дела не террором, а лаской и любовью, да и не забывать ни на минуту, несмотря на наши чины, что мы прежде всего врачи — друзья человечества. Мне кажется, что с еще большим повышением по иерархической лестнице я еще больше бы был с людьми прост и мягок. […]
27 февраля[642]. […] После ужина много беседовал на текущие политические темы с корпусн[ым] командиром и славным «семеновцем»; высказывал я свои мнения довольно сдержанно, больше, собственно говоря, слушал, стараясь лишь втянуть их в обмен мыслей; славный «семеновец» считает за истинных патриотов таких, как Марков 2-й[643], и рассуждал[644] в духе «Прусского знамени». Корпусной командир осторожно ему оппонировал; в беседе же со мной tête à tête[645] выявил себя, как я и ожидал от него, вполне прогрессивным человеком. Отрадный, к сожалению, редкий положительный тип русского генерала!
28 февраля. День моего тезоименитства. Пошел в кафедральный собор к обедне, к[ото]рую должен был служить высокопреосвященный Иоанн[646]. В храме было благолепно: пели довольно хорошо, слышались все рязанские мотивы; давно не слышал такого отличного исполнения «О Тебе радуется всякая тварь…» Из высших особ в церкви был[и] я да Радко-Дмитриев, остальные все солдатики да средняя публика; […]
Жизнь в штабе у меня идет хорошо — по-семейному, дружелюбно, благодаря, конечно, наличию такого командира корпуса, к[а]к Долгов — человека весьма благородного, гуманного, просвещенного, культурного, которого я полюбил и глубоко уважаю; он весьма здраво смотрит на вещи и сознает необходимость во благовремении теперь же дать России и ответственное министерство, и ослабить полицейскую опеку и проч. в духе прогрессивного блока — вообще выполнить высочайший Манифест 17 октября! А иначе, согласно думаем мы с ним, Россию ожидают в недалеком будущем ужасные потрясения. […]
29 февраля. […] Формирование корпуса идет черепашьим ходом. Большой некомплект у меня врачей, фельдшеров и полное отсутствие военно-врачебных заведений; помилуй Бог, если начнутся теперь бои, много придется изведать горя. А устроились мы в Риге, как будто рассчитываем прожить здесь целый год; славный «семеновец» в стремлении к комфорту устроил при штабе парикмахерскую чуть ли не с маникюрами и педикюрами! Быть для нас большой беде! При единоборстве дезорганизованности и неподготовленности с образцовой организацией и подготовкой — в чем могут быть шансы победы нашей растяпости над планомерной тевтонской методичностью и систематичностью[647]? В чем?
МАРТ
1 марта. […] Нахожусь вдали от штаба армии, не вижу «пира во время чумы». Чувствую себя благостно, нервы мои совершенно окрепли. С командиром корпуса установились отношения, не оставляющие желать лучшего. Бессмысленно меня не дергают; ни со стороны его, ни со стороны окружающих не испытываю наглого желания всецело тебя поглотить. […]
2 марта. В связи, очевидно, с событиями под Верденом зашевелились у нас, на Рижском фронте. Корпус же мой совершенно еще не боеспособен — нет еще необходимого]: обоза, лошадей и проч. оборудования. Не жду ничего путного от нашего наступления. Немцы мне представляются непобедимыми; обстоятельства все так складываются, что они с нами и нашими союзниками ухитряются расправляться по отдельности. Францию Германия победит как более сильная военно-культурная держава; Россию же победит как более сильная культурно-военная держава! Так говорит здравый, по-видимому, смысл.
Немцы по нам теперь стреляют из наших пушек и нашими снарядами. […]
4 марта. Сегодня в Риге был командующий армией, вчера же в Вендене — главнокоманд[ующ]ий. Готовится с нашей стороны наступление, громче заревут пушки и рекой польется «серая» кровь. Сыграем, вероятно, опять в «короткий, но сильный удар», иначе говоря — стукнемся носом о стену. Печально взираю на предстоящий эксперимент, не сулящий торжеств русскому оружию. Больно уж у нас все первобытно, у противника же — все усовершенствовано! […]
5 марта. Погода кислая-раскислая. Туман утром. Не сегодня-завтра начнется бойня. 120-я дивизия двумя отрядами стала на позиции, 121-я пока в резерве; завтра еду по полкам. Вечером пошел за компанию с корпусным командиром в кинематограф посмотреть комедию-фарс. Прекрасное помещение, отличный струнный оркестр. За городским гомоном глухо слышалась артиллерийская пальба. […]
6 марта. Тотчас после обеда покатил в автомобиле на позиции, занятые полками 120-й дивизии к югу — юго-западу острова Дален; примазались ко мне за компанию и.д. начальника штаба симпатичный подполковник Генерального] штаба Дитц[648] (настоящий начальник штаба — пшют «славный семеновец» генерал Васильев уже успел уехать в отпуск) и двое милых юношей штабных («дроздов») для службы связи.
В Плаунеке[649], в убогом фольварке, застали начальника дивизии Колянковского[650] с его начальником штаба генералом Зумблатом[651] и некоторыми из офицеров этого же штаба. Колянковский, желчный хохол, рвал и метал по адресу начальствующих лиц, что одолевают его бумагами, часто бессмысленными, бессодержательными и одна другой противоречащими, предъявляя ему и частям войск лишь одни требования и ни в чем не проявляя желания им помочь, иллюстрируя всю эту филиппику массой прискорбных примеров, вроде того, что присылают пулеметы, но без необходимых принадлежностей, засылаются предназначенные орудия для одной части совершенно в другие части, имеющиеся сапоги на солдатах вскоре же после их непродолжительной носки разваливаются, и т.д. и т.д. — вариации все из давно уже мне известной и знакомой истории нашей бестолочи! Генерал Зумблат, как бы аккомпанируя Колянковскому, усердно тщился втолковать мне свое убеждение, как результат уж слишком позднего, мне кажется, его прозрения, что-де потому нас немцы и колотят, что нет у нас порядка; высказанный им трюизм он, очевидно, полагал, что для меня будет каким-то откровением! Настроение, одним словом, в штабе дивизии самое злобно-раздражительное против верхов. То же встретил я и в полковых штабах. […]
По весьма секретному распоряжению сегодня в ночь должно было бы начаться наше по всему фронту наступление, но внезапно дан пока отбой. Целый день сегодня зловещее затишье перед большой бурей. Страшно жаль мне так глупо в массах гибнущую нашу «серую» молодежь — именно глупо, т[а]к к[а]к ими как марионетками-пешками маневрирует бессмысленная воля малодушных начальников; ну хотя бы взять генерала барона фон Таубе, к[ото]рый несколько раз уже отчислялся в резерв по малоспособности; как можно ему доверять тысячные массы людей?! Отрадное явление представляет Пуришкевич своими организаторскими талантами. Здесь, на поле брани, он буквально «Figaro — ci, Figaro — la»[652] — везде он, везде он вовремя ухитряется быть нужным своими многочисленными организациями; это какой-то волшебник! Да простит ему Господь все его прежние согрешения!
120-я дивизия должна действовать вкупе с 13-й Сибирской дивизией; первая — еще плохо обстрелянная, второй же предуказано успешной атакой себя реабилитировать за октябрьское отступление. […]
7 марта. […] В 9 часов утра завтра выезжаю с уполномоченным Союза городов Алисовым и дивизионным врачом к месту кровавой бойни — в Пумпер и Биттен[653]; указали мне, как пробраться туда, ч[то]б[ы] не влететь в расположенные несколько севернее их батареи, долженствующие действовать во всю мочь. […]
8 марта. Ночью спал тревожно; снились нехорошие сны. Ровно с 5 час[ов] утра загрохотала артиллерия. В 9 утра заехал за мной в автомобиле уполномоченный, и мы покатили в самую гущу человеческого кровопускания и безумия. Осмотрел добросовестно все передовые и главные перевязочные пункты, как наши, так и общественных организаций, не внеся, по обыкновению, в них никакого административного террора, а лишь подавши где нужно совет и принявши посильные меры содействия. Зато мой коллега Никитин, корпусной врач 7-го Сиб[ирского] корпуса, в восторге и упоении своей властью, да еще как «лейб-медик великой княгини Елизаветы Федоровны», всех подведомственных ему лиц держит в постоянном трепете; когда он при мне на них кричит, то я себя чувствую перед ним таким маленьким-маленьким, чуть не ничтожеством, и, должен признаться невольно как-то сам проникаюсь животным страхом и, к стыду моему, даже большим вроде как бы уважением перед способным быть в таком возвышенном самочувствии и так не чувствуя никакой неловкости проявлять перед своими подчиненными в такой карикатурной форме свой престиж «крепкой власти» моим коллегой — истинно русским хамом! Уж с детства у меня такая идиосинкразия: боюсь пауков, червей и полицию.
В свойственном истинно русским хамам стремлении козырнуть и возвеличить себя за счет умаления других («мы»-де и «вы»!) он позволил было себе при мне наброситься на бедных моих врачей 478-го полка[654] Апресьянса и Клеминера (призванных из запаса и не видавших никогда военной службы) за то, что они будто бы бежали из Нейгофа[655] — с передового перевяз[очного] пункта, дорога к к[ото]рому действительно обстреливалась, и они правда — «дрогнули», грозя им, как «жидам», донесением в высшую инстанцию и чуть не смертной казнью. Я за них сильно вступился, признавши их «виновными, но достойными» более человеческого к ним отношения, и инцидент тут же ликвидировал. А не гожусь я все-таки в начальники там, где надо кричать, топать и разносить, да и по другой причине: почти никогда не в состоянии я сделать себе самовнушение, что вот такой-то «провинившийся» человек действительно виноват, ч[то]б[ы] с легким сердцем сейчас же его и «вздуть», а потому не умею я «накладывать взыскания» на человека, к[ото]рого я всегда найду мотивы признать заслуживающим снисхождения.
Не удалось мне и на этот раз познакомиться со ставшим для всех военных, без преувеличения можно сказать, каким-то кумиром — «Владимиром Митрофановичем»… Пуришкевичем, питательно-перевязочн[ый] пункт к[ото]рого расположился в Дамалте[656], а сам он ожидается сюда с южного фронта завтра-послезавтра; в раскинутых по всему фронту его учреждениях всегда и всякому можно найти и пристанище, и быструю помощь, и покормиться, и попить чаю, кроме того — получить многое по части и одеяния.
Бой шел ожесточенный. Настроение у всех бодрое. И если бы постигли нас теперь серьезные неудачи, то это отразилось бы весьма скверно на солдате в моральном отношении.
Возвратился около 5 час[ов] вечера, уставши сильно и душевно, и физически. По денной сводке данных — ничего утешительного для нас не вышло, а людей положили много. О времени нашего наступления немцы были, по словам пленных, заранее осведомлены; удержать нам захваченных было двух линий окопов не удалось по обычной истории — отсутствию поддержки взаимной, по запозданию резерва и прочей российской растяпости.
9 марта. До обеда сильный снегопад с наклонностью к таянию, после обеда — чудная глубоко зимняя погода, потянул ветер и загибает к морозу. На позициях затишье. Кажется, что и стихии нам не благоприятствуют, так как расчет нами делался на наступившее тепло. Даже из санитарного отдела по бюрократическому предвидению пришла телеграмма: «Прекратить срочные донесения о случаях обморожения».
За несформированием еще вполне моего корпуса положение Долгова теперь, во время боев, довольно неопределенное и обидное: он еще не командует своим корпусом, дивизии к[ото] рого порознь придаются другим корпусам; начальнику же нашего штаба — «славному семеновцу» — разрешено даже в такое горячее время не торопиться преждевременным возвращением из отпуска! Толстокожий пшют и не понимает, что этим подчеркивается его явная никчемность. […J
10 марта. Райский солнечный день при морозе около 10 градусов[657]. На позициях тихо. Острая тоска о мире всего мира. Радко-Дмитриев вел бой с большим самоотвержением и личной храбростью. В штабе получены сведения о наших перебежчиках, преимущественно — поляки; предписано не ставить их в сторожевое охранение и в разведки. […]
11 марта. Картина глубокой зимы. Прелестная погода. Сибирцы заняли позиции наших дивизий (собственно, одной 120-й див[изии]); мы же отошли в резерв.
В телеграммах штаба Верх[овного] главнокомандующего о бывшем 8 марта нашем наступлении ничего не упоминается. […]
Вечером за компанию с корпусным командиром пошел в городской театр. Было довольно пусто; Радко-Дмитриев не был по случаю простуды: промочил ноги при командовании на позициях 8-го числа, шинель у него была прострелена во многих местах. […]
12 марта. Оттепель и ветер. 120-ю дивизию выхватывают у нас в 6-й Сибирский корпус. Радко-Дмитриева назначают командующим 6-й армией. Большой минус будет для дела обороны Рижского укрепленного района. О недавних боях наших официальная телеграмма гласит: «в Рижском районе у сел[а] Плаканен[658] и в районе южнее о[стро]ва Дален наши войска имели столкновения с сильными отрядами неприятеля». Формирование корпуса идет черепашьим ходом. […]
13 марта. Отличная погода. Немецкие аэропланы, пальба по ним. Глухая, редкая канонада со стороны Далена. С командиром побывали сначала в лютеранском соборе (Домской церкви), а оттуда в нашем соборе; и в том и другом хорошо пели. В отношении благолепия нет храмов лучших, чем наши православные! […]
14 марта. 20-ю дивизию затрепали: только что она пришла в 6-й корпус — немедленно предписано ей следовать опять назад. Люди измучены переходами и нервным их дерганьем. […]
Получены сведения, что летит цеппелин. После ужина зашел к командиру, послушал граммофон[659], а потом пошли гулять; долго бродили; человек он словоохотливый и все время рассказывал мне о претерпленных им обидах со стороны Плеве, о злополучиях под Иллукстом в октябре месяце, когда в одном сражении в 19-м корпусе полегло три полка[660], о бегстве 13-й Сибирской дивизии, и проч. и проч. Целую ночь по небу шарили наши прожектора. […]
15 марта. Дивный солнечный день. Сверх чаяния — не было аэропланов. С юга доносится прерывистая канонада. Под большим секретом: завтра с 3 часов ночи предназначено наступление без предварительной подготовки артиллерийским огнем (ч[то]б[ы] обмануть неожиданностью немца!); уложить должны массу людей; 120-я дивизия моего корпуса вместе с латышскими батальонами должна сыграть роль тарана, будучи поддержана с левого фланга 13-й, а с правого фланга — 12-й Сибирской дивизией. Под Плотнен и под Симан, Леп[661] на позициях еще по одному полку 121-й дивизии.
16 марта. […] В 9 утра за мной в автомобиле заехал граф Зубов с своим помощником, и мы все-таки покатили на Плаунек — Дамалт. В Плаунек застали Колянковского, начальника 120-й дивизии со штабом; полки его отходят, люди измучены бессмысленным их дерганьем за последние восемь дней, приходилось одному полку в сутки совершать переход почти в 80 верст. И Колянковский, и его начальник штаба ругательски громят высшее командование за безалаберные распоряжения; в изображении сих генералов развал в действиях и взаимодействиях наших штабов, развал в управлении и войсками, и всем тылом с российской державой включительно иллюстрирован был массой конкретных фактов с такой безотрадной выпуклостью, что даже и меня поразило — меня, уже давно переставшего удивляться всем кошмарным явлениям русской действительности. […]
19 марта. […] Виделся с уполномоченным Кр[асного] Креста Тимротом[662] — типичный бюрократ-сноб; всевозможные меры принимаю, ч[то]б[ы] пользоваться главным образом лишь услугами «Земгора». […]
20 марта. […] Все очень радуются назначению командующим 12-й армией Радко-Дмитриева, пользующегося общей симпатией как прекрасного человека и военчальника, зато Горбатовского очень не любят, и чуть ли не больше всего за то, что он был очень скуп на награды. Начальник его штаба генерал Беляев[663] и прочие ставленники Горбатовского встревожены перспективой, что будет новый «хозяин» и им придется как прислуге «отойти от места».
Этот анафема-«семеновец» чуть ли не провоцирует меня утверждением, что милюковы-де и шингаревы — антипатриоты и хотят лишь одного: ч[то]б[ы] только добиться министерских портфелей! Всякая сволочь, конечно, в состоянии судить о других только с точки зрения своей же сволочной идеологии! Не выше своего кармана и своей утробы! […]
22 марта. […] Неприятное известие: Долгов назначается в 7-й Сибирский корпус, а в 37-й какой-то Третьяков[664] из 42-го корпуса. Очень-очень жаль, за все время нашего с ним сослужения я не слышал от него ни одной дикой мысли и не видел ни разу проявлений к[акого]-либо хамства к подчиненным, не исключая солдат. Для меня в этом отношении он явился каким-то уником среди наших витязей.
23 марта. Погода такая же очаровательная. Насладился прогулкой по Царскому саду. С фронта глухо доносится ураганная канонада. Вечером проводили Радко-Дмитриева. […]
25 марта. […] Приехал новый корпусной командир — человек, по-видимому, благодушный и не хам, призывал всех штабных жить между собой в мире и любви. Правильно! Мое мнение о никудышности начальника 121-й дивизии генерала Таубе для полевого командования войсками совпало с таковым высшего начальства: он неожиданно для себя удален в резерв! Другой — начальник 120-й дивизии Колянковский нудно тянет свою служебную лямку, вожделея при первой возможности уйти на покой. […]
26 марта. […] Новый командир Третьяков проявляет себя тюфяком и, вероятно, попадет под власть «славного семеновца». Я смотрю на все свысока и слишком не заискивающе отношусь к новому патрону. Мои полюбившие меня коллеги — дивизионные врачи — встревожены распространившимися слухами, что и я ухожу из 37-го корпуса в 7-й Сибирский к Долгову. С этим милым человеком мы сегодня всем штабом снимались.
Ушел главнокомандующий Южного фронта Николай Иудович Иванов[665], и на его место назначен кавалерист Брусилов[666]. Неопределенные слухи ходят о предстоящем будто бы уходе Куропаткина на место Алексеева[667], а Алексеева — чуть ли не в Государственный] совет. Совершается обычная мена докторов у постели тяжко больного человека! Как ни садитесь, а все в музыканты не годитесь: не верю я в возможность нашего наступательного шествия; послал бы лишь Господь, ч[то]б[ы] хоть удержаться на тех позициях, на к[ото]рых стоим! […]
28 марта. […] За столом сегодня завелся разговор с участием в нем командира (порядочная, видимо, жопа!), особенно же — «славного семеновца»; затронуты были такие щекотливо-крупные вопросы, и разрешались они сплеча таким детским лепетом, что жутко было слушать. Я все время молчал, напрягши все усилия, чтобы не крикнуть: «Караул!» Подумать только, что ведь такими людьми комплектуются у нас администраторы и такими людьми окружен трон государя; в руках таких людей судьбы нашей России. Боже мой! Как безотрадно грустно! Возвеличить Россию, даже и в настоящий момент, рассчитывают ничем иным, как только ежовыми рукавицами да кузькиной матерью! […]
30 марта. […] «Много шуму из-за яичницы»: суетятся в ожидании приезда великого князя Георгия Михайловича; вот уж кому на свете живется весело даже и в настоящую пору — это великим князьям, нашим нахлебникам.
АПРЕЛЬ
[…]
3 апреля. День райский. […] Половину 120-й дивизии отвели на позиции под Иксюоль[668]. Хотел было распорядиться об устройстве в Куртенгофе[669] главн[ого] перевяз[очного] пункта и постановки здесь постоянно состава вагонов для заборки накопляющихся раненых, но этот план оказался неосуществимым, т[а]к к[а]к железн[ая] дорога здорово обстреливается почти вплоть до Лидака[670]. Ходят слухи, будто немцы заняли остров Эзель[671]. […]
4 апреля. […] Заглянул к командиру — скучает от безделья; поговорили с ним — не из орлов! А совсем «божья коровка». Согласился со мной, что не сдвинуть нам гранитной скалы немецких армий, и главную причину нашей немощи усматривает он, помимо сравнительной скудости в снарядах, в недостатке управления, сказавшемся, напр[имер], в мартовских боях, когда, занявши три линии немецких окопов, мы не могли развить дальнейшего успеха вследствие охватного движения тевтонов, чему мы не сумели противопоставить своего охвата. Все старые песни! Личный его адъютант — типичный немец, скверно владеющий русской речью.
Поздоровался со мной сегодня приветствием «гут морген», но спохватился и, сконфуженный, стал передо мной оправдываться… «Славный семеновец» твердо держит нос по ветру, откуда несет «жареным», под невысказываемым, конечно, лозунгом — «все для меня, все для моих удобств и карьеры»; тяготы войны не чувствует; чем больше она продлится, тем ему будет лучше; живет барином, к его услугам сотни лакеев, совсем забрал в руки безвольного старика Третьякова[672]. […]
6 апреля. […] Из штаба Верховного главнок[омандующ]его пришла телеграмма о взятии нами Трапезунда[673]. Известие это встречено было в нашем штабе без всякой сенсации, без восторгов; командир мой пояснил, что портовый этот город «не был ведь укреплен». Вообще можно сказать, что с турками, китайцами, персами мы сражаться еще умеем!
Нависает над нами катастрофа со стороны Рижского залива… Ожидается очередная «чехарда» в крупном командном составе. […]
7 апреля. В воздухе все больше и больше чувствуется теплота и ласка воскресающей жизни.
Сегодня все дела брошены ради встречи и всяческого угождения приехавшему [великому] князю Георгию Михайловичу; целую ночь телефон и телеграф слали по штабам, и «дополнительно», и «в отмену», разные предписания, касающиеся приезда [великого] князя, «серая скотинка» должна была из резерва промахать до 50 верст, ч[то]б[ы] собраться к известному часу на Соборной площади. […]
12 апреля. […] Формирование корпуса идет черепашьим ходом. Последовал приказ об уменьшении солдатам мясного рациона до 1/2 фунта. […]
Рассуждая беспристрастно, нельзя хаять поведение нейтральных государств, что они не переходят на нашу сторону; они заняли благоразумную позицию, как бы говоря: «Победите сначала немцев, а тогда и мы будем с вами!» […]
14 апреля. Только сегодня узнал, что минувшей ночью около 1–2 часов над Ригой летал цеппелин и шла по нем усиленная пальба; все жители высыпали на улицы, а я… я… спал крепко-раскрепко и ничего не слышал. Сброшено было много бомб. […]
Пришли бумаги о моем переводе в 7-й Сибирский корпус. Очень рад! Опять буду служит вместе с Долговым, а не с теперешней жопой Третьяковым. […]
15 апреля. Погода стоит дивная. Виделся сегодня с милейшим Долговым, к к[ото]рому попадаю теперь опять под команду. Нервы мои так хорошо настроены, как никогда за последние 10–11 лет. Искренне сожалеет о моем уходе штаб 37-го корпуса, в 7-м же Сибирском корпусе надеюсь обрести еще большую теплоту. […]
16 апреля. Природа ликует. На фронте у нас сравнительно тихо. Но к эвакуационному пункту подъехало 6 санитарных поездов в ожидании большой бойни. Беседовал с Долговым, гуляя с ним по восхитительным стогнам Риги. Говорил мне, что в близком будущем никакого мы наступления не готовим, что, слава Богу, в Рижский залив по очистке его от льда успела прошмыгнуть наша эскадра вперед немецкой, что Радко-Дмитриев при объезде позиций очень рискует собой, привлекая на себя огонь противника; мотивом такого поведения командующего армией служит единственно его желание показать пример всем остальным начальникам, ч[то]б[ы] они почаще и поближе соприкасались с «серой скотинушкой». В отношении общего стратегического положения в связи с действиями наших союзников Долгов осведомлен немногим разве больше меня, уж очень кругозор-то наш здесь в передовом районе ограничен, приходится смотреть лишь в шорах. […]
17 апреля. […] Сегодня провожали меня в штабе задушевно и горячо. Приказом по корпусу объявлена благодарность за «просвещенную и плодотворную» деятельность; приказ заканчивается словами: «От души желаю Его Превосходит[ельст]ву глубокоуважаемому Василию Павловичу успеха в дальнейшей службе и счастья в личной жизни»…[674] Увы! Этой «синей птицы» у меня и нет.
18 апреля. […] С сегодня я — на новом месте службы. Жаль лишь расставаться мне с теперешней уютной квартирной обстановкой — надо переселиться поближе к своему Сибирскому корпусу и жить в общем со всеми служащими здании; служащие же и вообще «господа люди», хотя и считают меня, может быть, душой-человеком, но общение мое с ними является всегда вынужденной тяготой для меня, и я всемерно стараюсь так самооборониться, ч[то]б[ы] это общение меня не поглотило и ч[то]б[ы] оно ограничивалось лишь служебно-прикладными рамками в пределах необходимости, а затем… затем оставьте, «господа люди», меня для меня и при мне! Никаких развлечений острых мне не нужно, я так дорожу своим одиночеством, и мое отчуждение от людей[675] меня только умудряет.
За обедом разговорились с инспектором артиллерии генерал[ом] Федоровым[676] — мечтает о скорейшем окончании войны и о выходе в отставку.
Дела наши и наших союзников идут по-прежнему неважно. У нас неудача под Нарочью[677], на Пасхе наши «богоносцы», братаясь с немцами, многие сами перешли к ним, многие же были ими полонены; из немцев же никто не возжелал перебежать к нам. Остряки выражаются, что немцы устроили у нас «пасхальный заем». […]
19 апреля. […] Новые мои сослуживцы в общем ребята хорошие: по попам и приход, так как командир Долгов и его начальник штаба генерал Кальницкий[678], безусловно, редкостные по положительным качествам люди. Но все эти хорошие ребята для меня как выходцы с других планет — особый у них склад мышления, особый уклад миропонимания; в полемику по обыкновению ни с кем не вступаю и разговор стараюсь вести с ними в плоскости лишь гостиного жанра. Милейший Кальницкий в беседе со мной tête à tête очень жаловался на возмутительные засилья штаба армии в лице его начальника генерала Беляева, к[ото]рого никто не любит и чуть ли не все живущее клянет. […]
Собираюсь с духом попроситься у командира в недельный отпуск в Москву, но… но… неудобным счел заводить об этом речь, так как послезавтра ожидается прибытие к нам Куропаткина, и мне, как районному врачу, необходимо быть в наличии и готовности представить ему доклад по санитарной части. […]
21 апреля. До полудня — дождь, с полудня — прекрасная погода. Утром приехал Куропаткин. Целый день был начеку, ч[то]б[ы] по первому требованию предстать пред ясные очи главнокомандующего со всеми сведениями по санитарной части района. Уродливо у нас обставляется всякий приезд высшего начальства: все почти начальники частей и мельче их бросают текущую работу и обращаются в одну только готовность бьггь при нем, и это мне всегда напоминает распорядок мирного времени, когда при отъезде или приезде, например, губернатора, все полицейские чины собираются возле него, оставляя город без своего недреманного ока. […]
23 апреля. […] Боже мой, как опаскудела наша Русь, своим государственно-общественным укладом представляющая какую-то Сахару, своим смрадным дыханием огнеопаляющую всякий живой росток в ней и служащую мрачной могилой для всего, что мало-мальски стремилось бы стать оазисом. Одного из грандов камарильи, верховодившей судьбами России, — генерала Сухомлинова, по газетным сведениям, заточили в Петропавловку по мотивам «меры пресечения» за грабеж и государственную измену! Но один ли Сухомлинов подлежит ввержению в узилище? Ведь он один лишь из лидеров разбойной и искариотствующей мундирной безответственной «крепкой» власти. Лучше ли его все остальные царедворцы? Не в интересах ли их, ч[то]б[ы] скорее замести следы, его, как и Мясоедова, поскорее повесить? Неужели и теперь реки российской крови проливаются все за то же «так было, так будет»?
24 апреля. Пришло, наконец, разрешение мне отпуска. Завтра утром еду, предварительно известивши телеграммой своих. […]
Уже не в первый раз мечтательно простаиваю на берегу Двины и уношусь воображением на родину — в идиллическую, спокойную, могильно-тихую Рязань.
25 апреля. Выехал утром в Москву на Петроград[679]. Гремела канонада. […]
27 апреля. Москва; около 9 утра — дома. Наконец-то услышал колокольный перезвон. Мало извозчиков, очень дорогие, смотрят людоедами. Семья моя несколько дней пребывает на вынужденном мясопустии, расстройство хозяйственной] жизни в городе страшное. […]
МАЙ
1 мая. […] Около 11 час[ов] ночи поезд тронулся в Петроград, вместе в отдельном вагоне ехали французские министры Тома[680] и Вивиани[681]. […]
2 мая. […] В 8 вечера с Балтийского вокзала на Ригу. Засвежело. Еду в свой штаб, к[а]к во вторую семью, без скрежета зубовного.
3 мая. […] В 7 час[ов] вечера — красавица Рига. Погода прояснилась, но холодно (на днях здесь, говорят, вновь большой снег!). Цветут сирень, каштан. Штаб мой на том же месте.
Повидался с Долговым. Чем-то комическим, шуточным показалось мне серьезное утверждение его, что мы будем скоро переходить в наступление. И вновь все по старому методу — стеной в лоб!
В войсках усиливается цинга. В городе — тихо, покойно. […]
5 мая. Погода пасмурная и холодная. Утром покатил в автомобиле с Грессером[682] на левый фланг расположения нашего корпуса к Кеккау[683] на Баусском шоссе. Поразительная орудийная тишина. Побывал на перевязочных пунктах, к[а]к своих, военных, т[а] к и Красн[ого] Креста (в летучках). У Грессера в летучке пообедал в компании с начальником участка генералом Савельевым[684]; последний в беседе со мной о сухомлиновской истории с уверенностью высказался, что солдатики наши в массе отлично осмысливают ее и сумеют безошибочно из нее сделать соответствующие логические выводы. Дай Бог, не на шутку мы собираемся переходить в наступление, намечена уже и «ударная» группа!
В корпусе у меня появилось до 70–80 случаев цинги. Думаю, что и в других корпусах ее не меньше. Люди переутомлены, замучены и плохо кормятся; мяса нет, и кормятся солониной; тяжелые окопные работы, 9-месячное почти бессменное сидение в окопах по колено в воде, в болотах. […]
9 мая. […] Борюсь с развившейся в войсках цингой. Боже мой, сколь поражающа картина российского приказного толчения воды в ступе — все пишем, пишем и только пишем, да еще с подковырками да «хлюстами», а воз все стоит на том же месте. А «боши» готовят нам верную западню! Часть наших штабных (начальник штаба, инспектор артиллерии…) взирают на будущее без оптимизма, часть же — совсем никак не взирает: записались! Глядя на все творящееся у нас кругом, хочется сказать: «И слыша Господь языцы…» Действий много, хоть отбавляй, но все они сводятся к судорогам и импульсам без центрального регулятора — нет головного мозга, нет и правильного функционирования нервных узлов. […]
12 мая. […] Получено секретное предуведомление сверху, основанное на донесении Департамента полиции, о крамольных резолюциях, вынесенных 12–14 марта представителями Всероссийского съезда городов и земств, поставившими-де целью ниспровержение существующего государственного строя. Департаментом полиции цитируются такие выражения из речей на съезде: «правительство наше попало в руки шутов, проходимцев и предателей…», «поддевки смешались с мантиями», и с особенным удручением подчеркивается тот факт, что на съезде на приветственную телеграмму государя отвечали более жидкими аплодисментами, чем на телеграмму великого князя Николая Николаевича. На организации земского и городского союза бросается страшная тень в распропагандировании среди армии тлетворных идей. Влияние этой пропаганды, а также прокламаций видят в письмах солдат, жалующихся на тяжелое житье-бытье, негодующих на начальство, с к[ото]рым обещают рассчитаться после окончания войны. Да неужели солдаты сами по себе не в состоянии на войне так прозреть, чтобы во всем ореоле осознать коренную причину разъедающих Россию язв?!
Разразившаяся канонада в позапрошлую ночь была в стороне Икскюль — Берземюнде[685]. Случилось для нас уж очень что-то постыдное и нехорошее, многих-де из 52-го стрелкового Сибирск[ого] полка надо повесить, выразился начальник штаба; ожидают подробных донесений, а они — как и все и всегда, выразился инспектор артиллерии, будут полны лжи и передержки… Настроение штабных высшего ранга не из веселых, возмущаются российской бестолочью, неправдой и всякой скверной, приводится при этом богатая казуистика из текущих событий дня, но… но… без логических умозаключений, ч[то]б[ы] мало-мальски разрешить проклятый вопрос, да что же, наконец, надо сделать, ч[то]б[ы] нам на Руси не жилось так мерзопакостно? Военный следователь полковник Дмитревский сообщил, что усиленно перлюстрируются все письма — и наши, и нижних чинов; письма солдатиков все более и более звучат в минорных нотах; одного из таких солдатиков он поневоле под нажимом начальства должен будет предать суду («за ропот!»). «Право-то правом, — говорит он, — у нас в судейском ведомстве, а политика-то политикой, и ничего не поделаешь!» «Не безопасно нам, — прибавил он, — писать теперь и дневники!» Благодарю — не ожидал! Какой ужас! Ведь эдак, чего доброго, при нашем суде, при наших судьях и меня могут счесть за крамольника! Инкриминировать будут и мои добропорядочные отношения с «Земгором». Инспектор артиллерии всегда недоволен нашими распорядками: больно-де начальство горячится и волнуется, вносит в дело нервность и бесплодное дерганье и путаницу, солдаты-де не особенно охотно идут на проволоку!! Очень нелестного мнения он о Горбатовском, получившем-де фуксом «Георгия» на шею! Какой разврат вносят в человечество все эти давания чинов и орденов! Хотелось бы мне видеть такую страну, в к[ото] рой все жили бы и работали без расчета на получение за свою деятельность как[их] -либо чинов и внешних знаков! […]
14 мая. […] Прислали «последнее слово» техники — 25 тысяч на корпус противогазов-респираторов, опробованных высокой комиссией, председательствованной самим нашим верховным «Сумбур-пашой» Ольденбургским. Проделал я нек[ото]рую репетицию, надевши эти противогазы на своих двух фельдшеров: уже через 2 минуты они стали задыхаться! А этими противогазами предписано переснабдить всех, стоящих теперь на позициях! Какое-то творится с нами наваждение, не от внутреннего ли все немца? Все мы будто бы сходим с ума. По дальнейшем испытании этих противогазов я не премину в случае их негодности поднять скандал криком: «А ведь король-то голый!» Неужели и в изготовлении этих новейших противогазов не без участия все та же афера и спекуляция, все то же наше «патриотическое» мародерство? Масса из означенных респираторов пришла без необходимых составных частей; видны наша обычная нервная спешка и халатность.
Пришла «очередная» партия, на этот раз — из Оренбурга[686], отправленная оттуда 6 апреля, окороков, всяких колбас — более 1000 пудов — вся сгнившая!! Вся-то наша Россия гниет! Дай Бог, если еще не с корня! […]
15 мая. Восхитительная погода. Штаб корпуса устроил прощальный обед уезжающему на Кавказ начальнику штаба Кальницкому; на обеде был и Радко-Дмитриев; я вместе с инспектором артиллерии сидел против него. Между прочим зашла речь о том, не ослабляется ли воинственный дух наших солдат тем, что ежедневно в общей прессе стали появляться целые отделы «Слухи о мире». Нек[ото]рыми было предложено запретить печатать этих отделов, с ними согласился и Радко. Со стратегической и вообще военной точки зрения они, может быть, и правы, но политически, мне кажется, они близоруки: не могут они учуять, что само правительство в настоящее время, наверное, заинтересовано в распространении этих слухов о мире, чтобы мало-помалу психологически подготовить и общество, и народ к предстоящей вскоре ликвидации столь несчастно сложившейся для нас войны путем прекращения дальнейших бесплодных жертв и предупреждения еще более горших бед. Ближайшее будущее покажет, насколько мои предвидения оправдаются. Разговор еще зашел о том, какие, кроме того, меры принять относительно наших бегунов и всех сеющих в войсках смуту; Радко высказался за широкое применение к ним расстрела по его принципу для военного времени — «лучше десять невиновных казнить, чем одного виновного не наказать»[687]. […] В Земский союз приехал на вакационное время профессор Юрьевского университета] по зоологии Сент-Илер[688], послужить в действующей армии — разодетый в военную форму, с навешенной шашкой, со шпорами, при кобуре!.. Придумывают, какое бы ему здесь дать дело. Кроме зоологии, ни к чему не горазд! Дома же ему летом от скуки, видимо, не усиделось. Жалкий комик! […]
20 мая. День погожий. С позиций — ни звука. Прибыл Куропаткин, и в штабе армии состоялся военный совет. Собираются переходить в наступление, и главный удар возлагается на наш фронт. Спаси, Господи, и сохрани! Бывший в этом совете артиллерийск[ий] генерал Федоров рвет на себе волосы с, отчаяния, утверждая, что затея — безумна, т[а]к к[а]к нам не по силам; в единомыслии с ним и другие нек[ото]рые генералы, но… но… в этом совете ни один из них не дерзнул высказаться по своему крайнему разумению — искренне и честно, а все старались лишь услужливо подлаживаться к тому, что говорили Куропаткин и Радко-Дмитриев, за глаза резко не соглашаясь с ними и нещадно их критикуя. […]
21 мая. […] Готовятся ударные группы, намечаются места пробоя… На днях грянем в наступление… Ни у кого ни воодушевления, ни уверенности в успехе затеваемой (наисекретно!) операции — нет. Настроение командиров в данном случае мне представляется таким же, какое было у Рожественского[689] с его единомышленниками, когда они плыли в калошах к Цусиме! Все же, может быть, и оставалась надежда — единственная… на «авось», а может кривая вывезет! Обращаюсь сегодня к милейшему инспектору артиллерии генералу Федорову и говорю ему: «На вас вся надежда — предстоит ваш бенефис». Он раздраженно замахал руками, посылая всех начальников к черту за якобы нелепые их директивы и нежелание их слушать представленные им резоны, что-де на первых же порах сражения наблюдательные вышки их могут оказаться в руках неприятеля и придется палить втемную, а затем, пробивая орудиями лес, предстоит навалить такую груду засек, к[ото]рые нам же заградят дорогу, и т.д. и т.д. «Вот вам сравнение, — говорил мой генерал, — для производства той или другой у вас хирургической операции существуют незыблемые правила, что надо-де соблюсти и первое, и второе, и третье условие, при неудаче же операции вам сто раз пишут и разъясняют, что неудача эта произошла от несоблюдения означенных условий, а теперь взяли бы да предписали вам пренебречь этими условиями и приступать прямо к операции!» О, я давно уже знаю эти трюки начальнических распоряжений!
За столом, между прочим, очень ругали нашу российскую жандармерию, выражали брезгливое отношение к ее представителям. Рассуждай так студиозы или обыкновенные штатские люди — были бы сопричислены к лику крамольников и революционеров. Нек[ото]рые господа (из артиллеристов) высказывают весьма здравые суждения относительно известной секретной бумаги Департамента полиции, касающейся съезда Союза городов и земств, очень метко называя пасквилем то место доноса, где упоминается об аплодисментах на приветствия [великого князя] Николая Николаевича и государя. Много рассказано было в pendant[690] о пакостных провокационных деяниях известного Спиридовича…[691]
22 мая. Неожиданно для меня получена корпусным командиром телеграмма: «Главный военно-санитарный инспектор запрашивает, нет ли препятствий к назначению действительного] с[татского] с[оветника] Кравкова помощником Омского санитарного инспектора при условии немедленного командирования в Омск[692]. Благоволите сообщить, желательно ли такое перемещение, и желает ли его сам Кравков. 5650. Начсансев Двукраев[693]». Такое предложение в декабре месяце мной встречено было бы с особенно великой радостью. После нек[ото]рого раздумья я порешил согласиться на него и теперь; ведь не все же время я буду жить в Риге и не все время могу рассчитывать служить с милейшим Долговым и настоящим штабом во всем его составе[694]. А назревают события, чреватые великими для нас бедствиями, когда так легко сломить и свою буйную головушку. Вижу в означенной телеграмме предуказание судьбы. Aleajacta est[695] Еду в Омск, в эти края меня безотчетно влечет; наконец-то заживу по мирному положению и предамся своим мирным занятиям. Командир на телеграмму ответил так: «Желать перемещения не могу, но препятствовать действительному] с[татскому] с[оветнику] Кравкову, изъявившему желание, считаю себя не в праве. Долгов». […]
По телеграфным сведениям, в Северном море у Ютландии произошло крупное сражение между немцами и англичанами; потонуло много судов и с той, и с другой стороны; неизвестно, кто больше понес потерь.
Артиллерийский генерал Федоров — человек, безусловно, порядочный и со свежей головой, по натуре скептик и желчный критик, сегодня в более благодушном настроении, тем не менее выразился, что-де нет у нас высших начальников с широким кругозором, умных и рассудительных, все они-де «мужики-садовники»…[696] […]
23 мая. День ведренный, ясный. Послал телеграмму Сереже о предстоящем моем переводе и скором свидании. Кампания для меня закончена, и Бог с ней — я человек мирного труда[697], изжился я в ней почти до полной неспособности связно мыслить. Подберусь на новом месте на берегах Иртыша, вдали от этого бедлама.
Сегодня в штабе выглядят веселей — телеграмма пришла из штаба Верховного, будто успешно мы наступаем по Южному фронту, взяли 13 тысяч пленных, 2–3, кажется, орудия и столько же приблизительно пулеметов. Готовятся наступать и на нашем фронте, подвозят морские и крепостные орудия. Удастся ли мне вовремя отсюда выбраться? А предстоит настоящий ад адовый! […]
24 мая. В дополнение вчерашней телеграммы штаба Верховн[ого] главн[окомандующ] его сегодня сообщается, что от Припяти до румынской границы нами взято всего-навсего до 25 тысяч пленных, из них — до 500 чел[овек] офицеров, еще 27 пушек и около 50 пулеметов; что же нами достигнуто и сколько наших ухлопано — ничего не сообщается. Берет большое сомнение в существенности наших успехов.
На улицах все больше и больше стало встречаться матросов. У таможни стоит только что приплывший миноносец «Сибирский стрелок». […]
25 мая. Сегодня телеграмма из штаба Верховн[ого] главн[окомандующ] его гласит уже о пленении нами на Южном фронте 40 тысяч нижних чинов, около 1000 офицеров, более 70 пушек и проч. Но праздничного настроения ни у кого это известие не вызывает. Солдатики наши, как мне докладывал фельдшер, относятся к этому сообщению даже с большим сомнением: сочиняют, говорят, чтобы подбодрить! Я сам, грешный человек, готов с ними согласиться. А хорошо бы было для суждения о степени наших успехов сравнить наши трофеи с нашими потерями, кои мы при этом понесли, и с теми достижениями, коими сейчас владеем. Уже давно я перестал верить в наши официальные бумы! […]
26 мая. […] Последняя телеграмма из штаба Верховн[ого] главн[окомандующ]его сообщает о пленении еще 11 тысяч нижних чинов, около 100 офицеров и большого количества орудий, а также
о взятии нами Луцка[698] и продвижении вперед на 35 верст. Боюсь и радоваться — во что-то еще выльется наш успех? […]
27 мая. Утром с 10-час[овым] поездом отправился в Псков. С перерывами бухали пушки. Погода удивительно хорошая. В дороге поздоровался со мной офицер, к[ото]рого я не узнал — некто Филатов, один из множества моих учеников-гимназистов, в разговоре и в воспоминаниях о прошлом он все время подчеркивал то, как меня любили все ребятишки[699].
Ночью — в Пскове. Слышалось громкое массовое «ура». Я спросил у извозчика, что сие значит; он отвечал: «Это новобранцев провожают — бабы плачут». Сообщил мне, что случилось несчастье: будто бы сначала под Режицей[700], а недавно под Москвой было крушение поезда с новобранцами, и пойман-де молодой немец — виновник сей катастрофы; затем — благодарил Бога, что хлебушка уродится достаточно. […]
28 мая. Прекрасная погода, но страшная духота в воздухе, как бы перед сильной грозой. Гостиница моя уставляется срубленными березками, несут и везут их также по улицам. Умилительное зрелище. Оказывается, завтра Троицын день.
Зашел в Управление санит[арной] части фронта. Вызвали меня только потому, ч[то]б[ы] из благорасположения В.В. Рубцова выразить мне недоумение по поводу моего согласия на перемещение в Омск, к[ото]рое может состояться лишь при условии, если раньше меня туда предназначенный не поправится от своей болезни. Сапожник всякий смотрит не выше своего сапога, «гг. люди» также не выше своих sui generis[701] сапог, наши же служащие «человечкеры» только с точки зрения орденов, чинов, внешних отличий[702]. Как мало в них внутренней жизни… Согласия я тем не менее своего не изменил и буду более доволен, если уеду совсем из этой кровавой чехарды хотя бы на более скромное[703] амплуа в отдаленный округ… Удивляюсь, к[а]к еще не дошло дело до того, ч[то]б[ы] командующие армиями назначали на должности начальников санитарн[ых] отделов своих денщиков! […]
29 мая. Рано утром выехал из Пскова восвояси. Вагоны, вокзал убраны березками. Природа ликует. День Св. Троицы. В раздумье относительно заявленного мной согласия быть перемещенным в Омск. С поля брани в тыл, да еще во глубь России; в служебной квалификации попадаешь как бы во врачи второго сорта!.. Но что сделал — то сделал; отказываться не буду, а там — воля судьбы… Да поймите же меня, гг. люди служилые: ведь то, что вы находите очень ценным, ради чего вы готовы поступиться всем своим «я», — на все это я смотрю с презрением и ненавистью и при первой возможности постараюсь уйти с привлекательной для вас всеми мишурными прелестями поганой службы, на к[ото]рую так бессмысленно растрачены лучшие годы моей жизни, в течение к[ото]рых crescendo[704]росло и укреплялось во мне сознание, что не тем богам мне должно было бы служить. А вышло в конце концов, что я был ни Богу свеча, ни черту кочерга вместо того, ч[то]б[ы] быть или Богу свечой, или же черту кочергой!
Вечером приехал в Ригу. Вчера и сегодня немцы, говорят, здорово обстреливали район Кеккау-Берземюнде. Начальник штаба сообщил, что трофеи наши на Юго-Западном фронте будто бы растут, теперь уже насчитывают около 115 тысяч пленных и продвигаемся-де вперед. Все же, я убежден, успехи наши не столь велики, как мы о них кричим. А делать «бум» мы большие охотники; ведь во всех наших реляциях и донесениях какой огромный процент лжи, кроме того — выставляются, да еще в преувеличенной степени одни лишь плюсы, минусы же замалчиваются и прячутся! Не выгнать нам немцев с занятых ими у нас земель! Нет, нет!
30 мая. […] Получил прерадостную телеграмму от Сережи: «Оставлен при университете». Как ребенок стал осенять себя крестным знамением… Был бы преисполнен почтительной благодарности к своей судьбе, если бы она, подлая, не наказала меня несчастьем дорогой Лялечки. Жду с часу на час еще телеграмму — собираться ли мне в далекий путь, или же оставаться по-прежнему в корпусе. Если уеду, то как бы выброшенным за борт военно-полевой службы по негодности к ней за недостаточно проявленную энергию по части резвости услужения властям! В этом отношении я здесь действительно ни к чему не годен и охотно уезжаю, ч[то]б[ы] не зреть в уж очень сконцентрированной форме циничных картин личного произвола и усмотрения предержащих властей.
31 мая. По последней телеграмме из штаба Верховного главн[окомандующ] его на Волынском фронте взята в плен еще 1000 чел[овек]; пока стоп машина; немцы, к[а]к выражаются у нас в штабе — очухались. Опасаюсь, как бы это очухание не свело на нуль наши начавшиеся победы. […]
В полках у нас, оказывается, секут солдат; особенным рвением отличается в корпусе командир 48-го Сиб[ирского] полка[705].
Прибыл новый начальник штаба генерал Степанов[706]. В разговоре за общим столом (Долгов столуется отдельно) — ни одной свежей мысли, ненавистническое отношение к евреям, необходимость ежовых рукавиц для наших пейзанов и проч. в этом роде. Офицерский мундир с повышением в рангах все более и более перерождает ум человека и пропитывает его организм вонючей блевотиной. […]
ИЮНЬ
1 июня. […] Пришла телеграмма, что перемещение мое не состоится. Такова, значит, судьба. Зря только меня взбудоражили.
Целый день пальба. Мою летучку Красн[ого] Креста под Флоретом[707] здорово обстреляли тевтоны: ранены — сестра, два санитара и 10 лошадей. Закупил в запас сигар на 75 рублей, а то скоро они вздорожают на 60%. […]
3 июня. Весь день дождь. С южного фронта телеграммы из Ставки Верховного гл[авнокомандующ] его сообщают все о новых и новых партиях пленных и прочих трофеях. Газеты ухарски-хвастливо раздувают сии события до степени блистательных побед российского оружия; но не представляются они мне таковыми! Ухлопано с нашей стороны, наверное, великое множество жизней; сомневаюсь в возможность развития нашего успеха… Нет телеграмм и ничего не пишут в газетах, что мы стукнулись носом об стену у Шлока[708] и под Лидой — Барановичами. Загрязла наша всероссийская тройка с своим тарантасищем в трясине — тройка несъезженная, неслаженная, надсаженная и надорванная, притом скверно управляемая, не хочет брать дружно и сразу… Великое безумие совершится, если мы перейдем в наступление, к которому идут приготовления, мыслимые мною в виде концерта проказницы-мартышки, осла, козла и косолапого мишки…
В письмах солдатики жалуются на плохое питание, высказывают негодование и грозят после войны расправиться, с кем, по их мнению, следует… Нельзя их винить в этом; офицерство слишком обособленно живет с ними и слишком уж контрастирует с «серой скотинкой» своей сытостью и прочими материальными удобствами. Вся командная часть действует на эту скотинку только приказами, а не показами! Есть ли у нас начальники, к[ото]рые являлись бы добрыми пастырями своих овец?! Кто из начальства обнаружил бы хоть малейшую способность по-человечески отнестись к солдату, искренне, от души и сердца его пожалеть и позаботиться о его нуждах?! Удовлетворение солдатских потребностей совершается только за страх, но не за совесть теми, кто приставлен властвовать этой толпой рабов[709]. Препечальная картина действительности. […]
4 июня. […] 12-ю Сиб[ирскую] дивизию предположено в первую голову пустить прошибать гранитную скалу тевтонов, больше всего потому, что там много цинготных и больше, чем в других частях, замечено «идейное» брожение. У нас на Руси мало быть работоспособным, для работоспособного требуются еще условия работовозможности… Но увы!.. Почему все мы, «подданные», на Руси так злы и раздражены? А от осадного режима, к[ото]рый каждый из нас чувствует и в мирное время! […]
6 июня. День погожий. Съездил утром в 13-ю дивизию для проверки постановки дела по противогазовой охране. Сфотографировался в группе солдат, вооруженных противогазовыми масками. Прилагаю документы: 1) о принятии самых решительных мер против нетрезвой жизни офицеров, а также относительно понаехавших к ним семей и «подруг, способствующих развитию вредной болтовни», еще 2) телеграфное предписание «срочно донести, все ли организации Красного Креста, Земсоюза, Союза городов и других работающих в корпусном районе благонадежны, или некоторые могут быть заподозрены во вредной пропаганде. Какие из этих учреждений или организаций без вреда для дела могут быть удалены из корпусных районов?»
Касательно 1): первым, между прочим, пример должен был бы подать сам командир 6-го Сибирского корпуса генерал Васильев[710], касательно же 2) мной дан был такой ответ, к[ото]рый соответствует моей резолюции, наложенной на телеграмме[711]. […]
8 июня. Съездил в один из полков 12-й дивизии проверить готовность к противогазовой обороне. Погода серая, к вечеру — дождь.
Телеграммы из ставки ничего не сообщают о дальнейшем развитии наступления Брусилова. Ничего большего я и не жду, дай Бог, ч[то]б[ы] не погнали нас на прежние позиции. […]
Прилагаю телеграмму, осведомляющую меня об обнаружении в войсковых частях революционного содержания прокламаций, вложенных в хлеб и булки, приобретенные в солдатских лавках и присылаемые посылками из Петрограда. Интересно знать, что вещают сии прокламации? Уж не провокация ли? […]
9 июня. […] Съездил утром в 13-ю дивизию на Иегельсгоф. Осмотрел 49-й Сиб[ирский] полк[712]. Настроение духа в войсках вообще, к[а]к среди нижних чинов, т[а] к и офицеров, какое-то апатичное, тупое; никакого подъема и воодушевления в наличии не обретается. Удивительно бессмысленное и равнодушное отношение к прилажению на себя противогазовых масок: стоят, как истуканы. Разбрасываемые прокламации призывают, к[а]к мне передавали, солдат к миру — к прекращению взаимоистребления.
Прилагаю циркуляр главнок[омандующ] его от 28 мая № 1920 о возможном уменьшении нестроевого элемента войск[овых] управлений, учреждений, организаций; еще: «основы распознавания и обезвреживания лиц, подозреваемых в шпионстве». […]
16 июня. […]. За столом сегодня рассказывали об оригинальном зрелище, бывшем вчера на Александровской улице: командующий армией гулял и всякого встречного офицера, особенно имевшего при себе «подругу», изловлял и опрашивал его в отношении исправного состояния имевшихся у каждого личных документов! Офицерство, говорят, в паническом ужасе, ч[то]б[ы] не попасться командующему, бежало врассыпную куда попало, «сигали» через решетки парков, через изгороди, самоотверженно преодолевая всевозможные на пути барьеры!.. Дело ли это? Да еще командующего армией! Все это было бы уморительно смешно, когда бы не было так отвратительно грустно. Не видно у нас живой разумной деятельности, ее заменяет механически-полицейское бумажное крохоборство[713].
Не радует меня и телеграфное сообщение из Ставки Верховного главнок[омандующ] его, что за минувшие сутки Лечицким[714] взято в плен 10 тысяч нижних чинов и 221 офицер с 4 тяжелыми орудиями. […]
17 июня. […] За обедом два моих генерала — начальник штаба Степанов и инспектор артиллерии Федоров, соревнуясь друг с другом, вперегонки тщились доказывать, что главное несчастье России — это слабая дисциплина у нас и недостаточное количество полицейских агентов! Ничему-то наши воеводы не научились, и ничего-то они не забыли!
По последней телеграмме из Ставки, на южном фронте мы будто бы гоним в панике отступающего неприятеля, побросавшего много повозок, имущества и пленных, взят город Коломея[715], ранен генерал Келлер[716]. Воображаю, каким счастливчиком себя теперь считает этот генерал, как и всякий бы офицер, оказавшийся в его положении: во-первых, не будет больше сражаться, а во-вторых — уж наверное получит соответствующую своему чину награду! Рану же свою или контузию, хоть их и следы простынут, будет всю жизнь смаковать и этим кокетничать! […]
18 июня. […] Вечером беседовал с Долговым, ведущим, как и я, дневник; завтра с утра грянет бой по всему Северному фронту (вероятно, и по Западному), и не с целью идти в наступление, а чтобы только привлечь на себя тевтонов, забрать побольше их в плен и возможно лучше ориентироваться в составе их сил. Затея эта — Куропаткина, и ее не разделяет ни Долгов, ни, по его словам, Радко-Дмитриев. С демонстративной целью завтра с утра выступает из резерва вся 12-я стрелк[овая] дивизия, переходит на левый берег Двины, следует по Баусскому шоссе, а затем к вечеру через остров Дален возвращается обратно на свою теперешнюю стоянку. Движение этой дивизии, рассчитывают, должны заметить немцы с аэропланов или какими-либо другими средствами, и сделать из этого наблюдения соответствующие логические выводы, что мы как будто переходим в решительное наступление! Крови изольется обилие. Каким-то результатом нас благословит Господь — вопрос ближайших дней. Успешные действия на южном фронте влили в нашу военную публику нек[ото]рую бодрость. […]
19 июня. […] За столом мои оба генерала (еще — начальник штаба), нисколько не портя себе аппетита, зубоскалили, нещадно критикуя распоряжения высшего начальства, иллюстрируя на фактах совершающихся событий царящий у нас хаос и полную разладку; очень сильно попадало по адресу главного инспектора артиллерии армии графа Евдокимова[717], совершенно-де не смыслящего во вверенном ему деле. […]
21 июня. […] На латышские батальоны не знают, как смотреть — наши ли они, или немецкие? Ужасная кругом бестолочь и растяпость. Все толкуют, что рижские немцы нас предают, и ничего против этого не предпринимают, но массу изводят бумаги по пустяковой переписке. И все с надписью «секретно», «весьма секретно», «совершенно секретно». Какое-то идиотское водотолчение! […]
22 июня. Погода славная. Всю почти ночь и с раннего утра сегодня гремят пушки; их рев последнее время стал вызывать у меня anxietaspraecordialis[718]. Задача штабам корпусов дана была свыше: произвести «короткий, но сильный удар» и забрать побольше контрольных пленных. Результаты за истекший день: взято 20 с чем-то пленных немцев, около 200 чел[овек] положено у нас убитыми и около 600 раненых; взятые же было две линии проволочных заграждений у неприятеля под Катеринсгофом[719] и Стакесом[720] последними затем были у нас отняты. Впечатление среди низшего командного состава, а тем более среди нижних чинов корпусов получилось такое, что мы потерпели неудачу! Подлые преступники, безыдейные революционеры-провокаторы, деморализаторы и мерзавцы! Если не входило в задачу операции наступление на врага, то отчего заранее этого было не разъяснить, не предупредить об этом всех и каждого?! У солдат, таким образом, подрывается все более и более их уверенность в своих силах и культивируется убеждение в тевтонской несокрушимости. Уж не говоря о том, что захват около 40 пленных нами куплен слишком большой ценой, но с этим все же, скрепя сердце, можно было бы и примириться, если бы всякий знал, что затеяна была операция не наступления, а лишь «охоты на черепа», и «серая скотинушка» не так бы носы повесила… […]
23 июня. Погода хорошая, но ветреная. Не всегда не только прочитываю, но и пробегаю полученные к вечеру телеграммы из Ставки о наших операциях по всем фронтам, как не удовлетворяющие меня по своей тенденциозности, хвастливости, однобокости, трубящие лишь о потерях неприятеля без параллельного всякий раз сопоставления их с потерями нашими. Тысячами берутся в плен австрийцы, а каких, небось, это стоит жертв нам? Топчемся на месте под Ковелем, Владимиром-Волынским[721] и Барановичами и проч. Воображаю, какая уйма жизней наших теперь нами ухлопывается; а вот как встанем лицом к лицу с тевтонами — так куси-ка его! Гранитная непреодолимая скала! А изволь-ка при нашей силе оружия отобрать у них обратно взятые ими у нас так феерически-эффектно прошлым летом все города и крепости! По тому фасону, как отображены в официальных телеграммах бывшие вчера и позавчера наши операции на рижском фронте, можно безошибочно себе представить, какую цену в отношении истинного положения дел имеют сообщения для печати из Ставки о происходящих теперь событиях на прочих фронтах!
Здесь же у нас случилось не менее гадостное, чем и в памятные дни 8–9 марта, когда нами так бессмысленно и бутафорски предпринято было наступление, стоившее нам огромных потерь при нулевом успехе. На этот раз, как и тогда, повторилась отвратительная история с латышскими батальонами, брошенными как какие-то пасынки на верный убой в первую голову. Критикуют и обвиняют теперь мои генералы начальника 3-й Сибирск[ой] дивизии Триковского[722], что он-де «перенаполеонил», зря ухлопавши около 1000 человек, когда мог бы отделаться и вдвое-втрое меньшими потерями, если бы произвел очищение занятых было двух линий окопов у неприятеля — ночью, а не днем! Действия наших военачальников мне представляются какими-то сомнамбулическими, невыдержанными, импульсивными, глубоко не продуманными — действиями ради действия. […]
25 июня. Наступила наизловещая тишина. Идет к Риге 2-й Сибирский корпус; наш же, по всем видимостям, должны на днях куда-нибудь перебросить, и вероятнее всего — на юг […] Заехал ко мне с визитом гофмейстер Тимрот. Холодный, хитрый и коварный бюрократ; хотел от меня выведать то, что я не счел возможным ему сообщить; он мне представляется тонким шпионом, готовым больше лить воду на немецкую мельницу, чем на русскую! […]
26 июня. […] Довольно чуждым я стал чинов и отличий, но все же нечто приятное ощутил, узнавши, что меня командир корпуса представил к производству в тайные советники. Уж после этого я и совсем сделаюсь «маститым», для к[ото]рого совершенно уже чуждыми должны были бы становиться те радости бытия, к[ото]рыми я теперь полон. Вообще, не к лицу мне все эти чины… […]
28 июня. Корпус мой, слава Богу, никуда не перебрасывается, а переходит сегодня в ночь на прежние свои позиции по Баусскому шоссе и будет иметь с правого своего фланга 6-й Сибирский корпус. На наше место становится пришедший 2-й Сиб[ирский] корпус, артиллерийские бригады к[ото]рого одна отходит в наш, а другая — в 6-й корпус. Перестаем тянуть волынку и на днях переходим в наступление вперед, чего так все жаждут, а то от бездействия весьма обуяла тоска и апатия.
Земские отряды успели привить противохолерной вакциной за 2 дня до 28 тысяч человек! Хорошо было бы, если удалось хотя бы половине их сделать вторичную прививку. […]
30 июня. […] Три дня, как не получаем из Ставки Верховн[ого] главн[окомандующ] его ни одной казенно-утешительной телеграммы. Под Ковелем и Барановичами мы, очевидно, здорово стукнулись о непреодолимую гранитную стену наших противников; и друзья-то наши — французы с англичанами — что-то никакими громкими успехами себя не заявляют.
Суматоха санитарного отдела из-за фальшивых слухов о приезде принца Ольденбургского; вместо него пока приехал начальник снабжения Покотило, как и всякое высшее начальство — не для руководства и облегчения, а для наведения трепета и ужаса на подчиненных, себе же на развлечение — помоциониться. Все действия наших начальствующих лиц мнятся мне сплошным большим рефлексом. […]
ИЮЛЬ
1 июля. […] События у нас на фронте назревают. Послезавтра приезжает сюда Куропаткин. […]
2 июля. День голубой, светлый. Накануне большого перелома событий. Приказ (секретно) по корпусу после сообщения во всеобщее сведение войскам о начатом нами на прочих фронтах и наших союзников успешном наступлении призывает к тому же и свой корпус; целью ставится: отбросить неприятеля к линии Бальдап — Зилюк — Саль, а если возможно — то и захватить линию Гр[осс]-Экау[723] — Нейгут[724]. Переходим с Божьей помощью в наступление. Западнее нас 6-й Сибирск[ий] корпус должен энергично вести атаку в направлении на ф[ольварк] Мартенберг, 37-й арм[ейский] корпус будет содействовать нам слева со стороны Икскюля; сзади нашего корпуса будут стоять 2-й Сиб[ирский] корпус и 4-я кавалерийск[ая] дивизия. Наш корпус должен активно удерживать и приковывать противника на участке Сухая Дета — Серуль у Спикера и главными силами атаковать в направлении на Ребуль — Бальдап с целью прорыва на участке р[ека] Кеккау — Серуль и овладения укрепленной группой Пулькарн[725] — Ребуль. Штаб нашего корпуса — на м[ы]з[е] Ламе, куда переходит он сегодня же «к 18 часам». Штаб 12-й стр[елковой] дивизии — в Лельварте[726]; штаб 121-й пех[отной] див[изии] в Пуце. Задача этой дивизии, между прочим — брать «Лысую гору». «Состоящая в корпусн[ом] резерве 13-я Сиб[ирская] дивизия сегодня в ночь под 3 июля скрытно должна перейти и расположиться в районе р[ека] Кеккау — д[ере]в[ни] Арайс, Строут. Штаб ее — в Строуте (между Земелем и Пульпе)[727]. Людям ночью под 3-е отдохнуть, а утром 3-го хорошо их покормить!..» «Необходимо придать атаке полную энергию и связь…» «Артиллерийский огонь открыть 3-го в 7 часов утра…»
Итак, занавес открывается и… «мы начинаем». Испытываю уныло-торжественное нестроение, близкое к религиозному, хочется молиться. Идем «va banc»[728]. Немцы подозрительно молчат. Целый день на позициях у них летает «колбаса», но они и без нее все знают, что у нас готовится. Время нашего наступления рижане предсказывали еще заранее на 10 июля, сестры милосердия — на 5-е, публичные же девки — на 3-е!
Все как-то нам не везет в маневрировании, и мы норовим традиционно идти стеной и бить в лоб. Инспектор артиллерии штаба армии помпадур граф Евдокимов выразился, что он-де снимает с себя «штаны», то бишь ответственность за грядущее. Командир корпуса — да благословит его Господь успехами! — предоставил меня в моих действиях самому себе, что, конечно, меня морально весьма обязывает.
[…] Вечером уехали на позиции командир корпуса и начальник штаба с оперативным отделением; там они и заночуют; я завтра к ним приеду. Поздно совсем ночью — совещание корпусных врачей вместе с представителями Кр[асного] Кр[еста] и обществ[енных] организаций по вопросу предстоящей массовой эвакуации. […]
3 июля. Ночевал в Риге. В 8 утра заслышалась адская канонада. Напившись наскоро чаю, отправился на позиции.
В штабе корпуса застал Радко-Дмитриева и своих штабных. Все помещались в блиндаже, откуда телефонировались всякие распоряжения. Удивился, что Радко так откровенно посвящает во все стратегические тайны уполномоченного] Кр[асного] Кр[еста] Тимрота, к[ото]рый в торчании перед начальством видит главное свое назначение. У Тимрота устроены здесь по учреждениям Кр[асного] Креста и жена, и дочь, и сын; все воодушевлены надежами наград и отличий. […]
4 июля. «И бысть утро, и бысть вечер, день вторый». Позволяю себе роскошь ночевать в городе. Утром несколько стихло. Медицинский персонал немножко отдыхает от ночной работы. За минувшие сутки вывезено из корпуса раненых больше 3 тысяч чел[овек][729], большей частью все тяжелые случаи. Больше всего убитых — в 47-м стрелк[овом] полку[730], почти половина его.
От Куропаткина — телеграмма (секретно), подбадривающая относительно не достигнутых нами пока никаких успехов, рекомендующая «не стыдиться» этого, стараться как можно «лучше закрепляться», а отдельным начальникам — проявлять инициативу, где обстановка позволит.
Зашел в пещеры, где поместился штаб. Командир корпуса Долгов — за дневником, записывает все детали начатого нами наступления; настроение его желчно-недовольное; операция эта задумана дней на 10, «на алтын, — говорит, — хотят пятаков получить»; уже предписано снаряды экономить, так как много их отослано на юг; тришкин кафтан! Иронизировал над «красными словами» Куропаткина, преподавшему в личной беседе с командирами прописные истины, вроде того, что надо сначала обдумать и взвесить, потом только и действовать. К 1–2 дня назначена атака; опять заговорят пушки. А вчера наша 12-я дивизия шибко залегла в окопы, и никакими средствами не удалось ее бросить в атаку, как ни старался
об этом сам Радко-Дмитриев, у к[ото]рого убита и лошадь, и его казак. Сегодня ее должна поддержать 13-я дивизия; как-то она — возжелает ли полезть на проволоку?! Радко Куропаткину обещал для себя «заработать Георгия 2-й степени». […]
Отряды Кр[асного] Кр[еста] Грессера, кн[язя] Вяземского[731] производят шумиху о своей деятельности, полную передергивания карт… […]
Вечером — опять на позиции. Адская канонада. Настроение как бы с проблесками надежды на успех: готовится атака, 46-й полк[732] уже занял чуточку чего-то и двигает 50-й полк[733] на «верстовой выступ» у Франца; палят по Пулькарну. Перевязочный отряд 12-й дивизии обстрелян газовыми гранатами; сестры — чихают и кашляют.
Около 10 вечера. Генерал Федоров самодовольно сообщает мне, что «пробил дырочку», теперь-де дело за пехотой. «Мавр сделал свое дело — мавр может удалиться». Атака будет длиться всю ночь.
Около 2 ночи возвратился в Ригу. Страшная потребность распрямиться и отдохнуть. Всю ночь действовали прожектора и слышалась канонада.
5 июля. Светлый день. Ночью, как передавали мне сегодня, был страшный гром от сброшенных с цеппелина бомб, а я не слышал ничего: так крепко уснул.
За сутки вывезено из корпуса до 3000 раненых. Дела наши в отношении продвижения вперед — ни тпру, ни ну! Носы у командного состава повисшие. Для всех ясно до очевидности отсутствие у нас всякой организации в управлении. Действуют импульсивно, разрозненно, неслаженно, кто в лес — кто по дрова. Чего ожидать дальше? При неудаче нашей здесь следует, наконец, сделать соответствующие логические выводы, ч[то]б[ы] практически решить линию дальнейших действий и примириться с меньшим злом, ч[то] б[ы] избежать еще большего.
Куропаткин, бывший сегодня в штабе у нас, приказал дать отдых войскам корпуса и покормить их горячей пищей, к[ото]рой они были лишены все время боев. Генерал Федоров удивляется рассуждению Радко-Дмитриева, что-де мы должны сломить тевтонов, так как их против нашего корпуса сражается какой-н[и]б[у]дь один полк! Действительно, не в одном лишь превосходстве количества шапок — сила! «Не идет наш поезд, как идет немецкий». Вокруг штаба рвутся снаряды.
К вечеру было возвратился в Ригу, ч[то]б[ы] немного отдышаться, как получил предложение сопровождать и опять ехать к позициям с вновь приехавшим гастролером — начальником] санит[арной] части фронта Двукраевым, помпадуром, столичным хлыщом. Дальше, конечно, перевяз[очных] отрядов он не проехал и все время любовался лишь картиной полета аэропланов и стрельбы по ним нашими зенитными пушками, услаждая себя, как гоголевские мужики («доедет колесо до деревни N или нет?»), размышлением — собьет ли разорвавшаяся шрапнель аэроплан или нет? В результате — ограбление у меня и времени, и сил впустую, в ущерб живому делу… Пишу наскоро, то и дело отрываясь… […]
6 июля. Чудная светлая погода. «И бысть утро, и бысть вечер — день четвертый».
За сутки из корпуса вывезено до 3000 чел[овек] раненых. За 5-е число в 13-й дивизии одних раненых, убитых и пропавших без вести до 4000 человек! В 46-м и 47-м полках выбит половинный состав, из него офицеров до 3/4. Прегрустные вещи порассказал батюшка одного из этих полков, взывая к необходимости отыскать виновника(!) наших неудач. Потери нашего корпуса огромны; ни одного почти пленного немца[734]; в соседнем 6-м [корпусе] взято пленных около 70 чел[овек].
Сегодня с 5–6 часов вечера предназначена артиллерийская подготовка к новой атаке. Вероятно, это будет последним экзаменом корпуса, и в случае новой неудачи нас за массовым избиением выведут в резерв для пополнения. Все эти «взятия первой-второй-третьей линии окопов» оказываются мифом; ни мы, ни 6-й корпус не стронулись почти с места. Перед нами своего рода Верден! Рига переполнена ранеными; впечатление от огромного их скопления на жителей потрясающее. Куропаткин всех утешает, и хотя другими словами, но взывает все к тому же тройному терпению. И в этом он прав. И терпеть нам надо, но только не пассивно, а активно, если еще не сто, то во всяком случае несколько десятков лет, пока не народятся в России вместо панургова стада баранов — истинные граждане своего отечества, к[ото]рые могли бы сами устраивать свое благополучие в соответствии с своими потребностями без благопопечительных о них забот у власти стоящих мародеров — хищных пастырей, полагающих души овец своих себе на потребу.
Долгов, ведя дневник, в настоящее время старается особенно подробно изложить все события предпринятой операции и, вероятно, не без цели личной реабилитации на случай, если бы у него отняли корпус и отчислили в резерв. Сегодня я ему говорю, что весьма и весьма интересно было бы ознакомление со всеми человеческими документами текущей кампании хотя бы через 100 лет; он ответил, что это будет возможно, может быть, и через 25 лет! Есть история и история… Придется ли сегодня Радко-Дмитриеву опять выгонять из окопов в атаку наших «чудо-богатырей»? […]
7 июля. С раннего утра покатил в автомобиле на войну. Предполагавшаяся вчера атака — не состоялась. Мой генерал Федоров сегодня рвет и мечет, возмущаясь нашей растяпостью. […] Положение наше можно уподобить тройке лошадей, когда левая пристяжка повернула налево, корневик стал посреди дороги, а правая повернула назад; кучер же, распустивши длинно вожжи, управляет, сидя в вагоне… Устраиваем и готовим себе своего рода Фермопилы; никакой организации, никакой объединенности в действиях! Лебедь, рак и щука!
Радко-Дмитриев для подбодрения командного состава и солдат высказывает ехидное предложение, «не нужны ли его ноги», ч[то]б[ы] идти впереди полков? А нужны-то, мне думается, не ноги его, а его голова! Продолжать начатую операцию будет теперь 6-й корпус; действует в настоящий момент его 3-я Сибирская дивизия; наш же корпус здорово истрепан (приблизительно до 20 тысяч потерь), и ему дана задача не дразнить пока немцев.
В полдень во время обеда в штаб прибыли один за другим командиры корпусов — 2-го Сиб[ирского] и 21-го армейского. С своими начальниками штабов. Между собой совещались, а мне так живо, глядя на них, рисовалась картина крыловского квартета… Приезжие эти генералы допытывались от Долгова, что за причина нашего невезения; ответ был, что здесь дело не в причине, а «в совокупности преступлений» (sic!). Прилагаю сношение мое с корпусн[ым] врачом 6-го корпуса телеграммами по поводу действий летучего отряда князя Вяземского, приехавшего сюда добывать себе всякие кресты с мечами и менее всего заботящегося об удобствах и благополучии раненых, к[ото]рые вывозятся им как дрова…[735] За ним здесь в армии ухаживают и стараются ему оказывать всяческое угождение, дабы удовлетворить его спортсменским затеям… Сей камер-юнкеришка был настолько нагл и развязен, что донес прямо командующему армией о захваченной им сотне нижних чинов, якобы — самострелов и саморезов. Командующий приказал произвести медицинское расследование; командир это дело поручил мне; я взял с собой одного хирурга и осмотрел сих несчастных, не признавши ни одного из них ни притворщиком, ни членовредителем, а просто большинство из них в состоянии нервно-психического ошеломления; а нек[ото]рые чины штаба уже со смаком тешились, как «этих сукиных сынов» будут расстреливать, если бы они признаны были «лодырями». Сыны Марса так склонны среди своего офицерства допускать всякие контузии, из коих преобладающий % бывает конфузней, и никак не хотят примириться с мыслью, что ведь таким повреждениям могут быть подвержены и «эти сукины сыны». […]
8 июля. Праздник Казанской Божией Матери, полный для меня высокой поэзии… Через распределительное] бюро за минувшие сутки провезено до 2000 раненых.
Утро. За оконченной транспортировкой раненых все в перевязочных отрядах и летучках, умученные ночным трудом, крепко спят. Боевое затишье. Начальник штаба и корпусной командир в подземелье почитывают газеты. По приблизительным подсчетам потери у нас в корпусе (28 тысяч штыков и 41 тысяча ртов) доходят до 13 тысяч. Вероятно, скоро нас отведут для зализывания ран в резерв. Винят в малодушии прапорщиков, полки объяты паническим ужасом, особенно 52-й стрелковый полк, где и повыбито масса. Дела наши в расплевательном положении. Полная дезорганизованность в действиях, и что ни предпринимаем против немца, выходит сованием без броду в воду! Солдатики в условиях нашей русской действительности льют кровь для господ, а господа на их крови и костях добывают себе карьеру и всякие отличия. Прилагаю при сем переписку по поводу действий рокамболя — князя Вяземского, которому наш командный олимп армии старается всячески угодить[736]… […]
Ночь. На небе кровавое полнолуние; на южном горизонте феерическая картина рвущихся снарядов, разноцветных ракет и пр. Перевязочный отряд 12-й дивизии с летучкой Кр[асного] Кр[еста] обстрелян артиллерийским] огнем — разнесло в дребезги шатер и убито четыре лошади. Около 3 утра возвратился на ночевку в Ригу.
9 июля. Тихо. С вечера по сегодняшнее утро через распределительное] бюро прошло до 2000 раненых, как и ранее — преимущественно тяжелых, от снарядов. Медицинский персонал в лечебных заведениях, переполненных страждущими, выбивается из сил, работая беспрерывно и днем, и ночью. В отношении результатов произведенной атаки можно сказать, что «а воз и ныне там». Поговаривают о возможности смены Куропаткина Рузским, а также Радко-Дмитриева. Немцы, хотя и малым количеством своих живых сил, но бьют нас жестоко, доходя в презрении нас до крайних степеней наглости. […]
10 июля. Трогательная тишина и в природе, и в злодеяниях человеческих. Предполагавшаяся было ночная атака наша, благодарение Богу, отменена. Войска, многократно обжегшись о неудачные попытки атаковать немца, сдали сильно духом, из окопов их ничем не выгонишь, деморализовались. Вина в том всецело — военачальников, не умеющих маневрировать человеческими силами и не желающих считаться с элементарными законами человеческой психики. Масса солдат обнаруживает вредное для боевого дела стремление «залегать», неся из-за этого большие потери, чем если бы быстрее и дружнее шли вперед; многие из солдат повадились падать навзничь, задирая кверху ноги, с целью, ч[то]б[ы] ранило их в ноги. То, что проделано нашими стратегами — одна бутафория и кинематограф, мощная подготовка артиллерией, после чего — атака, и бросается в нее маленькая горсточка; командный состав запрятывается в блиндажи-берлоги — и их тоже не вытащить наружу, под малейшим предлогом «конфузий» норовят улизнуть в тыл. Частные записки, воспоминания, дневники и проч. документы должны с течением времени раскрыть преинтересную историю нашей теперешней несчастной операции, в к[ото] рой проявлено так много и глупости, и преступности со стороны командного состава.
Немцы, по-видимому, в недоумении — как реагировать на нелепые наши действия, ошеломлены нашей дурашливостью, подозревая в них, вероятно, какие-н[и]б[удь] с нашей стороны хитрые замыслы. Если бы они теперь вздумали и малыми силами перейти в наступление, то легко бы могли нас вышибить из Рит, т[а]к к[а]к настроение в войсках подавленное и в себе не уверенное.
Отходим теперь в армейский резерв, наше место занимает 2-й Сибир[ский] корпус, довольно! Повоевали, потерявши до 15 тысяч убитыми и ранеными. Настроение штабных дроздов-офицеров разочарованное-неожиданное, т[а]к к[а]к уж очень рассчитывали на продвижение хотя бы до Митавы.
В полдень приезжал Куропаткин, щедро наградил Георгиевскими медалями попадавшийся ему персонал санитаров и сестер. Последним — достойно и праведно есть! Женщине нашей за ее деятельность на войне — земной поклон! В ней я не разочаровался. А капитан Лаппе все еще ходит с палочкой и хромает; один из многих «конфуженных»; вот сукин сын, при присущей всем нашим паразитам настойчивости как-то ухитрился попасться на глаза Куропаткину и использовать его всецело для себя по части срыва награды и отличия! Вся эта своекорыстная шваль к солдатам зато применяет немилосердно-полицейский шаблон «тащить и не пущать» — карательную линию до готовности их своими руками хоть вешать и расстреливать.
Генерал Федоров с обычной прямотой много интересного и характерного порассказал о действии в августе 1914г. 19-го корпуса Горбатовского, проявившего-де «стратегию пьяного мужика».
Ну, что же теперь дальше? Борьба на истощение? Не взойдет ли солнце, когда роса уже глаза выест?
Штукмейстеры столичные Грессер и Вяземский по части урывания наград у Куропаткина. […]
11 июля. […] Приступаю к представлению к наградам медицинского персонала; не без нек[ото] рой зависти к этому относятся строевые начальники[737], к[ото]рым мне так и хотелось сказать, что чем-де хуже вы сражаетесь, тем больше дела создаете для врачей… Как мы будем воевать дальше? Нет хороших ни музыкантов, ни инструмента (он уже сильно испорчен), ни правильно составленных нот! Несчастье для России, что попадающиеся иногда и несколько здоровых винтов в машине, все же ничего не в состоянии улучшить в ее действии, т[а]к к[а]к она вся перержавела!
Воспользовался дневным досугом — побывал в полевом госпитале, где работает профессор Оппель[738] над полостными ранеными. Что руководит его деятельностью? Только не человеколюбие! И здесь видна дорожка к корысти — к карьере…
Съездил вечером во Фламенгоф, где расположился уже штаб 5-й Сиб[ирской] дивизии, а неподалеку 38-й летучий отряд Кр[асного] Кр[еста] — наш, рязанский, «косопузый» — Родзевича[739]. Прехорошую волнующую песенку мне спела сестра Анфиса под аккомпанемент гитары — «Не корите, не браните…»
Целый день — тихо, почти ни одного выстрела. Уморились!
12 июля. Солнечный день. У командующего — военный совет. Относительно представления врачей к наградам за истекшие бои дело обстоит так, как в доме повешенного неуместно говорить о веревке; строевые начальники, потерпевши фиаско, неохотно и нудно приступают к исполнению сего святого долга. И в деле наград у нас в поганой Руси требуются все «толкачи» и «толкачи»!
Командир сегодня мне сообщил, что мое представление в тайные советники в штабе, по-видимому, не прошло; когда я ему на это ответил, что это было бы актом высокой несправедливости, он уверил меня, что представление зато непременно пройдет теперь «за боевое отличие». Я бы на это и наплевал совсем и давно уже готов был бы обнажить перед «гг. людьми», так ценящими всякие отличия земного величия, свою derriere[740], если бы не имел детей, главное — Лялечки, для к[ото]рых мой новый официальный ярлык все-таки был бы лишним козырем в жизни, если бы им пришлось проводить ее в той же прогнившей казенной России, умеющей только по ярлыкам оценивать ближнего[741]. Неужели у нас так и будет, как было? […]
За истекшие бои в нашем корпусе израсходовано 125, а в 6-м корпусе — 45 тысяч снарядов. Ощущается теперь в них недостаток. Помилуй Бог, если бы теперь немцы перешли в наступление, нам, я уверен, было бы не удержаться. Палят немцы из тяжелых орудий почти за Плаунек! В городе будто бы говорят о готовящемся сию ночью штурме, и многие из жителей укладывают свои чемоданы для выезда.
Мне жаль Долгова, к[ото]рого очень подвели начальники дивизий: 12-й — Эггерт, «божья коровка», и 13-й — Эфиров[742], «валет».
13 июля. Тихо. Мало-помалу приходим в себя после устроенной нам немцами трепки. К чести генерала Степанова надо отметить, что «ему как-то стыдно теперь показываться в театре миниатюр и на др. зрелища». […]
14 июля. […] Немцы палят из наших орудий нашими снарядами тульского изготовления, может быть, и наводчики-то у них также наши, как и обозные чины из наших же пленных.
Гг. Тимроты и К° ведут энергичную мышиную и кротовую работу по части урывания себе и находящимся с ними здесь членам семейства всяких наград и отличий; для достижения цели не брезгуют никакими средствами. Целый ажиотаж! Прапорщик Эспе, французской службы офицер, заведующий у меня 18-м санитарн[ым] военно-автомобильным отрядом, слишком честен, скромен, культурен и чист душой, что ни себя, ни других не в состоянии проводить к наградам теми путями, к[ото]рые указуются неизбежно нашей печальной русской действительностью, при к[ото]рой и хорошие-то дела осуществляются через тернии обмана, фальсификации, лжи, — той действительности, к[ото]рая калечит живых-здоровых людей, в бессилии делания настоящего дела вынужденных ограничиваться лишь исполнением формальной его стороны путем самоутопления в бездне бумажного канцелярского рукоблудства, становящегося для людей чем-то самодовлеющим… […]
Посетил меня еще корпусной врач 6-го Сибирск[ого] корпуса Соловьев, порассказавший мне много о бесстыдно-наглом поведении появившихся у него во время боев кн[язя] Вяземского, княгини Васильчиковой[743] с своими летучками и отрядами. Камер-юнкер Вяземский на Соловьева покрикивал и грозил ему жалобой командующему и главнокомандующему, к[ото]рые-де у него всегда обедают и ужинают!.. Несчастная наша военная медицина, представительствуемая в армии никуда не годным полковником Арнольдом и его помощником дивиз[ионным] врачом Дюбуром, к[ото]рых начальник штаба Беляев — высокомерная сволочь — третирует как лакеев. Условия, создавшие возможность хозяйничанья и самоуправства и на фронте, и в тылу всяких камергеров, штукмейстеров, а также карикатурно-трагическую форму организации санитарной части в армиях и все проч. окаянства правящей бюрократии, — вот в чем гибель России, за что ее колотят немцы и чему втайне приходится радоваться: хотя и ценой дорогих жизней, но бьется морда правящей сволочи, осиного гнезда хищников, авось — посвободнее будет жить и развиваться здоровым росткам. Пока управители народные назначаются, а не выбираются, и пока нет свободы печати и слова — до тех пор не выйти России из состояния разлагающегося трупа. До тех пор — да бьют немцы нашу всероссийскую бессовестность, бесстыдство, высокомерие наших властей! […]
16 июля. Ранним утром дождь. Полковничишко Арнольд после двухмесячной эвакуации возвратился к своей прежней должности «начальника санитарн[ого] отдела» благодаря протекции какой-то великой княгини. В этой капле воды отражается весь мир всероссийской вакханалии по части казенного управления и непотребства правящих сфер… Радко-Дмитриев, пересаженный на русскую почву, обратился в обычного говнюка — «ассимилировался». […]
17 июля. День 2-й годовщины текущей войны. Время летит с головокружительной быстротой.
Наши военачальники в произведении кровавой операции
3–9 июля классически накуролесили; виновников много, но кто из них наибольший — Господь им судья; ч[то]б[ы] разобраться в этом, здесь требовалась бы своего рода «сенаторская ревизия»! В общем, большой конфуз для русского оружия. Главный виновник — чуть ли не Радко-Дмитриев, с самого начала обнаруживший вредную для дела суетливость и нервность; одного командования «на нож» оказалось недостаточно, нужно было и побольше в голове иметь кое-чего!
В большом смущении корпусное начальство: кого представлять за бои к наградам? Относительно медицинского персонала — сомнения нет, а ют относительно командного состава? Порешили представлять лишь маленьких чинов, слепо творивших волю пославшего. […]
18 июля. Погода прекрасная, но чувствуется уже прохлада приближающейся осени.
Все чаще и чаще приходится слышать старую печальную мелодию — «Снарядов мало!» […]
Снаряжал сегодня целую ватагу сестер и женщин-врачей Земского союза в экскурсию по противохолерной прививке в 12-ю и 13-ю дивизии. У приемника-госпиталя все вместе снялись на фотографии. […]
19 июля. Утренники и вечера становятся холодными. День ведренный. На нашем фронте тихо. Завтра корпус мой переходит на прежние позиции. Радко-Дмитриев, как блоха, прыгает, ища места нанести неодолимому врагу чувствительный удар. Но увы! Не двигаются вперед наши дела и на фронте Эверта. Немногим лучше и на фронте Брусилова. Союзники наши на Западном фронте по вершку продвигаются вперед. […]
Приехал из Петрограда один из офицеров штаба; больше тех новостей, что в нем теперь наблюдается масса разводов, ничего не нашел сообщить. Приехавший же оттуда Грессер сообщил, что там готовятся к нашему отступлению до Пскова, к смене Куропаткина, уход же Сазонова[744] объясняют его разладом с камарильей, не желающей дать полякам определенные категорические гарантии их автономии, равно и честно урегулировать правовое положение населяющих Россию национальностей. […]
23 июля. […] Ночью приехал Сережа. Душа взбудоражена отжившими было картинами… […]
25 июля. Посмеивались мои генералы сегодня по поводу происшедшего в позапрошлую ночь в Мещовском полку[745] (121-й дивизии): немцы врасплох напали на заснувших в окопах наших чудо-богатырей — убили 4 прапорщиков, около 13 нижних чинов и до 70–80 ранили. Благодаря дружеским отношениям Радко-Дмитриева к своему сородичу-болгарину Бендереву событие это было превращено в особый подвиг доблести для полка; штаб дивизии лишь на другой день около обеда узнал о происшедшем; пущен был в ход наисовершеннейше действующий у нас аппарат передергивания крат, ч[то]б[ы] черное изобразить белым!! Страшно становится за нашу охрану. Николай Чудотворец нас спасает. Наступление наше на Туккум[746] отложено еще на 2 дня…
26 июля. Прибыл временно испол[няющий] должность главнокомандующего Гурко[747] (вместо Куропаткина, получившего какое-то другое назначение). Завтра у Радко-Дмитриева — военный совет. Готовится нами десант — посмотрим, что из сего выйдет. Ничего доброго не ожидаем.
27 июля. Сожалеют, что вместо Куропаткина не убрали лукавого и хитрого болгарина Радко-Дмитриева[748]. Вот уже несколько дней продолжается зловещая до жути тишина в батальном отношении.
28 июля. […] Туркестанский округ ставится на военное положение; командующим войсками туда назначен Куропаткин. Объезжал позиции Гурко — читал лекции по полевой хирургии!! […]
29 июля. […] Утром заезжал ко мне Шингарев с уполномочен[ным] Земского союза; условились завтра ехать на позиции.
АВГУСТ
1 августа. Прекрасная погода. Раздраженно-недовольное отношение командного состава к назначению врем[енным] главнокомандующим] Гурко, как выскочки и никакими особенными подвигами себя еще не заявившего. Тяжкие несправедливости штаба армии в отношении наград. Гневное настроение по этому поводу прокурора 6-го Сиб[ирского] корпуса… Пакостное поведение командира этого корпуса по отношению к корпусн[ому] врачу его Александрову, к[ото]рого самодурски-хамски совсем изгнали из армии… Как невольный стон души послышалось сегодня за столом восклицание молодого офицера: «Слава Богу, хоть здесь-то[749] была проявлена правда!» […]
2 августа. Чудная погода. После обеда поехали с Сергеем ознакомиться с боевой обстановкой на Кеккан. Как мы с ним попали «в грязную историю» — под шрапнельный огонь… […]
3 августа. Главн[окомандующ] им Северн[ого] фронта назначен Рузский. […]
О том, как мой предшественник д-р Никитин очковтирательства ради повелевал врачам из тифов делать инфлюэнцию, а из цинги — ревматизмы и малокровие… […]
5 августа. С вечера — усиленная канонада на фронте 121-й дивизии; предполагают, что немцы перешли в наступление ради охоты за нашими черепами.
6 августа. Вчера, оказывается, было сделано немцами наступление в составе одного взвода 24-го резервн [ого] полка на 481-й Мещовский полк. Раненых и контуженных до 300 человек. Съездил с Сергеем на главные перевязочные пункты. […]
9 августа. Погожий хороший денек. Проводил Сережу. […]
11 августа. Ведренная погода. Не стыдно мне признаться в малодушии, что я сегодня в большом огорчении: представление меня в тайные советники заменено сидящими в штабе армии мизантропами представлением к мечам к имеющемуся у меня ордену [Св.] Анны 1-й степени. Большая несправедливость! Стараюсь всячески настроиться на сей предмет философски. […]
13 августа. Погода прелестная. Секретный приказ по корпусу от 12 августа за № 109: имеются сведения о стягивании на наш фронт немецких резервов, замечается особенное усиление противника на туккумском направлении. Директива — сбить противника и отбросить его от западного берега Двины; «12-й и 5-й армиям перейти в решительное наступление». Западнее нашего корпуса — 43-й, а восточнее — 37-й. Начало действий в семь утра 14-го числа; при неблагоприятной погоде ожидать отмены операций. Нашему корпусу задача — рядом успешных поисков на всем фронте и короткими ударами на олайском и катерингофском направлениях приковать и привлечь на себя силы противника и этим облегчить исполнение задачи правофланговым корпусом; в частности, частям нашего корпуса — правому (12-я дивизия и 483-й полк[750] с артиллерией) участку и среднему (13-я дивизия и 6-й латышский батальон с артилл[ери]ей) начать действие в ночь под 14-е нанесением «коротких ударов», левому же участку (481-й и 484-й полки[751] с артил[лери]ей) — приковать внимание противника в берземюндовском районе. Корпусной резерв: 482-й полк и 1-й латышский батальон — на занимаемых местах (район Рудзе — Скуйнек[752]). Приказом «командарма» требуется от всех частей армии «от генерала до рядового самая энергичная работа и беззаветная решительность довести дело до конца, помня, что против нас стоит численно слабый противник, к[ото]рого мы должны раздавить прежде, чем он усилится» (sic!); предписывается не отходить перед огнем неприятеля, «начальствующим лицам до командиров бригад включительно вести лично свои части в атаку…», «залогом успеха должен служить не столько расчет на всемогущество техники, сколько непоколебимая решимость довести раз начатое дело до конца, мы должны действовать теми техническими средствами, к[ото]рые имеем… причем ограниченность их должна быть восполняема искусством и вдумчивым их использованием» (sic!). Следуют инструкции, как надо экономизировать снаряды!.. В снарядах же у нас большой недостаток, для тяжелых орудий — почти совсем их нет, имеется одна лишь шрапнель, годная только для полевых действий; все отобрано — на южный фронт… Тот же, как и в прошлом году, получается тришкин кафтан!.. Начальник штаба и инспектор артиллерии в большом недоумении, что решено наступать на авось. Кошмарно-трагическая перспектива! В приказе «командарма» видна лишь одна бюрократическая отписка, ничего разумного, ничего воодушевляюще-зажигательного…
Около полудня получена телеграмма от «главкосева», что наступление вплоть до особого распоряжения временно отложено. С чувством большого облегчения приняли эту весть. Неужели причиной отбоя послужила лишь захмурившаяся погода? Было бы уж очень смешно. […]
14 августа. День ведренный. Возвратившись к обеду с объезда своей епархии, узнал неожиданную весть: наш корпус выключается из состава 12-й армии, в ночи под 15 и 16 августа сменяется с рижских укрепленных позиций частями 2-го Сибирск[ого] корпуса и погружается на железную дорогу, а куда будет переброшен — для всех полная неизвестность. […] «Прошли золотые денечки…» Послал эзоповское письмо детям с уведомлением, что «больная тетя Катя» на днях уезжает на юг… […]
15 августа. Успение Пресв[ятой] Богородицы — «спожинки», как этот день назывался в семье при моей покойной матушке. О, как хорош этот праздник у меня на родине!
Корпус наш назначен, оказывается, в резерв Верховного главнокоманд[ующ] его. Куда нас повезут — секрет. «Комкор» и «наштакор», очевидно, его знают; из разговора с ними можно предположить, что перебрасывают нас приблизительно к Бродам[753], и ехать придется через Киев. В раздумье — нужно ли мне приобретать себе лошадь и повозку; рассчитываю на автомобили, а там что Бог даст. […]
17 августа. Понемногу сбираюсь в неизвестный путь… На душе необычайно грустно. Последний, может быть, день тех жизненных удобств, к[ото]рыми почти полгода баловало нас небо.
«На Шипке все спокойно…» Еле смерклось, к[а]к по небу стали шарить своими щупальцами наши прожектора.
Завтра погружается в вагоны наш штаб. Выбытие из Риги предположено в 2 часа пополудни (в 14 часов!). […]
18 августа.Рига расцвечена флагами по случаю выступления Румынии. Поможет ли нам «румынский оркестр»?!
Около 5 часов утра бросались бомбы аэропланами, но я спал и не слышал; было несколько жертв.
О засилье генерала Ракинта[754], командира 8-го Сиб[ирского] саперного батальона, паразитирующего где-то возле Ставки Верховного…
Мои генералы опасаются, как бы нам не попасть в армию Гурко: начнутся-де составления «схем возможного и невозможного, предполагаемого и непредполагаемого»… Вопли об учиняемых в штабе 12-й армии свинствах относительно наград… Революционеры!
Дождь. Около 2 часов дня погрузились в вагоны; однокупешником моим — инспектор артиллерии, с коим мы сошлись характерами: оба надрывно переживаем происходящую сумятицу, в к[ото]рой так доминирует бюрократическая обструкция… […]
Следуем в 90 эшелонах, в каждом эшелоне по 52 вагона. После нас будут переброшены еще 1–2 корпуса; а здесь, под Ригой, немцы возьмут да ахнут нас! Едем на Кременец[755] — Броды (секретно!). В поезде устроили в одной из теплушек наш полевой ресторан; качает и трясет хуже, чем на море в утлой лодке. […]
19 августа. Около 8 утра под Верро[756]. Пасмурно. Плетемся черепахой вне пределов досягаемости для неприятельских аэропланов. На станции нет сахара, а вместо него «соломка», нет хлеба, а есть пирожные!
Мелкий осенний дождь. Напряженное ожидание развертывающихся событий, ожидаемое выступление Греции и пр.
3 часа пополудни — Псков; едем на Двинск. Конечный пока маршрут — на Жлобин[757], а там укажут, куда следовать далее.
В глубокую полночь — Двинск. Удаляемся от аэропланов на Полоцк[758]. […]
21 августа. 7 утра. Прекрасная погода…
Рогачёв..[759] Через два разъезда — Жлобин. Змеится Днепр. Дорога эта открыта лишь с 1 ноября 1915 г. Кое-что у нас да созидается.
Мои генералы опасаются за действия наших начальников] дивизий — Эфирова и Эггерта… […]
24 августа. 5 утра — Сарны[760]. Столпотворение. Въезжаем в адову пасть войны. В 8 утра выехали на Ровно[761]. Зажужжали в выси моторы аэропланных эскадрилий. Дремучие леса — преимущественно] дуб, граб, береза, попадается осина, верба. Местность болотистая. По пути — картина руин. В 12 верстах от Ровно переехали реку Горынь. Степь ровная, гладкая. […]
25 августа. 6 утра — разъезд Каменка[762]. Мои генералы хорошо сознают, что мы воюем с негодными средствами, нет у нас того совершенного, что имеется у неприятеля. […]
Не пришла еще 12-я дивизия. Дал бы Бог нам немного здесь постоять и сорганизоваться.
26 августа. Прекрасная погода. Изредка доносятся отдаленные артиллерийские выстрелы. Пришло высочайшее повеление о передаче нашего корпуса в состав Юго-Западного фронта — в 7-ю армию. Корпусу приказано перейти в район Бучача[763], совершить марш в 5 дней на Гнездично[764], Игровицу[765], Тарнополь[766]. Наш штаб выступает «в 14 час[ов] 28 августа». Увы, недолго придется поблагодушествовать в историческом замке, впереди предстоят большие невзгоды в отношении и движения, и питания, и проч. […]
29 августа. День усекновения главы Иоанна Крестителя, полный для меня самых поэтических представлений из былого. Погода все такая же прекрасная.
Телеграф известил о взятии болгарами Туртукая и Балчика, из немецких же источников сообщается и о взятии Силистрии; полонено румын более 10 тысяч. С самого момента объявления войны румынами я заподозрил их в коварстве, вернее — их правителей во главе с Фердинандом[767], к[ото]рые окажутся предателями для держав Согласия. Недалекое будущее подтвердит, думаю, мои подозрения. Неспроста Фердинанд в манифесте звонко объявил, что он-де свою волю приносит в жертву воле народа, объявляя войну Австро-Венгрии; при неудаче румынского оружия он будет иметь повод упрекнуть народ в непослушании королевской власти, всячески-де старавшейся предупредить начатую против его воли войну! […]
Пришло распоряжение следовать корпусу не на Бучач, а в район Подгаец[768]. […]
30 августа. Рано утром поехали в штаб армии «комкор» с «наштакором» (в Бучач). Мне не захотелось туда трепаться, проделавши в автомобиле взад и вперед более 100 верст; остался в Тарнополе, с к[ото]рым воспользовался случаем более подробно ознакомиться. Набрел на существующую здесь улицу Коперника! Надоедали мне своей назойливостью мальчуганы с предложением почистить сапоги. Этой мелюзги здесь снует масса, удовлетворяя, очевидно, спрос. […]
Корпус наш с завтрашнего дня становится на пути ко Львову и в предгорья Карпат — сосредотачиваемся вокруг Подгайце в районе: Увсе[769], Кальне[770], Мужилов[771], Ухринув[772], Вежбув[773], Мондзелиовка[774], причем 12-я дивизия (правая колонна) располагается к северу от дороги Соснув[775] — Подгайце — Рыбники[776], а 13-я дивизия (левая колонна) — к югу от нее. На участке же Куропатники[777], Рыбники и Подшумлянце[778] действуют части 2-го и 16-го армейских корпусов.
31 августа. Приказом по корпусу от 30 авг[уста] объявляется, что 7-я армия перегруппировывается для занятия исходного положения для наступления; задачей для армии поставлено разбить австро-германо-турецкие войска в районе Бржезан[779], Рогатин[780]и Большовце[781]; впереди нашего корпуса будут наступать 2-й, 16-й,
22-й и 33-й армейские корпуса; нашему корпусу предписано продолжить сосредоточение в том же районе.
СЕНТЯБРЬ
1 сентября. […] Перед обедом я, «комкор», «наштакор», корпусной инженер, инспектор артиллерии и «мозги» (чин оперативного отделения) покатили в автомобилях в Подгайцы и в Завалув[782], где расположились штабы 2-го и 33-го армейск[их] корпусов. Задача была каждому из нас войти в тесную связь по своей части для совместных действий при готовящемся ударе на австро-германо-турок. […]
2 сентября. Холодно, хотя и солнечно. Сегодня штаб 13-й дивизии располагается в дер[евне] Гнильче[783], а завтра на западном берегу Золотой Липы в Носуве[784] становится штаб 12-йдив[изии]. Завтра-послезавтра готовимся ввязаться в бой, или, как выражается мой генерал Федоров, «дурака сломать». Вчерашняя неистовая канонада являлась своего рода истерическим припадком с нашей стороны, спровоцированным немцами, заставившими нас зря израсходовать массу снарядов, к[ото]рых окажется мало, когда в них явится надобность.
О румынах сообщает телеграмма, что они «взяли 8 орудий и пленных» (sic!). Ввязались они в грязную историю с негодными средствами.
Турки, по показанию раненых, дерутся отважно и отлично идут в штыки; недавно одни из батальонов 2-го корпуса уже совсем хотел по установившемуся обычаю наших «чудо-богатырей» сдаваться, но увидя, что турки все равно продолжали колоть сдававшихся, взялись сами в штыки и выбили турок из занятых позиций.
За обедом, между прочим — разговоры с «комкором» и «наштакором» о пакостных проделках генералов Артамонова[785], Безобразова[786], Гулевича[787] и нек[ото]рых др. Вопли обойденных наградами: вопиют к небу, и творимая несправедливость наших штабных революционеров немало способствует обиженным офицерам охотно вместе с солдатами сдаваться в плен; последние же с особенн[ым] удовольствием это проделывают, сознавая, что льют кровь лишь за бар-господ. Требуется радикальная дезинфекция нашего правящего аппарата.
В 5 вечера приехали и остановились в Подгайцах. И при наступивших движениях продолжаем довольствоваться столом и чаем в стаде.
3 сентября. С раннего утра идет неистовая канонада. Погода дождливая и холодная. «Комкор» и «наштакор», напившись утреннего чая, уехали в штаб 33-го корпуса в Завалув; мой генерал Федоров в негодовании, что ему они не сказали ни слова, я его успокоил и убедил ехать.
Началась настоящая война — настоящая бестолочь и сумятица, когда каждый из нас, когда не нужно, бывает предоставлен предержащей властью самому себе; эта же власть, когда не нужно, и лезет тебя опекать, как только почувствует сладость более или менее мирного, спокойного своего жития.
Я с частью штаба остался пока в Подгайцах] война меня достаточно умудрила, ч[то]б[ы] я всегда был в состоянии знать, где и когда мне находиться, знать и цену всяких приказаний и распоряжений свыше, отдаваемых при общей свалке чисто сомнамбулически. Аналогия с пожаром…[788]
Сейчас дерутся 2-й и 33-й корпуса, наш корпус будет развивать их успех, а пока он в роли «пришей-пристебай». Быть, мне кажется, нашему корпусу при успешном наступлении других корпусов — в тени, а при неуспешных их действиях — козлом отпущения! Со мной согласен и генерал Федоров!
Стоном стоит ропот офицерства на обиды, учиненные штабом
12-й армии по части наград. Вопиют и врачи, кроме взысканных судьбой помпадуров; корпусной врач 33-го корпуса[789] в своих ламентациях повторил в разговоре со мной ту же фразу, к[ото]рую мне пришлось как-то слышать в Риге от военного прокурора, обойденного наградами: «Совестно показаться детям!» Что награждения ведутся хулигански — всем известный факт; непристойное поведение в этом отношении командармов Радко-Дмитриева (уже давно потерявшего свой престиж хорошего стратега) и Горбатовского, являющихся настоящими сукиными сынами в проявлении самодурства, где требовалась бы по одному чувству патриотизма строгая справедливость. […]
4 сентября. Дождь, грязь, слякоть, холод. Я живу в Подгайцох, оперативная же часть — в Завалуве. Из-за мерзкой погоды раздумал ехать туда для свидания, а потому не осведомлен в деталях, как наши дела.
13-я дивизия вышла из состава нашего корпуса и передана на вчерашний бой в 33-й корпус. Того и гляди, что и 12-ю дивизию передадут в другой корпус, и останется наш «комкор» без «кор». Прошибательное движение, очевидно, совершается туго, иначе быстро бы пошли вперед. И стихии-то природы все не за нас: некстати будто бы испортилась погода. […]
5 сентября. Погода кислая. Окружающее царство проявлений одной только грубой силы, в среде к[ото]рого я нахожусь уже третий год, страшно меня утомляет и угнетает.
Совместные действия нашего корпуса со 2-м и 33-м не дали успеха нашему оружию; покуда-то мы собирались сделать прорывательный удар, немцы уже успели подвезти достаточно войска, чтобы произвести «уравновешение сил» — даже сами перешли в наступление, отнявши у нас нек[ото]рые пункты; потери наши огромные; в полках 33-го корпуса людей осталось до 500–600 в каждом; корпус этот отводится в резерв для пополнения, и наш корпус с 4 часов дня заступает его место; к нам вливается еще 23-я дивизия. […]
6 сентября. Погода хорошая. Ожесточенная с раннего утра до полудня канонада. Продолжает жить штаб на два отделения — в Подгайцах и в Завалуве. Когда освободятся помещения в последнем с уходом штаба 33-го корпуса — тогда соединимся опять вместе.
До обеда съездил в Завалув для держания связи. «Противник, — гласит приказ по корпусу, — после контратак 4-го и утром 5-го занял линии: опушку лесов западнее высот 419 и 350… Свистельники[790]и рощи восточнее и юго-восточнее Сарники — Дольне…[791] Правее нас — 2-й корпус, а левее — 22-й; 33-й корпус отходит в армейский резерв в район Бокув[792], Носув, Гнильче и Рудники…[793] Придается нам 23-я дивизия… Имея в виду в ближайшие дни продолжить наше наступление, командарм приказал закрепляться возможно ближе к позициям противника».
23-я дивизия — в корпусном резерве. Штаб 12-й див[изии] — ф[о]л[ьварк] Поноры, 13-й — Бокув и 23-й — Дытятын[794]. Свистельники — в руках противника. Немцы нам на путях к Львову и Галичу создадут, я уверен, такие же неодолимые препятствия, как и на остальных фронтах. «Наше наступление»! Как грустно и смешно звучит это выражение. Наша скрипучая телега и усовершенствованное тевтонское авто! Пока мы сюда перебрасывали с севера силы, немцы уже успели опередить нас массированием своих сил, и перед нами теперь опять гранитная скала; развить брусиловского успеха над австрийцами уже нам не по плечу, когда предстал перед нами опять немец. Наши маргариновые полководцы диву даются, откуда только тевтоны берут столько сил! Артистическое художество и ремесленничество! Небо и земля… На стороне противника быстрота, сообразительность], организованность, уверенность и все проч. положительные качества, а на нашей — неповоротливость, нудность, хаотичная бессвязность и все прочие минусы. […]
7 сентября. День серый. В 13-й Сибир[ской] дивизии наколотили уже более 6 тысяч человек! Пленные немцы и австрийцы единогласно заявляют, что питались они превосходно и сытно! […]
15 сентября. Всю ночь шла канонада. В 12-й дивизии выявлена была полная растерянность и необъединенность действий — шли кто в лес, кто по дрова; один какой-н[и]б[удь] взвод немецкий занял часть наших окопов; убыло из строя до 15 офицеров (из них убито 6 чел[овек]), до 950 нижних чинов (из них убито 186, без вести пропали — 109); ранения были большей частью весьма тяжелые и причинены были в значительной степени нашей же артиллерией. «Комкор» не теряет видимости хорошего настроения, выбивать из занятых немцами окопов теперь считает лишним: при дальнейшем-де развитии действий немцы, говорит он, сами должны будут их очистить.
Прибыл в корпус первый передовой отряд Юго-Западного земского комитета (камергера Коновницына); прикомандиров[ал] его к 13-й дивизии; ожидаю обещанных мне других летучек, эпидемических, зубоврачебных отрядов.
Проклятые аэропланы стали назойливыми как мухи, палят в нас из пулеметов; за неимением у нас зенитных орудий мы не имеем возможности их обстреливать ни здесь, в Завалуве, ни в Подгайцах, где расположен штаб 2-го корпуса. […]
16 сентября. Погода захмурилась. Ночью спал как-то тревожно; сильно гвоздила артиллерия. Приказ по корпусу от 16 сего сент[ября] № 123: выполнение все той же задачи, объявленной в приказе от 9 сент[ября] №121. Продолжаем топтаться на одном и том же месте с потерями большого количества людей… На всех действиях наших — всероссийская печать ремесленничества, инертности, канцеляризма без следа одушевляющих чувств и вдохновенного творчества; свободное от механической работы офицерство при штабе влачит полусонное существование, убивая время в картах и, если можно — в выпивке. Жрут с колоссальным аппетитом, особенно корпусной ветеринар, готовый вот-вот лопнуть.
Виновником неудачной операции 12-й дивизии 14—15 сентября наши штабные считают degowno Эггерта[795] и командира 45-го стрелк[ового] полка Романовского[796]. Да вообще, где только мы ни столкнемся лицом к лицу с немцем — везде нам не везет.
Происходит и с той, и с другой стороны «перегруппировка сил». Ожидают переброску к нам сюда 12-й армии из-под Риги. Под Сморгонью недавно немцы развитием удушающих газов поморили у нас массу солдат. Противопоставить им в этом мы можем лишь одну бутафорию… […]
17 сентября. […] Второй день как потеплело. День серенький с наклонностью к дождю. Готовившаяся атака нашим корпусом пока отсрочена. Идет теперь смертный бой на нашем правом фланге, где расположены 3-й Кавказский, 2-й и 16-й арм[ейские] корпуса. По донесениям, мы немножечко продвинулись к Бржезанам, но еще вопрос, удастся ли нам закрепиться. Наши хвалят действия 3-го Кавказского] корпуса. Но сколь неисчислимых жертв нам стоит каждое вершковое продвижение?! Солдаты говорят, что «это не война, а одно лишь смертоубийство».
Большую тревогу внушают действия 12-й дивизии, руководимой генер[алом] Эггертом, негодным и неспособным военачальником, к[ото]рый во время боев совсем безумеет, уходит в блиндаж, дрожит и буквально все время под себя испражняется; его ближайшие помощники в лице командира 45-го полка Романовского и бригадного командира артиллерии Фиалковского[797] как воеводы еще того хуже, совмещают с полным своим невежеством еще безучастность и небрежение к делу.
Под несмолкаемую ураганную пальбу с правого фланга прошелся в лазарет 12-й дивизии, расположившийся при въезде в Завалув в замке — старом, полуразрушенным артиллерийским огнем. Здесь уцелели «гробовец Рачинского»[798] (владельца замка) и недавно поставленный памятник какому-то австрийскому большому четнику с надписью: «…да снится ему самостийная Украина». Впервые увидел платановые деревья. […]
18 сентября. […] Заехал в штаб генерал Федоров, бывший временно при 3-м Кавказск[ом] корпусе. Оказывается, что в результате бывших на днях боев на правом фланге — одна грусть. Донесения 3-го Кавк[азского] корпуса о его нек[ото]ром продвижении — сплошная ложь. Вообще все наши воеводы от мала до велика поглощены лишь мыслью, как бы половчей самим выкрутиться, для чего стараются всячески передергивать карты и врут, врут и бессовестно врут; на ложном материале реляций строятся сводки, даются директивы, получается невообразимый хаос. Полная разъединенность действий — кто в лес, кто по дрова. В 12-й дивизии один из полковых командиров телеграфно просит прислать скорее офицера Генерального штаба показать, где на карте находится буква «О», а то-де он рискует по ошибке атаковать букву «У». В происходящих боях наши были в полном неведении, где окопы неприятельские; артиллерия жарила по своим, немцы отлично были осведомлены о местонахождении наших батарей, мы же — не знали, где их батареи расположены, и палили наугад. Причиной выставляется отсутствие у нас воздушной разведки, к[ото]рая прекрасно поставлена у немцев. […]
19 сентября. […] По оперативной сводке видно, что в результате прескучных боев нашего правого фланга (16-й, 2-й армейские и 3-й Кавк[азский] корпуса) ничего радостного для успехов нашего оружия не получилось — части возвратились к своему исходному положению. С людьми наши воеводы маневрируют — две капли воды к[а]к с входящими и исходящими бумагами, с той лишь разницей, что к последним относятся бережней и сердечней… И ответственности больше за правильное ведение их, чем за расходование жизней серой массы!.. […]
20 сентября. […] Действия 3-го Кавказс[кого] и 16-го арм[ейского] корпусов окончились лишь огромными потерями в людях и материальных средствах. Жолкевка и Потуторы[799] продолжают оставаться в руках несокрушимых тевтонов. Наш штаб все еще в Завалуве, и, всего вероятнее, нам придется и зазимовать в занимаемом районе; здесь воздвигнуто немцами против нас то же, что и под Ригой, да немцы с Северного фронта перетянулись сюда нам навстречу — своего рода contredanse.[800] За нашим корпусом следом с севера уже идут, по слухам, 21-й армейский и 6-й […]
21 сентября. Светлый, погожий денек. Направление нашему корпусу дано на Миколаев[801]. Где-то мы зазимуем? […]
22 сентября. Воспользовался хорошей погодой и более или менее исправной дорогой, ч[то]б[ы] объехать санитарные учреждения корпуса. […]
Видел в лазарете пятерых офицериков — несчастных прапорщиков, «контуженных»; по докладу мне малоопытного еще врача все они страдали якобы расстройством речи к[а]к последствием контузии; в разговоре со мной бедненькие сконфуженно и неумело делали вид, что заикаются. Бог им судья, мне только невыразимо было их жаль, и я не препятствовал их эвакуации. Все находящиеся на позициях офицеры всячески стремятся под тем или другим предлогом к[акой]-либо болезни поскорее утечь в тыл; о солдатах нечего и говорить! […]
23 сентября. […] Идет непрекращающаяся ни днем, ни ночью жестокая канонада в районе 2-го, 16-го армейских и 3-го Кавказского] корп[усов]. Нашему корпусу предстоит работать с 27–28 числа. Много грома, колоссальные потери, а воз все на том же месте — встретившись опять с немцами, не взяли ни пяди земли. Гвоздят же наши воеводы как-то все по заведенному[802], без искорки творчества, ч[то]б[ы] ухитриться придумать к[акой]-л[ибо] искусный маневр. Перед нами — непреодолимая гранитная скала. Спрашиваю своих стратегов, почему действуем мы т[а] к бесцветно и шаблонно — отвечают мне: на то, вероятно, имеются политические соображения, в глазах наших союзников надо-де показать, что мы действуем, скольких бы бесплодных жертв людьми эти действия ни стоили!
24 сентября. Ведренный день. Артиллерия все долбит и долбит, к[а]к будто задалась лишь одной целью — побольше произвести грома. Палят без толку, не знают точно, где сидит противник; воеводы больше всего действуют на картах да схемах, водя и перекладывая по ним спички…
Турки дерутся замечательно отважно, даже не укрываются в окопах, а прямо становятся во весь рост! […]
26 сентября. Препоганая погода; дождь; дороги раскисли до невозможности. В 11 утра приехал командарм Щербачев[803] на военный совет, после к[ото]рого сервирован был обед с участием избранного количества штабных, не исключая, конечно, меня. При представлении был очень удивлен его особенным вниманием ко мне, выразившимся в его недоумении, что я, заслуженный человек, странно-де обойден соответствующими наградами, и на прощание, пожавши мне руку, приветливо пожелал мне «побольше удачи в будущем». На лице ли у меня был написан образ печального рыцаря?! Своим удивлением я после отъезда Щербачева чувствовал потребность поделиться с милейшим «комкором» Долговым, открывшим мне карты: оказывается, он уже предупредил Щербачева о том, что сделанное им представление меня в тайные советники так несправедливо было заменено Радко-Дмитриевым под внушением человеконенавистника Беляева — мечами к имеющемуся у меня орд[ену] Св. Анны 1-й степени; при этом сообщил мне, что по окончании начатой операции, после боев он опять меня представит в тайные советники, и через Щербачева оно уж обязательно пройдет. Я, конечно, был очень признателен Долгову за его благие намерения. Вообще штаб 12-й армии, дирижируемый прохвостом Беляевым, уже стал притчей во языцех по части преступной скупости в награждении подвластных и лично ему не услужающих лиц и бессовестной с другой стороны щедрости в награждении самих себя. Как видно, атмосфера в штабе 7-й армии куда благодатнее, чем в штабе 12-й армии. Сам Щербачев — истинный джентльмен. Служить при таких условиях — одно удовольствие. […]
27 сентября. Ведренный день. Проехал с уполномоченным 10-го отряда Земсоюза в район 12-й Сиб[ирской] дивизии на перевязочные пункты. Очаровательный вид в горах, незабываемая по своей красочности картина осеннего леса, рассеянные по пути корчмы и охотничьи дома… […]
29 сентября. […] Приехал все-таки утром начальник штаба армии генерал Головин[804] — сварганить под «Георгия», к[а]к выразился наш «комкор»: прокатиться в автомобиле к штабам дивизий, после чего, в случае малейшего успеха нашей армии, «Георгий» сему генералу будет уже обеспечен!! Людишки мы, людишки, жалкие людишки… И война-то для нас является настоящей масленицей — грубой, узкой целью удовлетворения нашего благоутробия! Геройские подвиги-то у нас создаются лишь для видимости — кинематографически! Идеология же в них интересов родины, народа и тому подобных высших материй — и не ночевала! […]
30 сентября. Грязь, мокрота. День как будто хочет проясниться. Заминка в нашем наступлении. Штабная наша публика умирает от скуки в такой дыре, как Завалув. Еще бы, после Риги-то! Предаются выпивке и картежной игре. […]
ОКТЯБРЬ
[…]
3 октября. […] Утром отправился по врачебным учреждениям в ожидании встретить после совершенных двух атак массу раненых, и каково мое удивление?! На весь корпус их оказалось около 300 чел[овек], преимущественно легкораненых и с пальчиками. Что за чудо? Делюсь впечатлением со своими штабными; они, ухмыляясь, остроумно отвечают мне, что-де в этом кроется «секрет изобретателя»! Ларчик-то открывался, к[а]к я потом убедился из достоверных источников, просто: гора родила мышь — произведенные нашими дивизиями «атаки» выразились в том, что 13-я дивизия совсем не вышла из окопов, часть же 12-й, вылезши было из них, сейчас же залегла перед проволочными заграждениями!
Уже давно начдивы — и 13-й дивизии генерал Эфиров (нек[ото] рые его называют «барон Шулер»), и 12-й генерал Эггерт (переменивший недавно свою фамилию на «Викторов») являются для всех притчами во языцех. О первом из них рассказывают, к[а]к он нагло заврался, описывая в своей реляции геройский свой подвиг, как он будто бы самолично подползал на брюхе вместе с тремя разведчиками к неприятельским окопам! Со вторым же, Викторовым, на днях случился прекомичный инцидент: во время посещения им 48-го стрелк[ового] полка неподалеку разорвалась бомба, и он, спасаясь, бросился прямо в яму с говном, погрузившись в нее чуть не по шею!
Около полудня заехал к нашим «операторам» на наблюдательный пункт. Блиндажи у них прямо-таки циклопической постройки — не прошибет и двенадцатидюймовое орудие. Шла адская канонада, к[ото]рую живописно можно было наблюдать, особенно в бинокль, к[а]к на ладони в стороне Свистельников, Ур[очны] на Корсаку и Ставентына[805]на левом фланге от нашего корпуса работал 22-й. В кругозоре открывались высоты, зарегистрированные] на карте по №№; вдали виднелись в синей дымке Карпаты… Хотели было атаку повести до обеда, потом отсрочили сначала до 2, а потом до 3 час[ов] пополудни (до «14–15 час[ов]»). […]
4 октября. […] Команды укомплектования не все получают ружья — и так без них засаживаются в окопы, из получивших же ружья многие не умеют с ними обращаться… Слышал от военного следователя рассказ, как один командир (из кадровцев), желая избавиться от «ученых» добровольцев (к[ото]рых поступало много в начале войны), стеснявших его скуловоротные движения в отношении «серой скотинушки», — ставил нарочно их вперед под верный расстрел, чтобы «изничтожить эту вредную сволочь»…
[…] За истекшие сутки наколотили «серой скотины» большее количество, чем накануне: более 200 убитых, около 1600 раненых и контуженных. За все время операции в течение 2 дней в корпусе: убито 9 офицеров, 375 нижних чин[ов], раненых — 23 офиц[ера] и 543 н[ижних] ч[ина]. […]
5 октября. […] Милейший мой «комкор» очень удручен только что совершившимся. Я избегаю с ним говорить о веревке в комнате повешенного. Все чины нашего оперативного отделения ходят как битые, щипаные петухи, пораженные неожиданным для них исходом операции, видят они какую-то пропаганду в том, что «серая скотинушка» не хотела лезть на проволоку, что среди нее укрепилось убеждение, что Россия продана немцам. Командир 48-го полка действительно ранен в руку; батальонный же командир Никитин, как говорят, под сурдинку приколот своими же. Несколько солдат 12-й и 13-й дивизий полевым судом были расстреляны.
Удивительно, что немцы, отразивши нашу атаку, не пошли энергично по-макензеновски вперед далее — всех бы нас они могли захватить голыми руками; публика уже настроена панически; объясняют наши, что немцы этого не сделали за неимением у них надлежащих резервов, т[а]к к[а]к все их войска переброшены на Балканский полуостров. Туда же перебрасывают и наши корпуса — 2-й и другие. Какая-то судьба ожидает наш корпус — пока не известно; казалось бы, должны быть немедленно отрешены от должности и «комкор», и «начдивы». Может случиться, что весь корпус раскассируют. Не думаю, ч[то]б[ы] наш корпус уж так резко выделялся из других по своей деморализованности. Со стороны в лучшем свете обрисовываются действия 22-го корпуса перед нашим только потому, что там были потери до 50%. Нек[ото]рые из штабных «рябчиков» («дроздов»?) уже озабочены заблаговременным подысканием себе новых хозяев; пустят в ход все связи и протекции… […]
6 октября. «На Шипке все спокойно…» Падает мокрый снег. По дороге на Бучач к югу двигается много войск с музыкой и песнями. За уходом 2-го корпуса в Подгайцах освобождаются хорошие помещения, к[ото]рые нашими штабными намечаются как филиалы для расквартирования имеющих к ним съехаться на праздники жен и «подруг». Самому штабу in corpore[806] перемещаться туда из Завалува немного зазорно — будет похоже на отступление! […] Удивительная история: до сих пор в штабе никто не знал, была ли когда нашей высота 348 и местечко Боково; уверяют что владение ими могло быть лишь фиктивным; мало ли что может творить проворство рук?! Генерал Федоров критикует, между прочим, приемы действий нашей артиллерии, направляющей всю силу огня прежде всего на разрушение проволоки, а потом уж на окопы противника, не то-де у немцев, направляющих артиллерийский огонь прямо на окопы противника, а проволоку уже потом режущих и разрушающих, когда выбьют из окопов последнего.
Генерал для поручений при штабе армии разъезжает по производству расследования относительно случившегося в корпусе скандала, что солдаты не хотели выходить из окопов, ч[то]б[ы] идти в атаку.
К вечеру тревожные сведения с позиций: артиллерия 22-го корпуса и 13-й дивизии нашей готовится подавать передки, ч[то]б[ы] отступать; затрещали телефоны, заработал телеграф… Надо отдать справедливость, что настроение в штабе у нас не паническое, а скорее отупело-легкомысленное, так к[а]к ясна для всех перспектива, что если отступит 22-й корпус, то немцы нам зайдут в тыл, будет беда «горшея первыя». […]
8 октября. […] С полудня началась опять канонада со стороны Свистельников; засвистело для нас обладание ими; немцы энергично накапливают силы; вот уж истинные они маэстро в своем деле: для выполнения своей задачи они не стесняются ни непогодой, ни испорченными дорогами, а долбят себе с настойчивостью дятла в намеченную ими точку. А мы… мы?.. Сколько раз откладывали свою «наступательную» операцию? Мешали нам то дождь, то туман, то дороги. Наконец начали свое наступление в кавычках, и Господь нам послал на эти дни дивную погоду, и в результате — одна грусть! Я уверен, что в каждом офицере и солдате нашем сидит теперь высказываемое ли, или не высказываемое сознание, что немцы для нас несокрушимы… Нет-нет! Они стали для нас волшебниками, против коих все наши усилия обречены на неудачу!
Сильно потрепана наша соседка с левого фланга, 41-я дивизия; немцы оттесняют нас на восточный берег Нараевки. Левый фланг корпуса удлиняется теперь до северной окраины Подшумлянце. Наш «комкор» все же рыхлый человек: не мешало бы ему эти дни побывать на позициях, тем более что там действуют заведомо ненадежные воеводы — Эфиров и Эггерт.
Действуют в настоящее время комиссии по переосвидетельствов[анию] штабных офицеров на предмет их перечисления в строй; штабы всякими хитростями стараются их, конечно, оставить при себе, встречая со стороны врачей милосердное к тому содействие. Эх, погана наша российская неприкрашенная действительность! И законы-то для нас существуют как будто для того, чтобы их всячески обходить![807] […]
9 октября. […] Взятый в плен немецкий солдат старался уверить, что он не перебежчик, что питаются в германской армии очень хорошо, и что не будь с нами в союзе Англия, против к[ото] рой в фатерланде чрезвычайно озлоблены, немцы давно бы с нами расправились и война была бы уже прикончена.
10 октября. […] Условия жизни в окопах наших солдатиков по своей отвратительности не поддается даже воображению — в грязи, в воде, в холоде и голоде. Из них массами сдаются в плен. Caveant consules![808]
Для военачальников наших — очередная теперь для решения проблема: как наилучшим образом использовать артиллерию, так как направление ее для разрушения главным образом неприятельской проволоки не оправдало возлагавшихся надежд. Дело это, впрочем, специальное и не моего ума. […]
11 октября. […] Командированный мной для санитарно-гигиенического] расследования на позиции д-р Толченое (из земских врачей) передает невероятную картину той ужасной обстановки, в к[ото] рой живут наши несчастные солдаты, — чуть не по пояс в грязи, безо всякого укрытия от непогоды, без теплой одежды, без горячей пищи и чая, выкопанные кое-как подземные логовища обваливаются и погребают в себе заживо ищущих в них пригрева наших серых воинов. Дороги испортились так, что ни пройти, ни проехать, ни верхом, ни в подводе. Сами себя мы разбиваем, расточительно расходуя «человеческий материал», не жалея его…
С присоединением к нам румын мы еще более растянули в одну ниточку свой фронт. […]
Вот потрясающая и душу раздирающая картина: идут солдатики босиком, за неимением сапогов, продрогшие, промокшие; всякий, к кому эти несчастные смиренно ни обратятся за помощью, чтобы только от них скорее отделаться, посылает их один к другому из селения в селение — «вот там-де вам дадут, что нужно…» И это картина не эпизодическая, явление не исключительное, а общее. Я не выдержал и обратился к своим сослуживцам, беспомощно пожимавшим плечами, с таким необычным предложением: «Г-да! Если только от этого будет хоть малейшая польза для солдат, то для достижения ее, ч[то]б[ы] они были как следует и одеты, и обуты, и удовлетворены всем, положенным по закону — снимите сейчас с меня, к[а]к корпусного врача, штаны, разложите меня и больно меня высеките! Говорю вам это искренне и откровенно!» Из дальнейших наших разговоров они достаточно, по-видимому, убедились, что не надо быть врачом, ч[то]б[ы] удовлетворить солдата всем, что ему полагается, и что неудовлетворение его всем необходимым по закону будет делать из солдата нашего не защитника отечества, а в понимаемом ими смысле «революционера». Картина творящейся у нас на фронте разрухи — это лишь осколочек зеркальца, в к[ото]ром отражается вся наша казенная, карверная, «самодержавная»[809] Русь, — эта первопричина всех язв и зол русской жизни и переживаемой нашей родиной катастрофы. Дай Бог, чтобы вышло «чем хуже — тем лучше»…[…] От «коринж» Шевелева узнал о возмутительной по цинизму вещи: в то время, как мое представление к Георгиевской медали почтеннейшей женщины-врача Белоусовой за действительное ее отличие было отклонено, поганцами Беляевым и Радко-Дмитриевым награждены были Георгиевскими медалями жена, сын и дочь гофмейстера Тимрота за то только, что они раскатывали в автомобилях по лечебным заведениям г. Риги; кроме того, этой же медалью награждена женщина-врач Кизильбаш, не бывшая совсем на позициях, а лечившая лишь и сделавшая якобы «операцию» на конъюнктиве (вероятно — прокол meibomitis[810]) у мерзавца Беляева. Эти сукины сыны (а мало ли их?) с пожухшей совестью считают себя вправе награждать не за действительные подвиги или усердие к службе, а тех, кои им лично оказали к[акое]-л[ибо] угождение или выделялись знатностью своего положения. Золоченые каторжники и преступники, у к[ото]рых вся Россия вмещается лишь в их туго набитых карманах и пресыщенных утробах! […]
13 октября. […] В полках 41-й дивизии, оказывается, состав людей не превышает 250–300 чел[овек]!! Наши солдатики от холода и голода бросают самовольно окопы и идут куда глаза глядят, ч[то] б[ы] обогреться и покормиться… Сегодня я спросил генерала Федорова: «Кто нас теперь охраняет?» Он отвечал: «Немцы, которые, покончивши с румынами, примутся за нас!» Вся эта потрясающе-грустная действительность не мешает многим из маломыслящих наших штабных устраивать себе здесь жизнь повеселее: выписываются уже жены и даже «кузины»…[811] […]
14 октября. За обедом сегодня горячий спор между «наштакор» и генерал[ом] Федоровым: ч[то]б[ы] от «хорошей» жизни наши солдатики не перебегали к немцам, заманивающим их еще бутылочками водки, Степанов предлагал к[а]к наиболее надежную меру по выходящим нашим воинам на встречу к немцам стрелять из пушек, Федоров же с ним не соглашался, рекомендуя вообще, и вполне резонно, меры более органического характера, отрицательно относясь даже к телесному наказанию…
И внутри России, и здесь на фронте мы переживаем отчаянное положение. Уже никто из нас не сомневается, что война продлится еще года 2–3. Страшно ехать теперь в тыл! Даже здесь себя чувствуешь покойнее, чем если бы быть там. […]
15 сентября. Погода прегнусная. Съездил в Монастыржиско[812]на «дискуссию»… возвратился поздно ночью весь изломанный и избитый от автомобильной встряски по исковерканному шоссе. Солдатики наши, отчасти и немцы, если мало-мальски перестает дождь, вылезают из окопов и обсушиваются, сидя на брустверах.[813] Суп, лишенный мяса и всяких приправ, они называют «шрапнельным» супом. За оскудением внутри России мужского персонала «бабы пошли в мужики» и «баба, как соль, стала употребляться во все». […]
17 октября. Одиннадцатая, кажется, годовщина дарования по утерянной ныне грамоте человеческих прав существования покоренно-подданным российской державы!
После обеда совершенно неожиданно для наших жрецов стратегии шибко зашевелились немцы на правом нашем фланге; началась энергичная канонада, продолжавшаяся до ночи. У жрецов — вытянутые от удивления физиономии с плохо делаемой bonne mine a mauvais jeu[814]. Ввиду деморализации, царящей в войсковых частях, почти полной непроездности дорог и страшного истощения от голодания лошадей нам и не выбраться из этих гиблых мест, если бы немцы вздумали серьезно повести на нас наступление. «Комкор» как-то раскис и носит на себе печать какой-то фатальной обреченности, когда человек в отчаянии опускает руки и говорит: «Пусть будет, что будет!» Мягкостью характера «комкора» штабные сильно злоупотребляют для обделывания своих личных мышиных операций… […]
18 октября. […] Прибывает большое количество раненых, преимущественно из 46-го и 48-го полков; транспортных средств недостаточно. Дороги для раненых — убийственны![815]Fado quod possum![816]
19 октября. «Комкор» очень удрученный; только что он закончил на 20 листах свое объяснение в штаб армии о несчастной недавно нашей операции; теперь будет ожидать своей участи. Сегодня готовилась нами контратака, но отложена до завтра, а может быть — и еще дальше. Что за волшебники немцы: начинают свои операции когда им нужно — без обращения внимания на непогоду и плохие дороги, даже плохая погода с началом их операций изменяется в хорошую! У нас же — наоборот. […]
20 октября. Хмурый, но бездождный день. С 2 часов пополудни началась «контратака» в 12-й дивизии. Пальба артиллерийская шла ожесточенная до глубокой ночи. Утешительного не произошло ничего, «иерихонские трубы» молчали!..[817] В донесениях боевых все изоврались. […]
21 октября. День прояснился. В небесной лазури появились хищные птицы-бомбометательницы. С полудня началась адовая канонада, по своей интенсивности превзошедшая все бывшие до сего времени на сем фронте, с нек[ото]рым ослаблением продолжавшаяся всю ночь. С 17 по 20 октября убито офицеров — 15, нижних чинов — 788, раненых офицеров — 32, нижн[их] чин[ов] — 2630, контуженных офицеров — 11, а нижних чин[ов] — 330. Ранения преобладают легкие. Сегодня, вероятно, потери будут большие. В 12-ю дивизию вливается бригада 47-й дивизии. […].
22 октября. […] Возвратился домой уже поздно вечером, когда узнал, что «начдивы» и наш «комкор» по повелению свыше отчислены в резерв, и на их должности уже прибыли заместители. На место Долгова назначен один из «начдивов» 33-го корпуса — Ступин[818]. Я очень устал и не пошел на ужин, а поскорее залег в постель. Завтра познакомлюсь с «новой метлой». Изнеженная, распущенная, обританившаяся наша штабная публика отзывается о новом командире к[а]к о грубом, свирепом начальнике и очень сожалеет об уходящем Долгове, гуманностью и деликатностью к[ото]рого она так злоупотребляла, дойдя до такого безобразия, что в Завалув стало офицерство привозить себе на потребу горизонталок профессиональных. А в укор Долгову будь сказано: слушком уж он обмяк и скис! Слава Богу, нынешний день тевтоны на нас не наступали.
23 октября. Уже несколько дней, как погода стала проясняться. Познакомился с новым «комкором» — с двумя «Георгиями». Ознакомил его с положением дел по моей части. Впечатление произвел на меня благоприятное — видимо, не из хамов, но и не из светских джентльменов. Человек простой, и не «Гениального штаба» с юнкерским образованием, умеет, очевидно, управлять серой солдатской массой — живой портрет Собакевича, изображенного в «Мертв[ых] душах».
К обеду прибыли два вновь назначенных «начдива» и в одеянии сестры милосердия — жена Ступина, следующая за ним по пятам и держащая его, видимо, под своим башмаком; обратилась с места в карьер ко мне с просьбой устроить ее в каком-либо из лазаретов поблизости от мужа; я реагировал дипломатически, т[а]к к[а]к еще не ориентировался, насколько такая близость супруги будет желательна для самого супруга. […]
В 12-й Сиб[ирской] дивизии осталось на роту челов[ек] 60–70! «Комкор» потребовал придачи ему еще другой бригады 47-й дивиз[ии]. Два командира полков — 46-го и 49-го — во время боевой горячки вздумали подать рапорты о болезни[819]; «комкор» намеревается предать их суду, и резонно! Нельзя гуманничать с нашими фальстафами! На то они профессиональные защитники отечества, ч[то]б[ы] предъявлять к ним более строгие требования, чем к простым смертным.
Войска наши, надо признаться, деморализованы и не влито в них теперь воодушевления, когда и слепые прозревают относительно нашей полной дезорганизованности. Военный следователь Крыжановский многое может поведать о безнадежности нашей военной машины…
Имел крупный разговор с начальником штаба относительно небрежного отношения подведомственных] ему органов по питанию команд: поганец Сапега дуется круглые сутки в карты и оставляет солдат без каши и масла. Проклятое аморальство! К солдатам относятся не только небрежно, но и злобно-мстительно; в обращении следуют правилу «греть этих сукиных сынов за каждую малость, чтобы они не заважничали[820] и всегда чувствовали бы себя виноватыми»!! […]
Бывший начальником штаба 35-й пех[отной] дивизии в японскую кампанию Сухомлин[821] «Сеничка» — ныне, случайно узнал, уже генерал-лейтенант и назначен начальником] штаба Юго-Западного] фронта! См. мой дневник за прошлую кампанию, в к[ото]ром достаточная приведена характеристика этого воина! Узнал еще о смещении штабных грандов 10-й армии — Радкевича, Попова и прочих главарей разбойничьей шайки.
24 октября. Заехали в штаб проездом смещенные «начдивы» Эггерт (Викторов) и Эфиров[822]. Презренно-жалкие экземпляры человеческой разновидности, протравленные блевотиной военно-бюрократического мироощущения и дальше своего узкоперсонального брюха и кармана ничего не видящие и не чувствующие! […]
27 октября. Погода стоит теплая. Приятно-унылый ландшафт осени. Осенние цветы и осенние песни — самые красивые и печальные на земле.
Новый наш «комкор» — большой юморист и прекрасный рассказчик, но только на темы из военно-боевой жизни; он до мозга костей солдат. Странно лишь, что примазавшаяся к нему его супруга до сего времени не сыграла еще роковой роли «Стесселыни»! В передаче кровавых эпизодов, к ужасу непривычного человека, серые массы трактуются Ступиным не как люди, а как не имеющие никакой цены пешки…
Недавно прибыли партии пополнения, все — желторотые юноши, на другой же день их пустили в штыки… Потрясающая картина, как многие из них, не желая умирать, кричали в отчаянии «мама!..» […]
О Ступиной: работает (?!) вопреки законному регламенту в войсковых лазаретах (ч[то]б[ы] только не было скучно, когда муж занят), изо всех сил выбивается, пуская все пружины в ход, ч[то]б[ы] непременно дали ей «золотую шейную медаль на Владимирской ленте»!![823]
История с моим бедным фельдшером Устюговым, заявившим свои справедливые претензии на неудовлетворение солдат положенным количествам] пищев[ых] продуктов; началась на него травля раздраженных гусей.
[…] Начальник штаба Степанов за столом уверял, что Долгов, Эггерт и Эфиров вылетели из корпуса не вследствие каких-либо тактических [или] стратегических] ошибок, а вследствие «пропаганды» в войсках! Ох уж эта «пропаганда», «жиды» и всяческая «крамола», на к[ото]рых так любят ездить верхом и отыгрываться наши горе-военачальники и правители, ч[то]б[ы] только себя обелить и реабилитировать.
28 октября. С утра до глубокой ночи гремела канонада и трещали пулемета. Зачали — немцы, все из обладания высотами. Тевтоны мало-помалу выбивают нас с позиций; две, кажется, роты 47-й дивизии с них вытеснены, на подмогу для вышибания назначается наш 47-й стрелк[овый] полк. […]
30 октября. Погода, слава Богу, стоит хотя и хмурая, но без дождей. Тепло. Второй день на позициях пока тихо. Потери за бои 28 октября были главным образом в 47-й дивизии, в которой убито офицер[ов] — 3, солдат — 112, раненых офиц[еров] — 6, солдат — 251, контужен[ных] офиц[еров] — 5, солдат — 117 чел[овек]. За 29-е же: убито офиц[еров] — 1, солдат — 132, ранено офиц[еров] — 2, солдат — 558, контужено офиц[еров] — 3, нижн[их] чин[ов] — 71.
Новый наш «комкор» — настоящий «неавтомобильный» генерал: почти каждый день жарит на позиции верхом, да еще в такую раннюю пору, когда Ьаша изнеженная штабная публика изволит почивать. Молодец!
31 октября. Тепло. Стали приходить газеты. «Речь» зияет белыми лысинами. […]
Австро-Германией уже объявлено восстановление Польского Королевства[824]. Наш российский поезд неизменно запаздывает за развитием мировых событий. И, несмотря на воздвигаемые правящей бюрократией рогатки, жизнь верным молотом продолжает ей наносить удары! Правильна мысль, кем-то сказанная, что свобода и независимость крепки только тогда, когда их завоевывает сам народ; если же ему дарят независимость или свободу, то дают не то, что нужно народу, а то, что угодно тем, кто дает. […]
НОЯБРЬ
[…]
7 ноября. Оттепель. […] Возобновилась канонада на нашем фронте. Маршевые команды, следующие на пополнение через штаб корпуса, не доходят полностью к местам назначения — власть прапорщиков над ними бессильна по пресечению массового «дралимона»; назначаются из штаба корпуса специальные конвоиры!
По перехватываемым немецким радиотелеграммам можно следить, какую массу тевтоны захватывают у нас офицеров и нижних чинов!!
Только что раскачиваются в решении вопроса о проведении железн[о] дорожн[ого] пути от Козово[825] до Подгаиц и декавильки от Подгаиц на Рудники — Поноры — Бокув. Теперь только наши жрецы сознаются, что в случае удачи нашего наступления все равно нельзя было бы развить успеха за необорудрованием тыловых дорог. Чего же смотрели раньше?
Вчера в штаб армии отправлен мой наградной список, в коем моим бывшим «комкором» начертано: «За время истекших операций 3–10 июля под Францем, 4–7 сентября и 2–3 октября под Свистельниками и Урочна Корсаку, к[ото]рые дали свыше 18 тысяч раненых, прекрасно организовал дело медицинской помощи и эвакуации. Личным примером и участием поддерживал правильную и напряженную в высшей степени работу. Благодаря своевременной помощи, значительный % раненых через несколько дней мог быть выписан, а частью и добровольно возвращался в строй. Неоднократно был под огнем. Благодаря энергии, удалось в короткий срок сделать противотифозные и холерные прививки во всем корпусе. Ходатайствую о производстве за боевые отличия в тайные советники со старшинством с 5 октября. Долгов. 13/Х.16» (sic!). […]
10 ноября. […] Румынские наши музыканты-союзники, видимо, в критическом положении: под натиском умно руководимых тевтонов они продолжают свой «дралимон»!.. Видимо-невидимо отправлено к ним на выручку наших войск. А каким могучим фактором этот румынский оркестр оказался бы в руках тевтонов, если бы был с ними в союзничестве!
Солдатики передают, что с немцами они уговорились друг в друга не стрелять, а если уж очень прикажут, то хотят палить вверх на воздух.
В газетах промелькнули телеграммы об аресте А.И. Гучкова, затем опровергнутые. Есть версия, что А[лександр] Щванович] будто бы послал письмо Алексееву, указующее, что среди правящих сатрапов имеются явные изменники… […]
11 ноября. Погода великолепная. Среди офицеров курсирует версия, что прибывшая недавно огромная партия скота в Москву, в значительном количестве подохшая от бескормицы, была из тех, к[ото]рые направлены были великой княгиней Елизав[етой] Федоровной в Румынию для доставки в Германию, но возвратились за объявлением первой войны последней. […]
13 ноября. […] Сдавши две линии окопов на высотах 417 и 419, мы кое-как держимся в каких-то жалких наскоро вырытых ровиках. И поехал бы сам на позиции без боязни «быть посаженным на мушку», да что из того толку?!
Довольствие нижних чинов и лошадей продолжает быть «осадным»; мрут и болеют, но не в такой степени, как ожидалось бы.
За обедом «наштакор» Степанов (так занятый обереганием своего здоровья, что носит по нескольку теплых фуфаек и особый вязанный для беременных набрюшник!..), отметивши весь развал, к[ото]рый мы здесь переживаем, выразился, [что] […]
15 ноября. […] 47-ю дивизию из нашего корпуса перебрасывают в составе всего корпуса, в к[ото]рый она раньше входила, — на румынский фронт. Положение румынских музыкантов расплевательное. Расколошмативши их, хитроумные тевтоны устроят и нам бенефис.
Моего фельдшера, раздразнившего гусей горькой для них правдой, стараются съесть. Мужественно его защищаю, и, ч[то]б[ы] убедить наших карателей, ухитряюсь стать в плоскость их специфической идеологии, а не общечеловеческой — недоступной для них… Попадаются, к счастью, среди штабных из университетской молодежи люди — осмысленные, с к[ото]рыми можно и говорить по злобам дня. Сегодня один полковник из временно отчисленных от командования (Романовский), захлебываясь от удовольствия, рассказывал, как он порол солдатиков, смевших заявлять о недоедании, а затем пропускал их церемониальным маршем под музыку. Уверял, что это самое действенное средство, ч[то]б[ы] солдаты не чувствовали голода и были бы в дисциплине!!
Прибежал ко мне, весь трясясь от страха, мой Лепорелло — Качура, ч[то]б[ы] доложить, что какой-то полковник, увидевший его рубящим дерево на дрова, набросился на него и пригрозил его «сгноить». Полковник этот оказался Романовский же. Увидевши его за обедом, я его спросил, что незаконного совершил мой денщик, ч[то]б[ы] его на будущее время я мог предостеречь от повторения таких же проступков; сей воин мне, улыбаясь, ответил, что это он сделал «так» — солдат-де не мешает почаще подтягивать, и всякое-де прещение их только больше дисциплинирует! Жуть берет, когда представишь себе, что ведь такова идеология не одного этого полковника, а чуть ли не всех наших витязей, к[ото]рые в возможно большем забивании, угнетении и оскорблении личности солдата видят наилучшие средства их воспитания. А с каким сладострастием эти витязи накладывают взыскания на солдат «так» — «здорово живешь»? Из этих же ведь витязей комплектуется весь кадр наших правителей, свои воспитательные навыки продолжающих применять затем и к общественности. Безумие и ужас!
Тяжело мне вести начатую хронику, но в этой ежедневной процедуре я чувствую хоть нек[ото]рую возможность себя облегчить внутренне путем разряжения многого из того, что накапливается на душе; если бы не писал, то, кажется, меня бы разорвало как бомбу… […]
17 ноября. […] Штюрмер[826] привлекает к ответственности за клевету Милюкова, что он в думской речи назвал первого изменником и вором. И не ошибся, несомненно!
Румынской армии, очевидно, уже не существует теперь совсем — в пух и прах ее разметали и разбили германцы. Прибывший с румынского фронта из 145-го запасн[ого] полев[ого] госпиталя на должность старшего врача 288-й Пермской дружины Абрам Модель передал мне сегодня невероятные вещи о полной дезорганизованности, некультурности и негодяйстве наших новых союзников: холерных эпидемиях, уничтожавших целые полки, неслаженности взаимных отношений между нашим командным составом и их, и проч., и пр. Создалось такое положение, что в интересах наших боевых операций против германцев необходимой является предпосылка, чтобы предварительно румыны были изничтожены! Кому союзники служат на пользу, а нам во вред! А помощь нашей воодушевленной было на борьбу с врагом общественности разве не является помехой правительственному механизму?! […]
19 ноября. […] Получил письмо от инспектора артиллерии с выражением благодарности за мое к нему внимание по эвакуации. Между прочим, сообщает: «В Киеве встретил несколько офицеров с разных фронтов — везде одно и то же, везде ищут виновных, и к чему это приведет — увидим». Где все виновные — эти максималисты подлости? Слава Богу, что, кажется, многие из зоологических националистов теперь значительно «обэсерились», и едва ли виновных будут искать лишь среди «жидов»! […]
24 ноября. […] Лошадки бедные с голоду объедают оглобли, дышла и плетни. Послал телеграмму в штаб армии, что если так продлится еще неделю, то мы лишимся совсем конского состава. Скоро солдатики будут не в лучшем положении, чем лошади. Начали бездействовать и хлебопекарни за неимением муки. Я про черный день втихомолку собираю остатки белого хлеба от пышного нашего штабного стола…
Получил бумагу с фронта о созыве в корпусе совещания врачей и присылке его заключения по вопросу: можно ли убавить солдатский пек хлеба до двухфунтовой дачи согласно следующего представления интенданта армии Юго-Зап[адного] фронта от 25 октября № 52360: «Последнее время наблюдается расстройство транспортировки припасов, и следствием этого — повсеместный на фронте недостаток продуктов довольствия и жалобы частей на неудовлетворение их требований. В видах успешной ликвидации кризиса облегчением железным дорогам подвоза припасов и требования Ставки предполагается ходатайствовать об уменьшении дачи хлеба до 2 фунтов и совершенной отмене риса (его уж давно солдаты наравне с крупой не видят! — мое примечание) или заменяющих его продуктов, так как, по имеющимся сведениям, трехфунтовая дача (фактически тоже давно уже перешли на 2 — фунт[овую] дачу! — мое примечание) хлеба несомненно велика и не поедается нижними чинами (это за отсутствием каши-то с маслом?! — мое примечание); рис же, введенный в рацион солдата (номинально! — мое примечание) единственно как диетическое средство, в последнее время, за неимением его в продаже, все равно войскам не отпускается, следовательно — должны быть отменены и заменяющие его продукты (?!?! — мое примечание]). Эти мероприятия дадут ежедневную экономию без всякого ущерба для питания людей (?!?!) 90 вагонов, что составляет до 10% от общего подвоза армиям. По приказанию Главн[ого] начальника снабжения прошу по изложенному вашего заключения». Подписал и скрепил NN. Какова логика?! Полный развал… Быть революции, как бы война ни кончилась!
25 ноября. «Комкор» мне сегодня сообщил[827], что Бухарест пал!
Об этом только малой штабной публике опасаются пока говорить. Итак, что же? Немцы теперь воспользуются вполне заслуженным ими относительным отдыхом за зиму, а к весне, раздавивши румынский оркестр, со вновь сформированными польскими легионами и освобожденными в тылу новыми силами (вследствие применения общегражданской мобилизации — всеобщей трудовой повинности) грянут миллионными массами на нас. Что мы в состоянии им противопоставить? Полный развал, слякотность, всеобщий упадок духа, большое количество фуражек… […]
26 ноября. Праздник георгиевских кавалеров. В штабе устроен был по сему случаю обильный ужин с возлиянием; присутствовал «комкор» с супругой — большой юморист, играла музыка, плясали, пели… […]
Возвратившийся из отпуска «наштакор» генерал Степанов рассказывает невероятные вещи о происходящем хаосе в движении по железн[ым] дорогам; позавидовал, говорит он, даже сидящим в вагоне за решетками, коих все-таки охраняют, и безо всякого с их стороны усилия отводят им места, не как прочим пассажирам, завоевывающим свои места с боем. «Только, — выразился он с негодованием, — всю эту сволочь теперь следовало бы прямо пристреливать, ч[то]б[ы] с ними не возиться!» По идеологии сего представителя военной бюрократии с прогнившей совестью и затхло-вонючим миропониманием следовало бы теперь для освобождения помещений и вообще придушить всех обитателей «мертвых домов» — тюрем и острогов!! Подумаешь только — ведь такие дегенераты даже правят Россией!.. […]
ДЕКАБРЬ
[…]
4 декабря. […] В интересах личных самого же Устюгова, моего фельдшера, ожидаю его сегодня на посажение под арест, ч[то]б[ы] насытить комендантскую и К° на него злобу. […]
Дуреха-супруга «комкор» уже завела интриги и распри. Не угодил ей дивизионный врач — почтеннейший Аблов, недостаточно оказавший ей якобы внимания и вежливости; звонит об этом баба всем без разбору направо и налево; пробовал было я ее урезонить, что у Аблова никакой тенденции ее обидеть и оскорбить не было, если в перевязочно-операционной он не подал ей руки, когда она стояла уже при инструментах (так-де требуется нашей наукой!), и если был с ней деловито сух и неразговорчив. Посмотрю, как себя дальше поведет эта ворона в павлиньих перьях. Я ее готов был бы просто трактовать как истеричку — уж больно нагло она врет! — но… но… а вдруг она окажется даже ниже того мнения, к[ото]рое я о ней составил: явится просто пакостницей с преувеличенным самосознанием относительно своего положения, связей, ч[то]б[ы] не мытьем, так катаньем на место Аблова перевести к[ого]-либо из намеченных ей своих протеже? Ведь что же, у нас, в благодатной стране неограниченных (немыслимых) возможностей даже наиневозможного, может случиться и это! При всем пессимизме моем, я все же не потерял способности изумляться и поражаться еще многому по части пакостей, с к[ото]рыми приходится встречаться на жизненном пути[828]. Довольно сумасбродной бабе начальника выразить то или другое отношение, в данном случае — к Аблову, как вся штабная клика воспитанная в холопском сервилизме, отождествляемом в идеологии нашего офицерства со службой, к[а]к один человек с корпоративным единодушием, достойным лучшего применения, выступила в полной готовности залягать этого человека, особенно если он еще врач! Теперь лишь я отдаю себе отчет в том казавшемся мне странным явлении, когда в начале кампании, в бытность мою при 25-м корпусе все его штабное стадо баранов вдруг изменило ко мне приличное отношение… Под конец только, спустя много времени, уже будучи переведенным в штаб 10-й армии, я узнал, где была зарыта собака: Зуев возымел страстное желание на мое место перетянуть моего коллегу (не без его, конечно, происков!) Архангельского! […]
14 декабря. День ясный, голубой; легкий морозец по утрам и к ночи. Писать стало тяжело, а не писать — еще тяжелей. Продовольственный кризис не менее остро стоит на фронте, как и в тылу. Обессилели от бескормицы лошади, усиленно дохнущие; ослабели и наши сермяжные воины от голодухи, болеющие и умирающие тем не менее не в таком грандиозном масштабе, как ожидалось бы. С сыпным и возвратным тифами (первого — лишь спорадические случаи) боремся банями и дезинсекциями при недостатке мыла для людей и керосина для пароформалиновых камер. Идет противобрюшнотифозная прививка. Совестно как-то ездить на позиции в солдатскую гущу, чувствуя себя перед сермяжной массой как бы виноватым, что она не удовлетворена тем, что ей следует по законным нормам. […]
17 декабря. […] Выступили с предложением мирного посредничества Север[о]-американские Штаты, Швейцария и даже… Китай! Его предложение медиации «принято с благодарностью к сведению». Прискорбно видеть, как союзные нам гражданские культурные нации вступают все более и более в конфликт с железными требованиями Марса, принуждающего к ослаблению режима парламентаризма и к установлению более или менее неприкрытого абсолютизма. Процесс приспособления наших благородных [и] свободолюбивых союзников должен быть для них очень болезнен и мучителен, и тем более, чем менее до сего времени были милитаризованы. Да будет проклято воинствующее пруссачество! Тем прискорбней сознание, что не обломать нам мечей прусского милитаризма, не установить миропорядка, к[ото]рому не угрожал бы навязывающий свою волю бронированный кулак вильгельмовщины, что объявленная якобы война войне, имеющая конечной целью всеобщее разоружение, — одна бесплодная утопия… […]
20 декабря. […] Из «Вечерних известий» узнал сенсационную новость об убийстве Гр[игория] Распутина. По частным сведениям в штабе, непосредственными участниками убийства фигурируют великий князь Дмитрий Павлович[829] и Сумароков-Эльстон[830]. […] 22 декабря. 6 час[ов] — Жмеринка[831]. Пестрят плакаты: «Остерегайтесь — молчите; польза родины этого требует. Помните, что враг повсюду вас подслушивает». В полдень — Фастов[832].
Смерть какого-то проходимца Распутина заслонила, по-видимому, все события фронта и тыла; и это — в момент великой трагедии, решающей судьбы русского народа! До какого падения дошла страна, доведенная бухарской системой управления!
Около 2-х дня — в Киеве. Мытарственная процедура по приобретению плацкарта на скорый поезд в Москву. Заночевал в паршивой гостинице возле вокзала — «Ливадия». Колокольный благовест, к[ото]рый не слышал более полугода! Полный зимний путь. […]
24 декабря. Здорово запаздываем прибытием в Москву. Символическое событие: освобожден от суда король шантажистов — личный секретарь Штюрмера Манасевич-Мануйлов…[833]
К чему-то приведет наглый антиобщественный курс руководящих сфер? Страна пребывает в унизительном положении «у парадного подъезда»…
Москва, Москва! Колокольный звон ко всенощной под Рождество Христово. Предуведомительной моей телеграммы домашние мои не получили, а потому прибытие мое явилось для них приятной неожиданностью! […]
31 декабря. Последний день проклятого года. Прочитал на досуге литературу по истории французской революции. Как много похожего на переживаемый теперь кавардак во внутренней политической жизни России! Прогрессивный распад предержащей власти продолжается. Самодержавие в безумном ослеплении своих помазаннических привилегий лишилось последней доли понимания не только общественных, но и своих личных интересов: закусивши удила, оно для настоящего наисерьезнейшего момента, переживаемого Россией, не измыслило ничего лучшего, как ответить на предъявленные патриотические требования представителей народных удовлетворением их «совсем наоборот». Какое презрение и небрежение к страдальческим крикам угнетенной общественности! […]
С вечерним поездом отправляюсь завтра в С.-Петербург для выражения покорности нашей военно-санитарной консистории… […]